О русской зарубежной литературе

ВЕДУЩИЙ: В наших беседах за круглым столом здесь, в Париже, мы до сих пор говорили о советской литературе, о советских писателях и поэтах. На этот раз я предлагаю поговорить о русской литературе за рубежом.

Как всем известно, одним из последствий того, что в Советском Союзе называют «Октябрем», было, кроме всего прочего, разделение в среде русской интеллигенции, вследствие чего значительная часть ее оказалась за границей. Центрами этой эмиграции были сначала Берлин и Прага, а затем Париж, где русские писатели, художники, поэты продолжали свою работу в течение многих лет. Так вот о произведениях этих писателей, об их значении мы сегодня и будем говорить.

В нашей беседе принимают участие поэт и литературный критик Георгий Викторович Адамович, писатель (искусствовед и критик) Владимир Васильевич Вейдле и наш парижский корреспондент Георгий Иванович Черкасов. Ведет беседу Виктор Шиманский.

Владимир Васильевич, может быть, вы начнете?

ВЕЙДЛЕ: Хорошо. Я думаю, что эмигрантская литература это как-никак очень большое и очень значительное явление. И когда в будущем станут писать историю русской литературы первой половины двадцатого века, то, конечно, нельзя будет не упомянуть писателей, оказавшихся в эмиграции: иначе история эта будет крайне однобокой. Точно так же, конечно, нельзя было бы ее писать, основываясь только на литературе эмиграции; но совершенно

430

в той же мере нельзя ее писать и основываясь только на русской литературе Советского Союза.

Писатели эти уехали по разным причинам. Некоторые были просто высланы, как известно, в 1922 году; среди них были очень выдающиеся. Уехали они также не совсем в одинаковое время: некоторые в самом начале революции, другие через несколько лет. Главным центром литературной эмиграции не сразу оказался Париж. Сперва это были Берлин и Прага. Но очень скоро (с середины двадцатых годов) центром этим, действительно, стал Париж, хотя некоторые писатели, — отнюдь не сплошь незначительные, — жили и в других местах: в Америке, в Германии, в Чехословакии. Но это не так важно. Важно то, что эти русские писатели, которые попали таким образом за границу, оказались, конечно, в совершенно других условиях, чем у себя на родине. С одной стороны, эти условия можно оценивать положительно в том смысле, что они были свободны писать что им вздумается. С другой стороны, условия эти были, конечно, не те, в каких они жили раньше, в каких живут писатели у себя на родине.

Надо сказать, что ведь эмигрантские литературы, — не только наша русская двадцатого века, но и прежние, — играли отнюдь не малую роль; было же время, когда Польши как государства вообще не существовало, и вся литература Польши, и как раз величайшей ее эпохи, возникла в эмиграции вне Польши. Так что удивляться тому, что эмигрантская литература может в себе заключать очень значительных писателей и очень значительные произведения, совершенно не приходится. Это, так сказать, в порядке вещей.

Затем существует мнение не только в Советском Союзе, но и в самой эмиграции, — кое-кто его и здесь высказывал, — что писатель, оторванный от своей родины, не может писать так, как он писал бы, если бы не был от нее оторван... Это мнение ошибочно или, во всяком случае, не ко всем приложимо. Я думаю, что правы те писатели, которые остались в России, чувствуя, что писать так, как им хочется и нужно, — даже если всего написанного не удастся им напечатать, — они могут только в России, как,

431

скажем, Ахматова или Пастернак. Но совершенно правы и те, которые уехали, потому что они знали, что ничего они в России не напишут и просто погибнут. Бунин, например.

Точно так же ошибочно было бы думать, что писатели, — те, которые писали и были известны уже раньше в России, — в эмиграции почему-то должны были писать непременно хуже, чем прежде. Это совершенно не верно, потому что тот же Бунин написал лучшие свои произведения, самые зрелые, самые значительные, именно в эмиграции. И вообще наиболее значительный период в творчестве Бунина начался во время первой мировой войны, когда вышел «Господин из Сан-Франциско» (1916 год), следовательно, совершенно естественно, что полное созревание бунинского таланта произошло именно за границей. Но, конечно, с другой стороны было бы неправильно говорить, что во всех случаях это одинаково. Парадоксально, что писатель, который так связан с русской жизнью, с русской обстановкой и с русскими людьми, с русским прошлым, с русской манерой чувствовать жизнь, как Бунин, однако, лучшее написал за границей; а вот у Мережковского, который со всем этим не был так тесно связан, получилось наоборот: все лучшее свое он написал до революции, а то, что написано им в эмиграции, по удельному весу, мне кажется, не может сравниться с тем, что написано им в свое время в России.

Затем были авторы, — Зайцев, например, или Шмелёв, или Замятин, — которые просто продолжали то, что они начали в России, и нет никакой особой разницы между тем, что они писали там и в эмиграции. Таковы среди поэтов Ходасевич или Цветаева, которая тоже прожила много лет в эмиграции; и хотя ей здесь трудно жилось, хотя переносила она эмигрантские условия гораздо хуже, чем многие другие, все-таки она здесь жила и писала, продолжала свой путь, начатый еще в России. Так и Ходасевич его здесь закончил, но совершенно в той линии, которая началась еще прежде в России. И, конечно, нельзя недооценивать той особой силы памяти, которой наделен бывает нередко писатель: Бунин, например, мог тридцать лет жить памятью той России, в которой он прожил предыдущие сорок

432

лет, и этого было ему совершенно достаточно, чтобы иметь материал для творчества.

Но все это я сказал только о писателях старшего поколения, которые были известны уже в России и здесь продолжали писать. Есть ведь, однако, и целый ряд писателей, которые начали писать за границей. Из них, вероятно, среди прозаиков, самый значительный Набоков, который первоначально писал под псевдонимом «Сирин». Это писатель, который, насколько мне известно, ни строчки (кроме, может быть, стихов) в России не написал: был слишком молод. Во всяком случае, прозу свою он начал писать только за границей, и, конечно, очень печально, что в современной России совершенно не знают его произведений, особенно тех, что написаны по-русски, потому что потом, как известно, он перешел на английский язык, который прекрасно знал смолоду. Но его русские произведения, даже с точки зрения, скажем, европейской литературы вообще, гораздо интереснее английских, потому что они оригинальнее, своеобразнее, новее в сфере русского языка и по отношению к русской традиции, чем по отношению к западной.

Не стану перечислять других авторов, но, во всяком случае, это поколение, которое или начало писать, хотя и давно, но уже за границей, или немногое успело написать раньше в России, заслуживает всяческого внимания. Теперь и оно почти вымерло, остались только очень немногие из него, но это дела не меняет.

Что же касается старшего поколения, то я забыл упомянуть одного из выдающихся русских писателей двадцатого века — Ремизова, который тоже ведь умер в Париже и написал очень многое за границей.

ВЕДУЩИЙ: Так что, если можно суммировать только одну идею из того, что говорил Владимир Васильевич, т.е. одну сторону, то это вопрос, который, кажется, интересует очень многих, а именно: может ли писатель продолжать свою писательскую деятельность в отрыве от своей страны? Георгий Викторович, как вы на это смотрите? Согласны ли вы с Владимиром Васильевичем?

433

АДАМОВИЧ: Здесь было в немногих словах затронуто столько вопросов, что не знаешь, с чего и начать. Мне хотелось бы коснуться эмигрантской литературы как исторического явления. Но прежде всего хочу ответить на вопрос, который вы только что поставили. Мне кажется, что нельзя обобщать — один может, другой не может, потому что каждый человек отличается от другого и нет одного закона для всех.

ВЕДУЩИЙ: Я этот вопрос задал потому, что существует, как вам известно, такая общая теория в Советском Союзе, что вот, мол, все те, которые не имеют связи с народом, хорошо писать не могут.

АДАМОВИЧ: Да, связь с народом. Один сохраняет связь с народом, прожив полжизни и даже всю жизнь вне своей земли, а другой теряет эту связь, оставшись на родине. Каждый отдельный случай объясняется по-своему.

Владимир Васильевич коснулся целого ряда вопросов, которые и мне хотелось бы затронуть. Мне кажется, что главное в эмигрантской литературе — это, что в то время, как советская литература не была (особенно в сталинские времена) на уровне прошлой русской литературы, в эмигрантской литературе было (может быть, невыполнимое, может быть, непосильное) желание остаться на уровне литературы, которая составляет русскую славу и русское лучшее достояние.

Я думаю, что эмигрантская литература есть явление, которое когда-нибудь, через пятьдесят лет (нельзя в этом сомневаться, зная Россию, Россия не могла в этом смысле измениться) вызовет гораздо больше интереса, внимания, чем она вызывает теперь. Это явление прежде всего трагическое. Я не знаю, может быть, это слишком громкое слово. Но ведь всякая эмиграция, всякая эмигрантская литература наталкивается на убыль внимания. Об этом с удивлением писал Томас Манн, когда сравнительно ненадолго он оказался эмигрантом. Манн утверждал, что в эмиграции он сразу почувствовал убыль внимания к себе по сравнению с тем временем, когда он представлял свою страну. Я думаю, что русские старшие писатели (теперь из них не осталось здесь почти никого, за

434

исключением Бориса Зайцева, который составил себе имя еще в России) здесь натолкнулись на то же самое, на отсутствие интереса и внимания к себе — того внимания, каким они пользовались в России.

Зато возник (особенно в первые 10–15 лет) острый интерес иностранцев к советской литературе, потому что за ней реально, фактически была страна, хотя эта литература, может быть, и была слабее того, что писалось здесь русскими писателями-эмигрантами.

Было еще одно явление, к которому, мне кажется, тоже нужно применить эпитет «трагический». Это, пожалуй, обидно для эмиграции, но это вопрос общечеловеческий. Оказалось, — или, точнее, выяснилось, — что литература сама по себе представляет собой для среднего человека, для средней молодежи гораздо меньше ценности, чем обыкновенно думают люди. Я поясню сейчас свою мысль. Очень часто и Бунину, и тому же Мережковскому, о котором упомянул Владимир Васильевич, приходилось наталкиваться со стороны своей же русской молодежи (не писательской молодежи, а молодежи, которая к литературе не имела отношения) на полное отсутствие какого-либо уважения. Для такого молодого человека французский знаменитый писатель, скажем, Франсуа Мориак — это лицо, достойное уважения, потому что он имеет высокий общественный ранг. Он представляет собой то же самое, что, например, министр, он все может, за ним издательства, связи, деньги. Он представляет собой какую-то фигуру, которой надо и хочется подражать, которую следует уважать. За Буниным и Мережковским здесь не было ничего, и они увидели, что сами по себе они здесь не представляют собой в глазах среднего молодого человека той ценности, которую имели, когда за ними тоже были и деньги, и влияние, и издательства.

Я не касаюсь эмигрантской литературной молодежи, хотя это тоже вопрос, о котором стоило бы поговорить. Эмигрантская литературная молодежь, та, которая начала жить сознательной жизнью приблизительно с революции, оказалась за рубежами России большей частью ведь случайно. Было беженство, было случайное разделение. Многие

435

оказались эмигрантами, а могли бы остаться в России. Потом все обострилось. Но молодежь, о которой Ходасевич очень верно сказал, что она «совершала подвиг», эта молодежь ничего не зарабатывала, знала, что никакого внимания, никакого уважения, никакого интереса к тому, что она делает, не вызовет. Со стороны старших писателей, к сожалению, было к ней довольно много равнодушия. Но молодые упорно продолжали писать стихи, рассказы, иногда удачные, иногда замечательные, иногда ничего не стоящие: могло ли быть иначе? И это представляло собой действительно какой-то подвиг, служение русской литературе. Я думаю, когда-нибудь будет признано, что здесь было все-таки создано, сказано, написано много такого, что достойно имени России.

ВЕДУЩИЙ: Георгий Иванович...

ЧЕРКАСОВ: Я хотел коснуться нескольких вопросов, и прежде всего вопроса, о котором уже говорили, может ли писатель, оторванный от родины, продолжать заниматься литературным творчеством? Я просто хотел бы напомнить пример Гоголя, у которого из двадцати лет его литературной деятельности восемнадцать лет прошло за границей, и хотя он, собственно, не был так оторван от родины, он не был эмигрантом, — но все равно, например, «Мертвые души» он писал в Риме. Но дело не в этом, а в том еще, как мне кажется, что у эмиграции, у эмигрантской литературы, у представителей молодого поколения, тех, кого я знал приблизительно, на их плечи легла, может быть, помимо их желания, какая-то задача, которая не могла быть выполнена в России, потому что в России, после Октябрьской революции и после первых, сравнительно либеральных лет советского режима, когда начались преследования и почти что литературный террор, произошел разрыв культурной традиции, которая была; и вот эта культурная традиция могла быть поддержана только за границей, только в условиях эмигрантской литературы, несмотря на все самые неблагоприятные обстоятельства, которыми это сопровождалось. И вот эти самые молодые писатели, о которых упоминал и Владимир Васильевич, и Георгий Викторович, они, конечно, были поставлены в

436

очень трудные материальные условия, и никакой корысти у них быть не могло. Они писали не для того, для чего обычно пишут писатели у себя на родине, т.е. чтобы получить какую-то известность, пользоваться материальной обеспеченностью и т. д. — ничего этого у них не было и не могло быть, но они просто продолжали то, что они делали бы, ежели бы остались в России.

И кроме того, если брать в общем произведения эмигрантской литературы, произведения тех писателей, которые сформировались уже в эмиграции, то прозаиков среди них почти не было, кроме Набокова и еще одного писателя, которого очень мало знают и которого я лично очень ценю, — это Фельзена, человека большой литературной сосредоточенности и несомненной значительности. К сожалению, его знают мало, и я мало вижу его книг, их очень трудно сейчас найти, но, во всяком случае, Фельзен — явление довольно замечательное. Были также поэты, и некоторые были очень неплохими. И вот то, чем отличался уровень произведений эмигрантской литературы от того, что писалось в Советском Союзе, начиная с тридцатых годов, это то, что все здесь было действительно на уровне европейской литературы; здешнее было, в этом смысле, гораздо выше. В эмигрантской литературе не было тех отрицательных особенностей, которыми отличалась советская литература того времени не потому, что они были ей свойственны, а потому, что этого требовали цензурные условия, партийные директивы и так далее, и так далее. Здесь всего этого не было, была полная свобода; и я думаю поэтому, что будущий историк литературы, анализируя эти годы, найдет в них немало поучительного для истории русской литературы.

ВЕДУЩИЙ: Владимир Васильевич...

ВЕЙДЛЕ: Я готов подписаться под всем, что здесь говорили и Георгий Викторович, и Георгий Иванович. Конечно, Георгий Викторович совершенно прав, тут нет никакого общего критерия, да я и сам это сказал: для одного — так, для другого — иначе; для одного, может быть, невозможно писать вне России, а для другого вполне возможно. И, конечно, связь с народом, это вещь, которую

437

можно толковать очень по-разному: ведь народ, это не одно поколение, это длинная цепь поколений, и легко можно себе представить писателя в эмиграции, который с прошлым своего народа гораздо лучше связан, чем писатель, который после переворота остался в своей стране, оторванный от ее прошлого, связанный только с ее настоящим. Но ведь народ это не что-то, что живет только сегодня; так что уже по одному этому...

Но теперь я хотел бы сказать несколько слов об отрицательной стороне тех условий, в которых оказалась эмигрантская литература. Конечно, это совсем не похоже было на те условия, которые существовали и еще существуют в Советском Союзе; неприятности этого положения были другого рода. Здесь была склонность к некоторой снисходительности, к попустительству (в критике) на основании печальной русской пословицы «На безрыбье и рак рыба». Если у нас, мол, мало настоящих рыб, ну хорошо, тогда в крайнем случае... И это, к сожалению, немножко мешало твердому определению того, что ценно, того, что менее ценно и того, что совсем не ценно.

Однако для будущего это большого значения не будет иметь, потому что все равно это будущее отсеет то, что менее ценно, и, вероятно, сохранит более ценное, если верить, что это будущее отвечает нашим надеждам, что ведь тоже еще неизвестно. Но с точки зрения моральной я согласен с тем, что сказали Георгий Викторович и Георгий Иванович: «по человечеству» и бездарности, которые занимались литературой в условиях эмиграции, заслуживают уважения. Да ведь наверняка никто и не знает, в какой мере он талантлив, в какой мере он умен... Все они, действительно, бескорыстно чему-то служили. И затем, в каждой литературе, — быть иначе не может, — должны быть писатели не только очень хорошие, но и похуже. И, к сожалению, в эмиграции было слишком мало и очень хороших, и похуже. Всех было слишком мало для продолжения и обновления русской традиции, потому что русская литература — литература огромной страны, которая, конечно, вся в этой литературе не участвует, но все-таки этот русский литературный слой покоится на этом огромном подножии.

438

А тут оказалось, что его больше нет. Кроме того, существовало некоторое недоверие со стороны старших писателей по отношению к младшим. У старших писателей были установленные репутации, с которыми считались редакторы журналов, которые иногда сами в литературе не так уж хорошо разбирались. А новые писатели никаких определенных, заранее готовых рекомендаций не имели, и редактору надо было самому разобраться: какой чего стоил. Но надо сказать, что тем не менее, когда теперь вспомнишь (а это теперь почти все уже прошлое), то все-таки видишь, что и младшим поколением многое было сделано и отдельные книги были отличные, как, например, «Роман с кокаином», не правда ли? Как звали его автора?

АДАМОВИЧ: Агеев.

ВЕЙДЛЕ: Агеев, да. Это была очень талантливая книга. Потом этот автор как-то заглох.

АДАМОВИЧ: Он умер.

ВЕЙДЛЕ: Но не сразу после этой книги. И многое другое можно было бы вспомнить. Были поэты: вы сами, Георгий Викторович, Георгий Иванов, Николай Оцуп. Среди многих более молодых, «парижских», я бы выделил Поплавского, Штейгера и Одарченко. Неизвестно, насколько им удалось бы свое дарование до конца проявить, завершить: они ведь все умерли нестарыми, а Поплавский покончил с собой в возрасте еще совсем молодом. Но во всяком случае это были талантливые люди.

И точно так же, хоть всех и не перечислишь, надо среди прозаиков назвать Гайто Газданова, а также Юрия Фельзена (по-настоящему его звали Николай Бернардович Фрейденштайн). Он погиб в гитлеровском концлагере. Был он, несомненно, человек одаренный, высокой культуры и тонкого ума...

Затем не упомянули мы еще писателя в эмиграции самого популярного из всех, но в России оставшегося неизвестным — это Марк Александрович Алданов, который, впрочем, еще в России выпустил две книги, но не относящиеся к лучшим его произведениям, а романы свои стал писать уже в эмиграции, где они имели большой успех. Они имели бы, несомненно, еще больший успех

439

в Советском Союзе, если бы их там теперь перепечатали. Не думаю, чтобы он принадлежал к писателям самого первого разряда, но это был, во-первых, превосходный журналист, а затем и очень одаренный историк. Его исторические романы, — относятся ли они к недавнему времени или к более далекому, — в них как раз историческая часть всего лучше и сделана и обличает в нем талант настоящего историка, то есть уменье себе представить и наглядно изобразить людей и события определенной эпохи, например, в «Девятом Термидоре» — определенного момента французской революции; или в романе «Истоки», где описано убийство Александра II и вся подготовка этого убийства. Нет в русской литературе более толкового, беспристрастного и живого описания этого весьма знаменательного события.

ВЕДУЩИЙ: Владимир Васильевич, вы говорили только что о том, что в эмиграции слишком часто считалось, что «на безрыбье и рак рыба». Но все-таки они существовали, эти «рыбы»?

ВЕЙДЛЕ: Несомненно.

ВЕДУЩИЙ: ...да, и кроме того, несмотря на то, что не было тут России и всего, что с этим связано, все-таки здесь в Париже выходили газеты и журналы, издавались книги, устраивались литературные вечера; и вот эта эмигрантская жизнь, которая еще не так давно, перед войной, была очень активной и интересной, эта эмигрантская жизнь, мне кажется, все же создавала те условия, в которых русские писатели могли писать. Вы говорили также о польской литературе. Видите, польская литература тоже здесь в Париже сто с лишним лет тому назад развивалась, но, насколько мне известно, тогда было совсем не так, и я в этом усматриваю большой интерес; тогда у поляков было несколько больших «рыб», Словацкий, Мицкевич, Норвид и кое-кто еще, но не было того, что русская эмиграция создала в Париже после революции. И как вы думаете, есть ли вообще какой-либо исторический прецедент вот того, что у нас случилось — такого массового исхода интеллигенции в какую-то одну страну, и продолжения там ее традиций, как сказал только что Георгий Викторович, тех традиций, которые существовали в русской литературе. По-моему,

440

это совершенно новое явление, которого никогда еще не было. Может быть, я ошибаюсь?

АДАМОВИЧ: Позвольте два слова. Прежде всего я хочу сказать, что мне жаль, что мы можем лишь мимоходом коснуться отдельных имен, например Поплавского, которого упомянул Владимир Васильевич. Если бы я стал говорить о Поплавском, мне нужно было бы сказать очень многое. Это был один из двух-трех самых одаренных людей, которых я в своей жизни вообще встречал. Это был человек исключительно, необыкновенно талантливый. Покончил ли он с собой, это не совсем известно, но погиб он в ранней молодости. Фельзен, о котором упомянул Георгий Иванович, сам о себе сказал: «У меня нет таланта, у меня есть призвание». Очень верно, очень метко сказано. Но я не хочу касаться отдельных имен, даже Алданова, книги которого когда-нибудь будут в России расходиться, вероятно, миллионными тиражами. Мне кажется... тут я в первый раз позволю себе не согласиться, как говорится, с предыдущими ораторами. Тут упоминали, что Гоголь писал за границей и писал там «Мертвые души», а такой-то писатель из польской эмиграции тоже жил за границей... У меня когда-то было довольно много споров с Ходасевичем, и в один из споров именно на эту тему Ходасевич сослался не на Гоголя и не на Словацкого, а на Данте. Но ведь это совсем же не то! Гоголь знал, что он может вернуться в Россию и найдет ту же жизнь, которую он оставил. Данте мог вернуться в любой итальянский город, из которого его выгнали или выслали, и нашел бы то, к чему привык. Русская эмиграция стояла перед потонувшим миром: та Россия, тот мир, который она знала, который она помнила, исчез, и было впереди что-то незнакомое, устрашающее, несущее с собой что-то такое, чего она не могла предвидеть. Из-за этого здешнее смятение могло бы оказаться гораздо глубже, чем у Гоголя, у Словацкого и даже у Данте. Здесь было совсем не то, здесь мы недоумевали: что происходит, что произошло в России? Это была тема всех разговоров, единая тема эмигрантской литературы. За такой фабулой отдельных рассказов Бунина или другого писателя стояло одно это желание, чтобы в России

441

настала такая жизнь, которая для нас казалась бы не то что человечески приемлемой по нашим прежним социальным условиям, но достойной русского народа и русского имени. Из-за этого здесь была такая острота чувств, надежд, опасений, которой в другой эмиграции, я думаю, никогда не было. Это был первый случай, когда целый ряд писателей оказался перед тем, что исчезло. Ни у Гоголя, ни у Словацкого этого никогда не было!

ВЕДУЩИЙ: Значит, вы согласны с тем, что я сказал, что это был действительно случай без всякого прецедента?

АДАМОВИЧ: Без всякого прецедента. Это был единственный исторический опыт, и оттого, я уверен, что через 50 лет или через 200 лет в России будет к этому интерес, внимание и доверие, потому что не могут же будущие русские поколения не понять и не почувствовать, как была эмиграция оклеветана советскими журналистами и писателями, которые уверяли, что тут только думают о том, чтобы вернуть прежние привилегии, имения, банковские счета, особняки и не знаю что еще... Конечно, были случаи, когда было и это. Но в целом в эмигрантской литературе не было ни злобы, ни мести, ни желания что-либо из прежнего вернуть. Было желание как-то сговориться с теми русскими явлениями, которые в России происходят, с которыми какой-то сговор, мир, взаимное понимание, взаимное доверие возможно. Только это оживляло ту часть эмигрантской литературы, которая была достойна, — как я говорил, — русского прошлого.

Я не закрываю себе глаза, что были и рассказы о том, какие были вкусные пирожки у Филиппова и как было хорошо приехать из театра, когда какая-нибудь Маша или Дуня открывала дверь и ставила самовар... Были, были, конечно, воспоминания о том, как прежде хорошо жилось! Но на уровне того, что можно вспомнить лучшего в русской эмигрантской литературе, было только сознание единственного исторического опыта и желание оказаться достойными того, что со всеми нами произошло. Произошло ведь это, вероятно, единственный раз с тех пор, как

442

история существует. И нельзя этого забывать, нельзя этого упускать из виду...

ВЕДУЩИЙ: Георгий Иванович...

ЧЕРКАСОВ: Я хотел напомнить одну фактическую подробность, которая заключается в следующем: если говорить о поколении тех писателей, которые сформировались в эмиграции, то чаще всего сюжеты их произведений не имели отношения к русскому быту прежнего времени хотя бы по той простой причине, что эти люди не знали так прошлое России, как его знал Бунин, как его знали другие писатели старшего поколения. И поэтому это была литература, если хотите, в чистом виде, это никогда не было бытовой литературой; у того же Набокова трудно найти какие бы то ни было упоминания о прежнем русском быте или сожаления о том, чего там не было или что было. У других писателей то же самое. Это было просто другое поколение, которое писало на русском языке, думало по-русски, и это был русский образ мышления, русский литературный язык, но то, о чем они писали, это было, собственно говоря, вне России, это не имело...

ВЕДУЩИЙ: Но связь, связь была все-таки, конечно!..

ЧЕРКАСОВ: Связь с Россией была. Была душевная, была моральная, была стилистическая, была языковая, какая угодно...

АДАМОВИЧ: У Набокова она бывает...

ЧЕРКАСОВ: ...У Набокова меньше, чем у других; но вообще-то говоря, это уже меньше всего было похоже на русскую бытовую литературу и не могло быть на нее похоже.

ВЕДУЩИЙ: Владимир Васильевич...

ВЕЙДЛЕ: С тем, что говорил Георгий Викторович, я в общем согласен. Совсем такого положения никогда и не было, это правда. Хотя все-таки, когда была польская эмиграция, то ведь Польша, собственно, не существовала; так что в этом смысле было положение еще более радикальное...

АДАМОВИЧ: Но не было изменения социального.

443

ВЕДУЩИЙ: Не было такого количества прежде всего интеллигенции за границей; была тогда в Париже и во Франции какая-то часть польской армии и среди нее была какая-то часть интеллигенции, была группа писателей, но у них не было того, что было после первой мировой войны в Париже среди русских, начиная с 1925-го, скажем, года. Этого не было.

АДАМОВИЧ: Да, это было политическое расхождение, но не было социального расхождения. Социального переворота не было.

ВЕДУЩИЙ: Не было никакого, потому что Польша была тогда занята иностранным государством, но не было пропасти.

АДАМОВИЧ: Ну, конечно не было пропасти, не было потому, что...

ВЕЙДЛЕ: Да. Но все-таки надо сказать, что и французская, например, эмиграция эпохи Французской революции сыграла большую роль в дальнейшей истории французской литературы. И многие дальнейшие французские направления, романтико-националистические, например, зародились в эмиграции; Шатобриан, заметьте, был ведь эмигрант. Только эта эмиграция продолжалась гораздо более короткое время, и это уже, конечно, очень существенно. Она продолжалась каких-нибудь пятнадцать — двадцать лет, а Шатобриан даже и еще намного меньше пробыл за границей. Так что наше положение и в самом деле очень особенное. И верно также, — это очень важно, — что у большинства русских писателей здесь в их произведениях совершенно не сказывается того лубочного отношения к дому, желания вернуть себе какие-то блага, которых у них, впрочем, часто и вовсе не бывало и раньше...

АДАМОВИЧ: Конечно, не было...

ВЕЙДЛЕ: Не было. И это надо сказать, надо подтвердить. В этом «патент на благородство» русской эмиграции.

ВЕДУЩИЙ: Георгий Иванович...

ЧЕРКАСОВ: Я хотел еще сказать одну вещь. Очень характерно, что, если говорить об эмигрантской литературе,

444

то в ней, в том поколении, которое здесь сформировалось, было гораздо больше поэтов, чем прозаиков, и были поэты действительно выдающиеся.

ВЕДУЩИЙ: Может быть, это была случайность?

ЧЕРКАСОВ: Нет, это потому, что поэзия — это литература в более чистом виде, чем проза, и которая не требует какой-то бытовой базы; поэтому поэтов было больше и они были выше по уровню, мне кажется; не все, но некоторые. А с прозой, конечно, дело обстояло более печально.

ВЕЙДЛЕ: Но все-таки, если мы теперь возьмем хотя бы одни «Современные записки» (которые издавались, заметьте, людьми, собственно, далекими от литературы) и просмотрим все эти сорок, или сколько там томов «Записок», и сравним их со всеми журналами, которые издавались в Советском Союзе за это время, то эти «Современные записки» будут во много раз содержательнее, интереснее и выше по общему умственному и литературному уровню, чем все советские журналы, вместе взятые; а это все-таки кое-что значит, не правда ли?

И если мы возьмем в них не только повести и рассказы, не только то, что называют беллетристикой, но также и статьи, и все вообще, то там, конечно, окажутся некоторые вещи не очень высокого качества, как всегда и всюду. Но все-таки в целом...

ВЕДУЩИЙ: Георгий Викторович...

АДАМОВИЧ: Я хочу сказать, что «Современные записки» не только по сравнению с советскими журналами были выше, я думаю, что «Современные записки» выдержали бы сравнение с любым прежним русским дореволюционным журналом. Может быть, один номер был лучше, другой хуже, но в целом все было на уровне прежних русских журналов, так же, как газета, которую в течение двадцати лет редактировал Милюков: его «Последние новости» были на уровне прежних «Русских ведомостей», «Речи» или подобных им газет.

ВЕЙДЛЕ: Совершенно верно. И на их уровне, и на уровне западных хороших газет.

АДАМОВИЧ: Конечно, об этом нам самим, эмигрантам, как-то трудно говорить, потому что выходит «гречневая

445

каша сама себя хвалит». Но мне кажется, что надо признать (я не говорю, что мы должны это признать, потому что я думаю, что это будет признано именно через двадцать, пятьдесят или сто лет), что эмиграция была необходима, потому что сорок или пятьдесят лет Россия, настоящая Россия, молчала, а здесь что-то было сказано. В связи с этим я хочу коснуться еще одного вопроса, которого мельком коснулся Владимир Васильевич, по поводу Ахматовой и Пастернака.

При всем моем преклонении перед чудесным дарованием Анны Ахматовой, есть у нее что-то такое в ее литературной позе, что меня почти коробит. Это, когда она писала (писала об этом в самом начале революции, писала и в последние годы), что осталась со своим народом «в несчастье», как сказано в ее «Реквиеме». Да, она осталась со своим народом и имеет право этим гордиться. Но она должна была бы признать (мне очень жаль, что, когда она была в Париже, об этом как-то у меня с ней не вышло разговора), она должна была бы признать, что, если другие поэты и другие писатели уехали из России, то не для того, чтобы спасать свою шкуру и свои текущие счета, а для того, чтобы иметь возможность говорить что-то такое, чего в России сказать было нельзя. Я уверен, что это будет когда-нибудь признано. Но теперь, когда берешь какой-нибудь советский словарь, то стыдно видеть пропуск имен, которые нельзя пропускать. Это, кстати, относится не только к эмигрантским именам: в Большой Советской энциклопедии нет, например, имени Константина Леонтьева — одного из замечательных русских писателей; о Василии Васильевиче Розанове — несколько пренебрежительных строк; о Данилевском — авторе замечательной книги «Россия и Европа», которую Достоевский оценил как «капитальный труд», — две строчки лишь о том, что он спорил с Дарвином; а об эмигрантах и говорить нечего... Вот это стыдно читать, стыдно за Россию, что Россия до этого дошла... Ведь вовсе не обязательно соглашаться с Константином Леонтьевым, который был, конечно, крайний реакционер. Но надо указать, что это был крайний реакционер, и надо объяснить, что было у этого человека в

446

душе и в сознании. А замалчивание или клевета, которая обращена ко всему, что несогласно с советским мировоззрением, это что-то недостойное! И уже по одному этому эмиграция была необходима. Я уверен, что через пятьдесят или сто лет это будет полностью в России признано, потому что мы все-таки знаем Россию и не можем насчет этого обмануться.

ВЕДУЩИЙ: Владимир Васильевич...

ВЕЙДЛЕ: Да, и я уверен. Знаете, это ведь очевидно, что вот теперешнее более молодое поколение в Советском Союзе за последние, скажем, десять — двенадцать лет, оно ведь стремится, собственно, сознательно или бессознательно, воссоединиться с тем, что было непосредственно до революции, Ему это сделать всего легче через эмигрантскую литературу, которой оно, конечно, не знает, которая ему почти полностью остается недоступной. Ведь даже вот Бунина теперь там издают, но все-таки со значительными пропусками. Как только Бунин что-нибудь такое сказал, чему нельзя аплодировать по советским понятиям, так это пропускается. Какое ребячество — или варварство! Это нам кажется до такой степени дико, что мы даже не находим слов для квалификации такого рода приемов и такого рода отношения к литературе.

ВЕДУЩИЙ: Георгий Иванович...

ЧЕРКАСОВ: Если говорить об эмигрантской литературе и не то что сравнивать ее с советской, а как-то сопоставлять, то то, что бросится прежде всего в глаза (это чисто техническая вещь) — это литературный уровень, разный очень там и здесь. Советская литература до самого последнего времени носила какой-то провинциальный характер, и с точки зрения так называемого литературного стиля и совершенства она была на очень невысоком уровне, в то время как эмигрантская литература все-таки старалась каким-то образом держаться на уровне европейском, на таком, за который, скажем, как у какой-нибудь Анны Караваевой или я не знаю у кого-нибудь из них — не приходилось краснеть. А в советской литературе из-за этого перерыва в культурной традиции произошло какое-то очень резкое понижение уровня, и я должен сказать

447

совершенно откровенно, что вот когда читаешь произведения советской литературы сталинского периода, то просто становится как-то неловко, и нельзя поверить тому, чтобы в России, то есть стране, которая дала Гоголя, Достоевского, Толстого, Чехова, может быть такой вот общий уровень литературы, какой оказался там. В эмигрантской литературе, как бы она ни была плоха и как бы она ни была незначительна, этого все-таки не было.

ВЕДУЩИЙ: Да, но мы все знаем, почему это произошло.

ЧЕРКАСОВ: Да, да, писатели в этом не виноваты.

АДАМОВИЧ: Да, поколение, которое выросло при Сталине, было оглушено, подавлено, оно, по-видимому, ни к чему вообще не проявляло интереса; сейчас, несомненно, этот интерес пробудился и растет. Кстати, у меня лет десять тому назад в Англии по поводу Константина Леонтьева, которого я только что назвал, был разговор с советскими студентами. Приехала делегация советских студентов, и мне пришлось с ними говорить. И один из них сказал, что такого монументального труда, как советская Большая энциклопедия, никогда в России не было. Я ответил, что Брокхауз и Ефрон был гораздо лучше, хотя теперь, может быть, эта когда-то знаменитая энциклопедия во многом и устарела. Он удивился: как, Брокхауз лучше?

Я сказал:

— Да, вот в вашей БСЭ нет, например, имени Константина Леонтьева... Вы знаете имя Константина Леонтьева?

— Да. Это, кажется, был черносотенец.

Я сказал:

— Да, совершенно верно, это был черносотенец — крайний реакционер. Но скажите, у вас есть биография Льва Толстого, трехтомная, Бирюкова?

— Ну, конечно, — классический труд!

— Так вот там вы можете прочесть, что Толстой в самый разгар своих религиозных недоумений ездил к Константину Леонтьеву и потом записал: «Долго и хорошо беседовали»... У вас Леонтьев в БСЭ есть, насколько помню — какой-то дантист; есть Леонтьев инженер. А ведь все-таки

448

вы можете заинтересоваться: кто же это тот Леонтьев, с которым четыре часа Лев Толстой в монастыре (Леонтьев был тогда монахом) «долго и хорошо беседовал»?

Студент развел руками и сказал:

— У нас с вами на это разные взгляды...

Но я почувствовал, что юноша был смущен: как же так — Большая советская энциклопедия и пропустила такого крупного человека? Ведь совершенно же не обязательно считать, что все должны разделять взгляды Константина Леонтьева. Он был действительно крайний реакционер. Но вместе с тем это было замечательное духовное явление, и русская культура имеет достаточно силы, чтобы выдержать любые противоречия...

ВЕДУЩИЙ: Что ж, пора нам нашу беседу кончать... Говорили мы долго, но всего, что следовало бы сказать, конечно, сказать не успели. Ничто нам, однако, не мешает вернуться к этой теме в другой раз.

449

Воспроизводится по изданию: Гайто Газданов. Собрание сочинений в пяти томах. Том четвертый: Романы. Выступления на радио «Свобода». Проза, не опубликованная при жизни. Москва: «Эллис Лак 2000», 2009.
© Электронная публикация — РВБ, 2017-2018. Версия 1.4 от 11 октября 2017 г.

‡агрузка...
‡агрузка...
‡агрузка...