Георгий Викторович Адамович, московский гимназист и петербургский студент, за всю жизнь написал лишь около 100 стихотворений: «поэзия умерла», говорил он в старости. Смолоду примкнув к акмеистам, около 1916 г. он становится одним из руководителей «Второго Цеха поэтов», выпускает книгу «Облака» (Пг., 1916). Она соткана как будто из воздуха поэтической эпохи начала века, полна перекличек с Ахматовой, Анненским. Словно предчувствуя расставание с Петербургом, поэт зорко присматривается к будничным, мельчайшим деталям этого неповторимого мира с его «облезлыми вокзалами», «поломанными георгинами», «разоренными домами». Главная тема сборника — память и усталость («жить и помнить скучно»). Стихи 1916—1917 гг. вошли во вторую книгу поэта «Чистилище» (Пг., 1922), посвященную памяти А. Шенье. Она в еще большей степени построена на культурных и литературных реминисценциях — порой буквально сталкивающихся друг с другом в одной строчке: «Нет, я не Байрон и не Арлекин» (из Лермонтова и Блока). Но это не просто перепевы, а сознательное погружение знакомых мотивов в непривычный контекст. Так, например, в стихотворении «Устали мы. И я хочу покоя...», ориентированном на известное лермонтовское «Выхожу один я на дорогу...», подчеркивается еще большее, чем у поэта XIX в., неверие в гармонию, даже в небе: «...не все ль равно, зеленый дуб или речное дно?» После Октябрьской революции поэт участвовал в работе «Третьего Цеха поэтов, много переводил. В 1923 г. уехал во Францию, стал видным критиком и эссеистом.
День был ранний и молочно-парный.
Так тихо поезд подошел,
Пыхтя, к облезлому вокзалу,
Так грустно сердце вспоминало
Весь этот лес и частокол.
Всё то же. Дождик поутру,
Поломанные георгины,
Лохмотья мокрой парусины,
Всё бьются, бьются на ветру.
А на цепи собака воет,
И выбегает на шоссе...
Здесь, правда, позабыли все,
Что было небо голубое.
Лишь помнит разоренный дом,
Как смерть по комнатам ходила,
Как черный поп взмахнул кадилом
Над полинявшим серебром.
И сосны помнят. И скрипят,
Совсем, как и тогда скрипели, —
Ведь к ночи ранние метели
Уж снегом заметали сад.
<1916>
Опять, опять, лишь реки дождевые
Польются по широкому стеклу,
Я под дождем бредущую Россию
Всё тише и тревожнее люблю.
Как мало нас, что пятна эти знают,
Чахоточные, на твоей щеке,
Что гордым посохом не называют
Костыль в уже слабеющей руке.
<1916>
Вот всё, что помню: мосты и камни,
Улыбка наглая у фонаря...
И все забитые кем-то ставни.
Дожди, безмолвие и заря.
Брожу... Что будет со мной, не знаю,
Но мысли, — но мысли только одни.
Кукушка, грустно на ветке качаясь,
Считает гостю редкому дни.
И дни бессчетны. Пятнадцать, сорок,
Иль бесконечность? Всё равно.
Не птице серой понять, как скоро
Ветхий корабль идет на дно.
<1916>
Георгию Иванову
Но, правда, жить и помнить скучно!
И падающие года,
Как дождик, серый и беззвучный,
Не очаруют никогда.
Летит стрела... Огни, любови,
Глухие отплески весла,
Вот, — ручеек холодной крови,
И раненая умерла.
Так. Близок час, — и свет прощальный
Прольет вечерняя заря,
И к «берегам отчизны дальней»
Мой чёлн отпустят якоря.
<1916>
Звенели, пели. Грязное сукно,
И свечи тают. «Ваша тройка бита.
Позвольте красненькую. За напиток
Не беспокойтесь». И опять вино,
И снова звон. Ложится синий дым.
Всё тонет — золото, окно и люди,
И белый снег. По улицам ночным
Пойдем, мой друг, и этот дом забудем.
И мы выходим. Только я один,
И ветер воет, пароходы вторят.
Нет, я не Байрон, и не Арлекин,
Что делать мне с тобою, сердце — море?
Пойдем, пойдем... Ни денег, ни вина.
Ты видишь небо, и метель, и трубы?
Ты Музу видишь, и уже она
Оледенелые целует губы.
<1916>
Звенит гармоника. Летят качели.
«Не шей мне, матерь, красный сарафан»
Я не хочу вина. И так я пьян.
Я песню слушаю под тенью ели.
Я вижу город в голубой купели,
Там белый Кремль — замоскворецкий стан,
Дым, колокольни, стены, царь-Иван,
Да розы и чахотка на панели.
Мне грустно, друг. Поговори со мной.
В твоей России холодно весной,
Твоя лазурь стирается и вянет.
Лежит Москва. И смертная печаль
Здесь семечки лущит, да песню тянет,
И плечи кутает в цветную шаль.
<1917>
Устали мы. И я хочу покоя,
Как Лермонтов, — чтоб небо голубое
Тянулось надо мной, и дрозд бы пел,
Зеленый дуб склонялся и шумел.
Пустыня-жизнь. Живут и молят Бога,
И счастья ждут, — но есть еще дорога:
Ничто, мой друг, ничто вас не спасет
От темных и тяжелых невских вод.
Уж пролетает ветер под мостами,
И жадно плещет гладкими волнами.
А вам-то, друг мой, вам не всё ль равно,
Зеленый дуб или речное дно?
<1917>
Опять гитара. Иль не суждено
Расстаться нам с унылою подругой?
Как белым полотенцем бьет в окно
Рассвет, — предутренней и сонной вьюгой.
Я слушаю... Бывает в мире боль,
Бывает утро, Петербург и пенье,
И всё я слушаю... Не оттого ль
Еще бывает головокруженье?
О, лошадей ретивых не гони,
Ямщик! Мы здесь совсем одни.
По снегу белому куда ж спешить?
По свету белому кого любить?
<1917>
Когда в предсмертной нежности слабея,
Как стон плывущей головы,
Умолкнет голос бедного Орфея
На голубых волнах Невы,
Когда, открывшись италийским далям,
Всё небо станет голубеть,
И девять Муз под траурным вуалем
Придут на набережной петь,
Там, за рекой, пройдя свою дорогу,
И робко стоя у ворот,
Там, на суде, — что я отвечу Богу,
Когда настанет мой черед?
<1919>