УТРО

Василий Нилыч Кошмариков живет в двухэтажном деревянно-покосившемся, точно перепуганном, домишке. Вокруг домишки тьма-тьмущая дощатых уборных; дело в том, что уборные делались так неаккуратно, что выходили из строя каждые полгода, и вместо старых так же аляповато, наспех, сбивались новые, причем почему-то на других местах. Поэтому и дом, где жил Василий Нилыч Кошмариков, был окружен целыми рядами уборных, которые стояли точно позабытые невесты, воздевая руки к небу.

Какой-нибудь пьяный житель иногда забредал вместо действующей в заброшенную и долго, матерясь, выбирался оттуда, вконец перепачканный. Сам же Василий Нилыч считал, что уборные придают местному пейзажу, особенно если смотреть из окна, очень утонченный и таинственный вид. Они оттесняли на задний план виднеющиеся из окон трубы заводов, реку, точки домов и лесной закат.

Василий Нилыч очень любил этот вид.

Кроме него, Василий Нилыч любил еще людей. Но это была своеобразная любовь. Когда-то, в молодости, он даже ненавидел их. Но теперь это позади; сейчас Василий Нилыч просто не обращает на живых внимания; любит же он преимущественно мертвых. И даже не собственно мертвецов, а сам процесс смерти и его осознавание.

Оговорюсь: Василий Нилыч страшный сластена. Хотя его комната необычайно грязна и даже до неприличия забросана, сахарок — беленький такой, в чашечке — там всегда есть и даже прикрыт платочком. Сам Кошмариков, будучи в молодости — сейчас ему лет тридцать — очень загнан и забит, теперь большой говорун и хохотун; особенно на работе, когда от людей все равно не уйдешь; но хохотство его характера дальнего, призрачного, он хохотнет, хохотнет тебе в лицо — и вдруг умолкнет, как оглашенный; да и хохот его не по существу, а так, по надобности, как в уборную сходить.

Зато на улицах Кошмариков с людишками — ни-ни; ни чтоб выпить там, поматериться; даже старушку споткнувшуюся издалека обойдет.

К себе, в комнату, тоже никого не пускал. Но в кухне, где народу не избежать, — опять бывал говорлив; даже обходителен.

— Если бы мы, Вася, как ты, хохотали, мы вона какие здоровенные б были, — говорили ему старушки-соседки. — А ты вон какой хиленький; смех-то, он мимо тебя идет.

Они боялись его.

Должен сказать, что главную Васину черту — любовь к тому, чтобы кто-нибудь знакомый умирал, особенно из близких, — соседи за долгую многолетнюю жизнь хорошо изучили. Прежде всего во время этого Василий Нилыч прямо-таки хорошел: личико, бывало, раскраснеется, глазки блестят, весь такой деловой ходит, как на крылышках. О здоровье вечно справляется. Очень пугал он всех тогда своей радостью. Поэтому все знали: если Кошмариков начищенный ходит, бритый, все пуговицы пришиты — значит, кто-нибудь из его знакомых помирает. А знакомство Кошмариков разводил преогромное: очень общителен был, потому что тогда больше шансов найти кандидата в покойники.

Если б не эта черта, Кошмариков был бы вполне терпим для соседей. «Бойкий он очень и жизнерадостный», — говорили про него. Но когда кто-нибудь в квартире заболевал, то врача вызывали с оглядкой, чтоб Васенька не заметил, по ночам, и провожали его через задний ход. Болезнь свою тщательно скрывали, даже в ущерб своему здоровью.

Сейчас, перед этим знаменательным утром, уже как год, но из близких Кошмарикова никто не помирал. Он ходил совсем грустный, опущенный и взялся было уже за сублимацию. То котенка где-нибудь удавит, то в морг забредет. «Но чужие — это не то, — думал Кошмариков. — Разве сравнишь, когда друг помирает. Здесь ты человека несколько лет знал, весь он у тебя на ладошке, как в кино. Интересно».

И он уже совсем загрустил, опустился, стал пить... На днях его даже надули: обещали познакомить с девицей, у которой было три инфаркта, но после первой же ночи выяснилось, что это ложь, а девице нужно было только потерять свою невинность.

«Сублимироваться надо, — думал Василий Нилыч, бредя домой. — А то дойдешь... Вся жизнь как сон идет... Жрешь, хохочешь, по бабам шляешься... А чтоб что-нибудь существенное, помер чтоб кто-нибудь — ни-ни...»

С такими мыслями, закутавшись в грязное одеяло, он заснул.

«Самому помереть, что ли, только б со стороны посмотреть», — последнее, что мелькнуло у него в уме.

Наутро Вася проснулся, разбуженный истерически-радостным стуком в дверь. Ломился Володя Косицкий, его посыльный по части смерти. Кошмариков, голый, без трусов, открыл...

— Николай Голда умер, — выпалил Косицкий. — С тебя четыре рубля за новость.

Кошмариков опустился на стул, и, хотя голому заду было холодно, сердце екало и оживлялось, как от теплой ванны.

— Друг помер! Настоящий, взаправдашний! Первый раз в жизни! — возопил Кошмариков и полез доставать четыре рубля для Косицкого. Ему захотелось, чтобы Косицкий отсутствовал или, во всяком случае, замер, чтоб была тишина и ничего не существовало, кроме огромного образа Николая Голды в его воображении...

«Ушел, ушел, — хихикалось у него в груди, — ушел».

Косицкий за долгую службу прекрасно знал состояние своего хозяина и мышкой шмыгнул в уголок, на детский стульчик, и притих.

Швырнув ему четыре рубля, Кошмариков стал одеваться. Ему захотелось помолчать, чтобы прочувствовать себя императором. Человечества для него уже не существовало. Существовал только он, Кошмариков, и Голда. Но Голды уже не было: он — иих! — исчез. А он, Кошмариков, живчиком себя ощущает; даже пустоту в животе чувствует. Он так рос и рос в своих глазах; комната казалась маленькой, а он большим, большим, словно пробивающим головой потолок. «Никаких корон мне не надо, — подумал Кошмариков, глядя на себя в зеркало. — Я памятник воздвиг себе нерукотворный», — провизжал он про себя.

Торжество пело в его теле. Николая Голду он знал еще с детства: вместе ходили на лыжах, вместе списывали уроки, вместе мечтали о будущем...

Вдруг лицо Кошмарикова исказилось. Он прыгнул к Косицкому и схватил его за горло. «А ты не врешь, падла...» — дохнул он ему в лицо.

— Что ты, Вася, что ты, — прошипел Косицкий.

— Самого святого касаешься. — Кошмариков сделал страшные глаза.

— Убей Бог, Вася, — захныкал Косицкий. — Чтоб меня громом убило... Поди сам проверь... Разве я способен на такое...

Кошмариков резко бросил его горло и, заложив руки в карманы, заходил по комнате. Он весь превратился в огромную знающую себе цену радость. И хотя сам Голда никогда ничего плохого ему не сделал, Вася чувствовал, что вместе со смертью друга ушел в небытие и весь мир со всеми его обидами, что ушли в небытие и отомщены все прошлые издевательства над ним самим, над Васенькой, хохотушки, насмешки, щелчки и занозы. И что он уже не просто Василий Нилыч Кошмариков, служащий конторы «Рыбсбыт», а личность и в некотором роде Наполеон.

Мир стал чист и приятен, как утренний воздух Крыма.

«Теперь можно и в Бога поверить», — тихо и потайно сказал Василий Нилыч, поцеловав свое изображение в зеркале.

Он походил по комнате еще полчаса, поглаживая себя по брюху и смакуя разлитое по всему телу духовное удовлетворение.

Косицкий сидел в углу и тихо поедал завтрак. Наконец Василий Нилыч круто обернулся к нему и сказал: «Рассказывай». И решительно сел на стул против него. Начиналась следующая фаза. Косицкий икнул и, ощутив в животе теплоту сыра, глядя на Кошмарикова похабно-преданными глазами, начал:

— Ты ведь знаешь, что Коля давно хворал... Что он валокордин в кармане держит, я уже тебе полгода назад докладывал. — Косицкий облизнулся и погладил кусок сыра, прежде чем проглотить его. — Справку у врача я тоже навел... Так что все к концу шло. Но насчет срока, — причмокнул Косицкий, — сказать трудно было. Марья Кирилловна — врачиха эта, — бывало, лежа в постельке со мной, целый час, жирняга, прикидывала, когда срок. Но ошиблась, дура. Как напивалась, всегда говорила, что завтра помрет, и в ухо меня целовала; а как по трезвости — то всегда через три года, говорила.

— К делу, к делу переходи, — буркнул Кошмариков. — Как помирал.

— Значит, так... Может, сначала телявизор посмотрим, Вася, — тоскливо расхрабрился Косицкий.

— Телевизор на том свете будешь смотреть, курва, — оборвал Кошмариков. — Говори, не томи.

— Значит, так... Вот что я пронюхал... Колину смерть девки ускорили... Без них он небось еще, может, жил... Знаешь ты, что с юга он вернулся ошпаренный и сердечко, как листик, трепыхалось. Но природа свое брала — после курорта жиреть стал. Ну, дело ясное, тем более комната есть, магнитофон, пластинки. Девок видимо-невидимо. На работу ему в редакцию звонят...

— К делу, Володя, к делу, — тихо заскулил Кошмариков, сжимая пальцы.

— Сахарку, сахарку подложи, Вася, — прослезил Косицкий. — Я ведь от тебя сластеной стал... Ну так вот... Зинка эта была с норовом... Ну, а Коля парень стильный, фотокорреспондент, в Минске бывал. Стройной такой, как лошадка. Бабий угодник, — вдруг взвизгнул Косицкий, пролив чай. — Ну так вот. Отказаться Коля не мог. Я скорее, говорит, фотокорреспонденцию дам похуже, но как пред бабой не осрамлюсь, так и в рубашке неглаженой не выйду... Ну, известно, кобель, — хихикнул Косицкий. — А Зинка-то баба рыхлая, пузатая, не французская... Сначала было ничего... Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается... Николай покурил, Зинка-то грехи в детском корытце смыла и ушла к себе телявизор смотреть... Он ей звонит через час и говорит: «Плохо мне что-то, Зин, приезжай...» Зинка ему отвечает: «А ты телявизор посмотри, радио послушай. Потом в кино сходи». Николай подумал и проговорил: «У меня завтра работа», — и повесил трубку... Вечером она приезжает, а он уже холодный... На диванчике лежит, точно газету читает.

— А о чем думал перед смертью, а?! — бросился на него Кошмариков.

— О чем думал... Это выяснить надо. Опять же через Зинку, — озаботился Косицкий.

— Володь, и на работе надо разнюхать реакцию. К мамаше я сам съезжу.. Похороны только б не пропустить, — потирая руки, урчал Кошмариков. — За дело, за дело берись. Вареный, — пожурил он Косицкого.

— Портки надо б починить, Вася, — засуетился Володя. — Чай не в театр идем, а на кладбище.

— Ну, брось, надоел. Агитатор, — фыркнул Василий Нилыч.

Косицкий скрылся. Кошмариков погладил брюхо и задумался. «Прежде всего я поеду к бабе», — решил он, почувствовав прилив сил. Вообще последнее время эти силы вспыхивали в нем, только когда умирали его близкие.

«От бабы поеду в парикмахерскую, — продолжал он. — Начиститься надо, нахохолиться, — и к мамаше...»

Часа через два, ошалевший от сытости, он выползал из грязной конуры на улицу — от бабы. И все время вспоминал образ умершего Голды.

Мокренький и слегка слабоумный, Кошмариков влез в парикмахерскую. Он не отрываясь смотрел на себя в зеркало, корчил мысленные рожи, сублимировал движения горла, а в мозгу все время вертелась мысль: о чем же думал Голда за секунду до смерти?

Неузнаваемый, Кошмариков проскочил в переулок. В своем парадном костюме, теперь побритый и постриженный, он выглядел как наглый и молодящийся франт. В довершение всего он купил в комиссионном тросточку и, помахивая ею, холеный и надушенный, бойко вилял по тротуару. От удовольствия он даже слизывал с губ капли дождя.

Мамаша Голды — Варвара Никитишна — ахнула, открыв ему дверь.

— Василий Нилыч, никак, вы женились, — пробормотала она.

— Ничуть нет, Варвара Никитишна; я соболезновать пришел, — сказал Кошмариков и, не спрашивая разрешения, как хозяин, прошел в комнату.

Варвара Никитишна, заплаканная, прошла за ним.

— Чайку бы с вареньем попить, мамаша!— высказался Кошмариков, развалясь на диване...

Вскоре Василий Нилыч стал необычайно говорлив, чай пил помногу, торопясь, обжигаясь; поминутно вскакивал, подбегал к различным вещам, книгам, безделушкам и блудливо спрашивал: «Это покойного?!» Вещи покойного обнюхивал и чуть к свету не подносил, рассматривая. Мамаша Варвара Никитишна по простоте душевной думала, что он не в себе от горя. Но Василий Нилыч именно был в себе; он даже похлопывал себя по ляжкам. Ему вдруг вошла в голову шальная мысль лечь в постельку, где нередко ночевал покойный, заходя к мамаше на ужин. Лечь так, свернуться калачиком и подремать сладенько-сладенько под томную музыку — Шопена, скажем. Но он боялся, что Варвара Никитишна вызовет психиатра.

— Когда будут похороны, мать?! — весело закричал он на Варвару Никитишну.

— Завтра с утра, Вася, — беспокойно ответила Варвара Никитишна, — в Кузьминках.

Под конец Варвара Никитишна совсем обомлела и, не зная, что подумать, разрыдалась. А на Кошмарикова напал нелепо-трансцендентный, но вместе с тем животный страх, что он может в этой комнате умереть. Одновременно давешнее веселье било через край. Поэтому Кошмариков пел песни, плевался, легонько матерился и убежал, захватив с собой рваный носок покойного...

А на следующий день были похороны. Василий Нилыч встал рано утром и почему-то пошел пешком. Косицкий приехал в Кузьминки еще с вечера и заночевал в сарае. Кошмариков прискакал вовремя, но усталый, злой и с ходу голодно спросил: «Где гроб?»

— Запаздывають, Вася, — засуетился Косицкий.

— А может, ты проглядел, губошлеп, — уже похоронили... Надо было задержать.. Убью, курва, — надвинулся Кошмариков.

— Что ты, Вася, что ты! Я все кладбище обегал. Запыхался. Никого нет, — юлил Косицкий.

Гроб и правда запаздывал. Наконец он появился. Все пошло как по маслу. Кошмариков вертелся, расталкивая всех и норовил быть поближе к гробу. Он начисто забыл все то доброе и хорошее, что делал для него Голда, и сосредоточился на двух-трех мелких пакостных обидках. Сердце его ныло от сладострастного отмщения; «вот тебе, вот тебе», — приговаривал он про себя, тихо взвизгивая. Он даже не ел, а весь ушел в мысли и созерцание мертвого лица.

В это время опять почему-то произошла задержка; гроб поставили около кустов.

Тут-то из-за дальних деревьев, на почтительном расстоянии, раздались истошный крик и звон гитары. Это Володя Косицкий пропивал заработанные четыре рубля.

Кошмариков кинулся к нему. Володя плакал.

— Грустно, Вася, — ныл он. — И денег мало.

И вдруг Косицкий вовсю запел, обнажив крысиные зубки.

— Уймись, Володя, — увещевал его Кошмариков. — На нас смотрят. Сорвешь мне весь транс...

Гроб между тем двинулся с места. Кошмариков пугливо обернулся и, дружелюбно-многозначительно хлобыстнув Косицкого по животу, побежал за гробом. Через несколько минут он опять включился в торжество и умиление.

Но вскоре Кошмариков осознал, что в последний раз видит лицо друга. Да и момент перед засыпанием в могилу был какой-то тревожно-сумасшедший, точно всех хоронили. Поэтому Вася иногда впадал в какое-то дикое, инфантильно-олигофренное состояние: то ему хотелось захохотать, то всплакнуть от жалости к себе, то брыкаться. Но когда гроб засыпали и вместо лица Николая оказалась земля, Кошмариков опять вошел в прежнее горделиво-возвышенное состояние. Он даже стал важно приподнимать с земли упавшую Варвару Никитишну. Помахивая тросточкой, франтовитый, он прохаживался между оцепеневшими провожающими.

— Строг, строг, строг Василий Нилыч к людям, строг, — перешептывались они.

Но они были живые, и Василий Нилыч был к ним равнодушен. Отделившись от них, он засеменил вперед, по дорожке, веселый и удовлетворенный, как после удачного любовного свидания. Какая-то сила несла его на своих крыльях. У входа к нему выбежал немного отрезвевший Косицкий.

Кошмариков схватил его за ворот.

— Володя, учти, — сказал он. — Нужна цепная реакция. Одного Голды мало. Я не насыщусь. Ищи мертвецов, хоть дальних... Понял?

— Все ясно, Вася, — просиял Косицкий, сузив глаза. — Я хоть и пьяненький, хоть сейчас поеду... Ты ее видел... Есть у меня на примете одна... Девка молодая...

— Ну, бегом, — весело гаркнул Кошмариков.

Косицкий, как дитя, виляя задом, вприпрыжку побежал к автобусной остановке.

— Я чичас! — кричал он Василию Нилычу, размахивая рукой.

А Кошмариков твердой походкой один пошел по шоссе. По мере того как он шел, веселье с него сходило, уступив место важности. Голову он задрал вверх, шагал не глядя под ноги и смотрел все время на небо.

Из проехавшего мимо автобуса Косицкий увидел его. «Мечтает», — умиленно хихикнул Володя.


© Электронная публикация — РВБ, 1999–2017. Версия 2.0 от 31 января 2017 г.

Загрузка...