× Богданович 2.0: Сказочная поэма про Амура и Психею в стиле рококо и другие произведения.


МНОГОЖЕНЕЦ

(Рассказ отчужденного человека)

Существо я странное, в общем, простое и неприхотливое, но с болезненно-хрустальной, построенной из воображения душой. Живу я в больших опустевших после смерти моих родителей двух комнатах. Мебель и другие внешние предметы в них заброшены и носят отпечаток моего сознания.

Это, наверное, потому, что я прикасаюсь к ним взглядом. Люблю я очень, побродив по комнате, сесть на подоконник и, раскрыв окно, смотреть в город. Мне страшно, что такой гигантский мир восходящего солнца, ослепленных им домов и блистающих крыш — всего лишь создание моей фантазии. Когда это чувство мне надоедает, я занавешиваю окна и опять брожу по комнатам. Ощупываю своими мыслями каждый предмет. Единственно, куда я не люблю заходить, — на кухню. Потому что там много острых запахов. А мне не хочется, чтобы что-то било в меня.

До свидания, вещи!

Около меня есть человек. Да, да — человек. Моя жена.

Самое интересное и чудное в этой истории, что на самом деле у меня несколько жен. Правда, формально они воплощены в одно лицо — лицо моей Иры. Но в действительности их несколько. И главное, я никак не могу протянуть между ними нить. Между ними — одна пустота, провал. Тех, нескольких, я уже хорошо изучил, а между ними провал. Или может быть — пустота тоже одна из разновидностей жены?

Во всяком случае, иногда я никого не вижу, даже если рядом Ира. Она сама это чувствует и поэтому стремится уйти. Один раз я застал ее даже прячущейся на чердаке, между старыми треснутыми горшками. А она ведь любит изысканно одеваться.

Во время ее пустоты я себя хорошо чувствую: конечно, немного опустошенно, нет эдакой возвышенности, парения, но зато и тоски нет. А при всех других женах тоска на меня страшная нападает. Правда, большей частью в соединении с возвышенностью. Даже иной раз не отличишь одно от другого.

Ну так вот.

Поскольку Иры практически не существует, а существуют несколько жен, между которыми общность только в одной документации — паспорте, значит, на имя Иры Смирновской, то я всем этим моим женам дал отличительные имена: 1) Горячая, 2) Холодная, 3) Сонная и 4) Полоумная.

А в перерывах — пустота. Когда ничего нет или Ира на чердаке прячется.

Горячая — это та, которую я люблю, или больше всего люблю. Ласковая такая, нежная, как одуванчик, который мне часто снится по утрам. И глазенки все время на меня смотрят. Скорее даже под сердце, где самое нежное и чувствительное место. И кажется мне она такой близкой, как оторвавшийся от меня островок моей души. А как же тоска?! Я ведь предупреждал, что без тоски у меня ничего не бывает. Но как только я дохожу до самой высшей точки в своем ощущении Горячей как любимой, так точно бес меня в сознание толкает. Просто начинаю я вдруг ни с того ни с сего чувствовать раздражение к Горячей. Негативизм да и только.

Хорошо помню, что это раздражение — абсолютно априорного происхождения, даже страшно становилось, что оно как будто из ниоткуда вырывается. Но чтобы оформиться, так сказать, в жизни, этому раздражению нужно было за что-то уцепиться. И тогда в Горячей, в которой все до этого было мое и ласкало душу, вдруг появляется какая-то отвратительная для меня черта. Она, бедная, ничего и не подозревает. Я все тщательно скрываю, из стыдливости: уж больно совестно: люблю, люблю — и вдруг отвращение. К тому же это ужасно мучительно: ведь я по-прежнему ее люблю и в то же время не могу полностью отдаться чувству из-за копошащейся, извивающейся червивой мысли. А впрочем, может быть, подсознательно она догадывалась. Должна, должна догадываться — черт побери!

Ведь, бывало, целую ее — целую до истерики — ее нежное, родное, как мое сердце, личико, ворошу детские в своей правдивости волосы — и вдруг остановлюсь. Остановлюсь, возьму личико в ладони и так холодно, со змеиным спокойствием и отчуждением загляну в глаза. Она от страха даже не понимает, в чем дело, — ведь только что поцелуи были, поцелуи до истерики. Наверное, безумным считает. А я сам себе в этот момент людоедом кажусь.

Но единственное, что меня искупает: страдания. Ведь ежели я убиваю — а я таким взглядом именно убиваю: ну, представьте себе: посреди ласк и прочих отчаянных нежностей такой взгляд; а он у меня тогда тяжелый, свинцовый, как у бегемота, который пьет мутную воду с мелкими рыбешками, — так вот, ежели я убиваю, так и страдаю, можно даже сказать, что где-то там, за спинным мозгом, взвизгиваю от страданий.

Потому что, повторяю, это ужасное мучительство: любить человека и в то же время отталкиваться от него, думать о нем всякие пакости, подозревать, что он — не такой, каким должен быть тот, которого ты любишь. Как у обезумевшего пустынника, который пьет под жарким, исступляющим зноем соленую воду... Поэтому я и решил, почему я один должен страдать?? ... Ее, ласковую, судорожно любимую, тоже надо потерзать...

И я бы добил ее, если б Горячая была всегда. Больше всего меня мучило, что в действительности, в реальной жизни никаких поводов для подпольных мыслей не было; они появлялись у меня изнутри, безотносительно реальности, просто как оппозиция чувству любви.

Сумасшедшим меня, наверное, по наивности считала. А до сути дела не добиралась. Ей и невдомек было, что нормальный человек может быть так жесток, что и сумасшедшему не приснится.

После Горячей надолго провалы наступали. Бледное солнце пустоты всходило. Кто-то жил около меня, прятался, иногда чайник кипятил.

Тоска моя проходила, и легко, легко так мне было бродить, опустынив душу... Чаечек с сахарком попью, поскребусь, в кино схожу. Так, глядишь, и время пройдет. Только легкие тревожные укусы пустоты чувствую.

И вот вдруг появлялась Холодная. Это сразу как-то происходило, без предварительных намеков и нюансов. Появлялась, и все. Я сначала молчал. Не знал, как от пустоты к ощущениям перейти. Но Холодная была совсем другая. На меня она даже не смотрела. А глядела куда-нибудь в сторону — в зеркало, в окно. И далекая-далекая такая была от меня, как звезды от уборной... Теперь все мои переживания менялись. Весь мой прежний комплекс любви-злобы пропадал. Я тихий такой становился, как скучающая мышка. А она меня по щекам не била, по крайней мере мысленно. Влюблен я в нее тоже был, но как в мешке, затаясь, и только из мешка этого, из прорези, на нее своими просветленными глазами смотрел.

Она мужиков нагонит, но не по надобности, а просто так; я же у нее на побегушках. В магазин за закуской схожу, посуду вымою... И странно, в глаза и в лицо мои она ни разу не заглядывала; и мне тихо-тихо, болезненно так было: любил я ее не так сильно, но с затаенным мучением.

Какое-то непонятное томление.

Сожмусь в углу и смотрю, что она — хорошая, близкая, хотя бы и наполовину, как Горячая, но потому что далека от меня: — все сглажено. Хоть и больно, но сглажено.

Платочек ей поглажу, полюбовникам редиску порежу. Хи-хи... Пальчик свой окровавлю по неуклюжести чувств... Так и проходили наши дни. Я иной раз в потолок смотрел. Это чтобы от любви переключиться.

...А она ходит, ходит по комнате и хоть бы хны. И даже спала она со мной тоже точно так: не обращая внимания.

Глаз я ее почти совсем не видел: куда они у нее во время этого удовольствия девались, сам не пойму... Словно под подушку она их прятала... И спихивала меня сразу же, прямо на пол. Равнодушно так, глядя на звезды.

Тоскливо мне в конце концов становилось: я ведь не мазохист, себя люблю.

И ей тоже, наверное, страшно было не обращать внимания на человека, с которым рядом, у сердца живешь, который в твою плоть влезает... Смотрит иногда на меня после «любви» такими остекленевшими глазами...

Потом и Холодная пропадала. Пустота наступала. Иногда во время этих перерывов мне Сонная являлась. Во сне.

С ней-то мне особенно сладко становилось и себя жалко. Я ее не в уме видел, а прямо в сердце. Так и плыла она по моему сердцу, как по родному, дрожащему озеру. С Сонной, пожалуй, мне лучше всего было, но, во-первых, она редко приходила. Во-вторых, во сне. А какая во сне жизнь. Так, одно скольжение. Таинственно, правда, и защищенно от всего гнусного мира. И слезы у меня появлялись. Во сне. Но туманно очень. Правда, все-таки какое-то заднее чувство было: осторожный такой, благолепный дьявол во мне за стенкой сознания стоял. И внимательный такой, не потревожит, только дыхание я его чувствовал. Своим нежным спинным мозгом. Дескать, и Сонная — это только так.

Легче всего в смысле тоски мне было с Полоумной. Не то чтобы тоски меньше приходилось — нет, — но тоска была какая-то не слишком уж ирреальная, а более здоровая, феноменально-олигофреническая. Звери, наверное, такую чувствуют, когда им нечего делать.

Полоумная была крикливая и очень похотливая, до похабности. Являлась она ко мне оживленная, наглая, точно с мороза; прямо в упор на меня смотрит и ржет, зубы скалит. От веселья удержу нет. И все лезет ко мне, как баба. И самое удивительное, чем ближе к цели, тем веселье с нее спадало и она тяжелой, серьезной становилась, как зверь.

Пасть, бывало, свою раскроет и дышит в пустоту, как рыба.

А я совсем какой-то чудной делался. Я ее даже за одухотворенность не принимал. И все мне было интересно: кто она, кто? Очень часто я ей в пасть заглядывал, прямо во время любви, влезу глазами в разинутый рот и смотрю: на красные, оглашенные жилки, кровавую слизь, на лошадино-белые зубы. И еще мне хотелось ее остричь. Мне казалось, что тогда она больше на животное походить будет. Кто она на самом деле была, я не знаю, то ли дерево, то ли зверь, а вернее всего — особое существо, которое целиком состояло из наглядной таинственности.

Не раз стучал я ее по голове: «Отзовись! Отзовись!» Развязная она страшно была... И все — давай, давай!

Долго она такой оглашенной жизни не выдерживала... Лежит под конец уже, бывало, такая отяжелевшая, ушедшая в себя, только ногой дрыгает или мух мысленно ловит.

Когда она исчезала, пустота опять возникала. Я уже говорил, что пустота — это одна из форм жены. Долго так продолжалось... Ишь, хитрец, у других одна жена, а у меня несколько... И чередовались они, читатель, по-разному, с любомногообразием... То одна появится, то другая... Хи-хи... А пачпорт — один... И прописка — одна. Только я теперь точку хочу поставить. Хватит, у меня не сумасшедший дом.

За последнее время я их всех прогнал; одна Ира Смирновская, их пустая оболочка, осталась. Да впрочем, оболочка ли? Они и внешне друг от дружки здорово отличались.

Ну, допустим, оболочка. Теперь я с этим видом жены и имею дело: Оболочка. И точку я ставлю тем, что хочу дойти до истины: кто они, кто она?

Очень я этим Ирочку мучаю. Я, бывало, ей ручку стисну (я, читатель, люблю все живое мять) и говорю: отвечай, почему ты мое воображение? И почему это воображение так на меня воздействует, что я и сам, от собственного воображения, меняюсь... Ишь...

Сейчас я смотрю, упоенный, на Ирину. И сквозь эту Оболочку вижу Горячую, в глубине, за ней, как за прозрачной скорлупой, Холодная... И они — разговаривают, разговаривают сами с собой... Да-да, шевелятся... Шепчут. А совсем далеко-далеко, как миленькая куколка, покачивается Сонная... И сжимается сердце, мое сотканное из призраков сердце. Ира, почему ты мое воображение? Почему ты только мое воображение?

Ее глаза мутнеют от боли. Нет, нет я докажу себе, что ты существуешь... Сейчас, сейчас... Вот я целую твою руку, глаза, лоб, вот мы опускаемся на диван... Ах! ...Теперь ведь ты существуешь... Это так сильно, так остро... Но что, что такое?.. Тебя все равно нет, нет, нет!! ...Есть только мои ощущения — огненные, сладкие, — только мои ощущения; а тебя нет!

...Тебя нет, подо мной пустота... Пропасть, бездна... Я падаю... А-а-а...

Действительно, никого нет! Я очнулся. Одна пустота вокруг. В нее входят: шкаф, стол, тумбочка, кресло и Ира Смирновская, плачущая на диване...


© Электронная публикация — РВБ, 1999–2017. Версия 2.0 от 31 января 2017 г.

Загрузка...