ЧЕЛОВЕК С ЛОШАДИНЫМ БЕГОМ

Герой этих записок был существо огромное, тридцатилетнее, непохожее на своих сверстников и, вместе с тем, крикливое, настойчивое. Одним словом, он был удачником. По крайней мере, такое он производил впечатление на всех видевших его. И еще бы: зычный голос, быстрый лошадиный бег, большие увесистые руки, красное, отпугивающее наглостью лицо.

Только одна девочка, хорошо знавшая его, говорила, что он — ужас и только извне таким кажется.

Итак,

Записки человека с лошадиным бегом

Вчера все утро просидел в уборной и задумывался... Господи, куда идтить... В полдня сорвался и побежал... На улице сыро, слякотно и точно мозги с неба падают. Я людей не люблю: кругом одни хари — женские, людские, нет чтобы хоть один со свиным рылом был... У-у... Так и хочется по морде треснуть... Старушонку все-таки я плечом толканул: шлепнулась, но завизжать побоялась: больно я грозен на вид, хоть и трусоват... Извинившись перед следующим гражданином, пошел дальше... Когда я хожу, то очень сурово шевелю ногами и руками... Потому что, если не будет этого шевеления, совсем противно, как бы незачем жить... Кругом люди и люди... А тут все-таки свое шевеление.

Люблю я также на людей смотреть, особенно на верхушки... С часок могу так простоять: народец на меня, бывало, натыкается.

Но сейчас деревья не попались, одни троллейбусы... Увидев первый же темный переулок, я всего избежал... Завернул в него... За луком народу видимо-невидимо... Но в очередях я людей люблю: больно они на монахов похожи и рассуждают... Один мужичонка хотел меня побить, думал — шпик... А мне что: шпик не шпик, король не король... От лавки до угла я совсем пустой был: шевеление прекратилось, и не знал я, чего делать... В таком случае я всегда подпрыгиваю... Тогда мозги растрясет, и пустоты — нет... С того угла я стал подпрыгивать. Пионеры на меня коситься стали... И откуда около пивных столько пионеров?

...Пустота прошла, мне к Богу полететь захотелось. Я Бога люблю, только редко его замечаю...

Инда около одного двора много грузовиков скопилось... Мужики кряхтят, водой плещутся... Я дурак дураком, а подсобил.. Я иной раз люблю подсоблять, на душе так светло-светло становится, и в морду бить никому не хочется... Ушел... Больно тяжелы мои ноги стали, точно кровью наполнились... Удивительное дело: ноги — тяжелые, а дома — легкие... Вон он стоит — громадина в 10 этажей, — а мне-то что, мне — ноги тяжелы, а ты есть не есть — все равно легкай... Я иной раз плясать люблю. Но перед людьми — никогда. Перед домом или грузовиком. И обязательно с гармоникой... Это мне часто выпивку заменяет... Только в милицию можно попасть, и затылок бывает теплай от крику...

Я пошел дальше. Прошел рынок, молочную, сквер, двух баб. Потом — в пивную. Денег сегодня — на кружку пива... Хорошо, хоть мозга растряслась... Я всегда в пивнушку вхожу, сам не свой делаюсь... Народ здесь, как ангелы, — в душу смотрят... Одежонки у всех распахнуты, отовсюду нутром несет, а главноить — глаза, глаза, глаза... Со всех сторон дырявят... Но это первый момент... А потом — все сами по себе, как оглашенные...

Я пивка взял, кулак соли в него всыпал и стою у окна, прохлаждаюсь... В это время — мне чесаться нравится... Я пивка отопью, сниму носок или рубаху выверну и почешусь вдоволь... Народ ржет, а на самом деле это — не народ, а киноактеры... Кино есть кино... Чесание такое мне по душе — я себя в это время личностью чувствую, молодым дубком, Бонапарте... Хорошо, как на пляже... Выпил, в башку мысль глянула... К Моськину идти... Вот как бывает, давеча в уборной сидел — мучился, не знал, куда идти, а теперь все знаю...

Моськин рядом живет... Парень он аккуратливый, без оглядки, только сам на себя смотрит.

Жена у него — под брюками... Иду... Холодновато солнышко для меня... Не на той планете я родился... Ване Данилычу бы в других местах жить, подальше от шума-гама да поближе к звездному небосклону... Интересно, мозги у меня серые, а как можно серостью думать?!.

Моськин на втором этаже живет... Обрадовался, рассобачил пасть, заулыбался... Понятливый... Сели, посидели. Прошло с часок, а может, и все три. Потом я песни запел. Мне какая песня понравится, так она у меня в мозгу гвоздем сидит. А от гвоздя того как бы сияние исходит во все концы: в глаза мои бьет, и в волосы, и в рот... Мне что, мне хорошо... Пустоты нет, одна тупость... Я сам себя песней-гвоздем чувствую... Только кто меня в стенку забивать будет? А я, когда пою, сам в небеса гвоздем забиваюсь.

Моськин, разиня рот, слушал.

— Больно надрывно поешь, — говорит...

Потом дитя, тоненькое как глиста, проснулось. Моськин говорит: кончай орать. Я попел с часок, потом скрепя сердце кончил. Моськин за картошкой ушел...

Мне опять тяжело стало... Куда деваться?.. Я к дитю подошел... Рука у меня огромная, пивная, а кулак больше евойной головы... Я со страху чуть не обмочился, но в душе приятно защекотало... «Вот для чего я живу», — подумал я. Пальчищами своими я его за горло взял... Дите неразумное, на потолок смотрит, на мух... А меня — так и тянет, так и тянет... Но страшно стало... Первое дело — засудят, а я себя люблю... Второе — сам себе страшен стал... Одного придушишь, второго, третьего... А там пошла... Так, глядишь, и на себя руку подымешь, самого себя перед зеркалом задушишь... Трусоват я стал... Аж вспотел от страха, на дверь оглянулся... Дитенку — ручищей пивной — животик щекотнул, соску вправил...

Наконец Моськин пришел. Я его по-обезьяньему в морду поцеловал. А он распетушился — почему дите орет.

Я говорю: «Я на него дохнул».

Он кричит: «Я тебе дохну, ухажер!»

Скучно мне стало. Гвоздей нету. Шевеленья тоже. И главное — конца-краю нет. Глянул в окно: далеко, Господи, ты землю раздвинул. А нам-то где конец, где начало?..

Хотел было в уборную пойтить, да Моськин не пустил.

От Моськина я брел как волна — то падаю, то поднимаюсь. А что толку — все течет... Но каждый кончик свой вопрос имеет. Нога спрашивает — зачем?! Не в смысле хождения, а в смысле ощущения ноги — зачем? И куда? Во что?

Так же и все остальное. В целом. А то, что мыслит, мозга, особенно кричит: зачем, зачем?!

Точно хочет куда-то подпрыгнуть и из тюрьмы своей вырваться.

Я побежал. Я от мыслей часто бегу. Но теперь не помогло. Словно не я бегу, а все кругом бежит... А мне скучно.

Пришел домой. Вечерело. Починил стул. Посидел. Починил стул. Опять посидел. Папаня приплелся, старичок. Он у меня — один.

Я говорю — папань, чегой-то я сегодня веселый.

Он молчит.

Мне молчи не молчи, я и сам могу кулаком махнуть.

Жалко мне папаню. Грязный он у меня, нищий и оборванный. Старичок, а сопливый, как дитя. И глаза — ясные.

В черном теле я его держу.

Если б мне было куда деваться, я б его по-настоящему пожалел. А то я его жалею больше для себя, для забавы. А деваться мне в самом деле некуда — сколько ни работай, сколько песен ни пой. Вопросительный я весь, точно закорючка.

А старика люблю пожалеть: бью его, деньги отбираю, черствым хлебом кормлю, а жалеть — жалею.

— Папань, пригреть? — заложив руки в бок, подошел к нему. Он конфузится и лезет в угол.

Я старика мыть люблю, в корыте. Он голодный, долго не выдерживает. Но я промою, кулачком по бокам пройдусь.

Этот раз он еле дышал. Завернул его в простыню, на постель кинул, одеялком прикрыл... Очухливайся, родимый...

...Свет погасил. Картошку поел. Я во тьме люблю есть. Походил по комнате, заложив руки в штаны...

Вопросительность во мне растет, а жизнь — это вялое бормотанье...

Постучал стулом...

Господи, когда же я к тебе улечу?!


© Электронная публикация — РВБ, 1999–2017. Версия 2.0 от 31 января 2017 г.

Загрузка...