× Богданович 2.0: Сказочная поэма про Амура и Психею в стиле рококо и другие произведения.


ВЕЧЕРНИЕ ДУМЫ

Михаил Викторович Савельев, пожилой убийца и вор с солидным стажем, поживший много и хорошо, заехал в глухой район большого провинциального города.

Тянули его туда воспоминания.

Район этот был тусклый, пятиэтажный, но в некоторых местах сохранивший затаенный и грустный российский уют: домики с садиками, зелень, петухи, собачки и сны. Савельев, раньше не любивший идиллию, теперь чуть не расплакался. Был он на вид суровый, щетинистый мужчина с грубым лицом, но почему-то с весьма тоскливыми глазами.

Денег у него было тьма, но он забыл о них, хотя они лежали в карманах пиджака — на всякий случай. Остановился он у знакомого коллеги, который, однако, укатил на несколько дней по делам.

Денька три-четыре Миша Савельев бродил по городу, чего-то отыскивая, и почти ничего не ел — аппетит у него совершенно отнялся, как только он приехал в до боли знакомый город. За все три дня кряхтя выпил только кружечки две пива, а насчет еды — никто и не видел, чтобы он ел.

На четвертый день, по связям своего приятеля, собрал он на квартире, где остановился, воровскую молодежь, будущих убийц и громил — «нашу надежду», как выразился этот его приятель. Отобрал Миша только троих — Геннадия, Володю и Германа; все трое, как на подбор, юркие, отпетые, но тем не менее, исключая одного, еще никого не зарезали, не застрелили, не убили, не изнасиловали. Почти невинные, значит, начинающие...

Все они с уважением посматривали на Мишу — для них он был авторитет. Сидели за столом культурно, за чаем, без лишнего алкоголя. Из почтения к старшему.

Сначала Михаил Викторович рассуждал о своем искусстве. Его слушали затаив дыхание. У Гены сверкали глаза, у Володи руки как-то сами собой двигались, хотя сам он был тих, а Герман словно спрятал свое лицо — дескать, куда мне.

Потом выпили помаленьку, по сто, и Михаил Викторович продолжил.

— Ну, теперь, ребяты, вы поняли, кто я такой, — сказал он смиренно. — Но сейчас я расскажу вам историю, которая случилась в этом городе примерно пятнадцать лет назад и которую никто забыть не сможет, если узнает о ней.

Приехал я сюда пустой. Бабки нужны были до зарезу. Жрать и пить хотелось — невмоготу. Тут навели меня на одну квартиру — дескать, лежат там иконы, рубли, золотишко и разные другие предметы роскоши.

Я злой тогда был, беспокойный, крутой — и всегда хотел что-нибудь совершить, что-нибудь большее, чем просто ограбить. Ну, скажем, рот оторвать или ударить по башке, чтоб без понимания лежала, и изнасиловать.

А тот раз, как на грех, топорик захватил. Очень аккуратный, маленький, вострый, с таким можно и на медведя идти.

Вечерело. Я тогда еще красоту любил, чтоб было красиво, когда на дело идешь. Ну, чтоб луна там светила, птички пели...

Ребята расхохотались,

— Ты у нас, папаня, своеобычный, — высказался Володя, самый образованный.

— Помолчи лучше, — оборвал его Геннадий, самый решительный.

— Пойдем дальше, — заключил Викторыч. — Дверь в той квартире была для смеха — пнешь и откроет пасть. По моим расчетам, там никого быть не должно. Захожу, оглядываюсь, батюшки, внутри все семейство — и маманя тебе, и папаня, и еще малец у них пятилетний должен быть, но я его не заметил.

Маманя, конечно, в слезы, словно прощения просит, но я ее пожалел, сначала папаню пристукнул, он без сопротивления так и осел, а кровищи кругом, кровищи — будто на празднике. Маманя ахнула, ну а я аханья не любил. Парень я был наглый, осатанелый, хвать ее топориком по пухлому лицу — она и замолчи. Лежит на полу, кровь хлещет, глаз вытек, помада с губ растеклась. Пнул я ее ногой для порядка — и осматриваюсь, где что лежит. Вдруг из ванны, она в глубине коридора была, мальчик ихний выходит: крошка лет пяти, он еще ничего не видел и не понял, весь беленький, невинный, светлый и нежненький. Смотрит на меня, на дядю, и вдруг говорит: «Христос воскрес!» — и взглянул на меня так ласково, радостно. И правда. Пасха была. Со мной дурно сделалось. В одно мгновение как молния по телу и уму прошла — и я грохнулся на пол без сознания. Сколько прошло — не помню. Встаю, гляжу — я один в квартире. Трупы — те есть, лежат тихие такие, даже тише, чем трупам положено. Дитя этого нигде нет. Я туда, я сюда, где дите? Нет его — и все. Ну, на нет и суда нет, не христосоваться же с ним после всего.

Я, ополоумев, ничего не взял, смотрю в себя: аж судороги изнутри идут. И какая-то сила вынесла меня из этого дома...

С тех пор три года никого не резал. Воровал — да, грабил, конечно, но мокрого дела избегал. Не тянуло меня на него.

Года через три пришлось-таки одного дядю прирезать — иначе было нельзя.

Пришел домой — плачу...

Тут исповедальный рассказ Миши Савельева был прерван смехом. Хохотали ребята от души. «Ну и дед», — подумал про себя Володя.

Михаил Викторович на их смех, однако, не обратил внимания и медленно продолжал:

— И вот с этих пор, если убью кого — плачу. Не могу удержаться. Креплюсь, знаете, ребяты, креплюсь, а потом как зареву. Такая вот со мной история произошла. Правда, я уже, почитай, лет пять никого не погубил. Да и нужды не было, — и Савельев мрачно развел руками.

Воцарилось молчание. Ребята недоуменно переглядывались, дескать, уж не придурок ли перед ними. Всякое бывает. Не только фраера, но и воры в законе могут с ума сойти.

Михаил Викторович почувствовал некоторое напряжение и для разрядки пустил два-три похабных анекдота. Ребята чуть-чуть повеселели, но сдержанно.

— Ну, а корытник-то куда пропал? — спросил вдруг Володя.

— Откуда я знаю про это дите, — угрюмо ответил Михаил Викторович. — Я вам не ясновидящий.

— Поди в попы подался. Больно религиозный корытник-то был, — хихикнул Герман.

— Еще чего, дураков нет, — неожиданно огрызнулся Геннадий.

Разговор дальше не ладился. Савельев, как старшой, почувствовал, что надо закругляться.

— Пора, ребяты, по домам, и вам отдохнуть надо, — вздохнул он.

— Отдыхают только после мокрых дел, — сурово ответил Геннадий. — А так мы всегда в работе. Нам отпуска не дают и не оплачивают их.

Герман хихикнул.

— Михаил Викторович, — продолжил Геннадий, видимо он был среди ребят за главного, — пусть те идут, а мы с вами, может, прошвырнемся немного на свежем воздухе, а?

Савельев согласно кивнул головой. Вышли на улицу. Было свежо, еще пели птички, одна села чуть ли не на кепку Геннадия. Но он ее смахнул. И два человека — старый и помоложе — медленно пошли вперед. Володя и Герман скрылись за углом.

Геннадий был статный, красивый юноша, уголовно-спортсменистого виду.

— Погода-то, погода-то, — развел он плечами. — Хорошо. Я после мокрого люблю стаканчик водочки выкушать. Веселей идет, падла... Так по крови и разливается.

И он захохотал.

— Тебе уж приходилось? — сурово спросил Михаил Викторович.

— А как же, не раз... Что мы, лыком шиты, что ли. Небось, — проурчал Геннадий. — Но на меня фраера не должны жаловаться. У меня рука твердая, глаз зоркий — р-раз, и никаких тебе стонов, никакого визга. Без проблем.

— Правильно, сынок, — мрачно заметил Савельев. — Да и мертвому кому жаловаться? Нет еще на земле таких инстанций, куда мертвые могли бы жаловаться...

— Ты юморист, папаня, — засмеялся Геннадий.

Они свернули на пустынную улицу, выходившую на опушку леса. Вечерело. Солнце кроваво и призрачно опускалось за горизонт.

— А я после того случая с дитем книжки стал читать... — вдруг проговорил Савельев.

Геннадий остановился.

— Слушай, папаня. Надоел ты мне со своим корытником, — резко и нервно сказал Геннадий, и губы его дернулись. — Не хотел я тебе говорить, а теперь скажу: тот корытник был я.

Савельев остолбенел и расширенными от тревоги и непонятности глазами взглянул на Геннадия.

— Ты что, парень, рехнулся? — еле выговорил он.

— А вот не рехнулся, папаша, — Геннадий весело и пристально посмотрел на затихшего Савельева. — Ты, должно быть, помнишь, что, как входишь в комнату, зеркало еще огромное стояло рядом со славянским шкафом. И картина большая висела. Пейзаж с коровками — она у меня до сих пор сохранена. Под ней и маманя в крови лежала. Это ты должен помнить, — миролюбиво закончил Гена. — Хочешь, пойдем ко мне, покажу?

— Все точно, все точно, сынок, — нелепо пробормотал Савельев, и вид у него был как у курицы, увидевшей привидение. У него пошла слюна.

— Ну и добро. Я тебя сначала не узнал. Ребенком ведь я был тогда, — добавил Геннадий спокойно. — Но ты напомнил своим рассказом. Могилки предков на городском кладбище. Хочешь, сходим, бутылочку разопьем?

Савельев не нашелся, что сказать. Странное спокойствие, даже безразличие Геннадия потихоньку стало передаваться и ему.

— Ну, а потом, — продолжил Гена, — родственнички помогли. Но все-таки в детдом попал. На первое дело пошел в шестнадцать лет. И все с тех пор идет как по маслу. Не жалуюсь.

Молча они шли по кривым улочкам. Савельев все вздыхал.

— А ты, отец, все-таки зря не пошарил там у нас в квартире, — рассудительно, почти учительским тоном проговорил Геннадий. — Говорят, золотишко у нас там было. Работу надо завершать, раз вышел на нее. Я не говорю, что ты зря меня не прирезал, нет, зачем? Запер бы меня в клозете, отвел бы за руку туда, посадил бы на горшок, а сам спокойненько бы обшаривал комнаты. Это было бы по-нашему. А ты повел себя как фраер. И то не всякий фраер так бы размягчился, словно теленок. Ребят и меня ты до смеху довел своим рассказом. Молчал бы уж лучше о таких инцидентах. Краснеть бы потом не пришлось. Мы ведь у тебя учиться пришли.

Савельев загрустил.

— А я вот этого корытника, каким ты был тогда, никогда не забуду. Во сне мне являлся, — дрогнувшим голосом сказал Савельев. — И слова его не забуду...

Геннадий чуть-чуть озверел.

— Ну ты, старик, псих. Не знай, что ты в авторитете, я бы тебе по морде съездил за такие слова, — резко ответил он.

— И куда ж это все у тебя делось, что было в тебе тогда? Неужели от жизни? Так от чего же? — слезно проговорил Савельев. — Одному Богу, наверно, известно.

— Слушай, мужик, не ной. Мне с тобой не по пути. Иди-ка ты своей дорогой. А я своей.

— Я ведь не сразу после твоих младенческих слов отвык от душегубства. Книги святые читал. И слова твои вели меня. Хотел я и вас, дураков, вразумить сегодня. Да не вышло.

Геннадий протянул ему руку.

— Прощай, отец, — сказал. — Тебе лечиться надо и отдохнуть как следует. А мне на дело завтра идти. Может быть, и мокрое. Савельев остановился, даже зашатался немного.

— А я вот только недавно, года два назад, окончательно завязал со всем, — медленно проговорил он. — Теперь решил в монастырь идти. Может, примут. Буду исповедоваться. Не примут — в отшельники уйду. Богу молиться. Нет правды на земле, но где-то она должна быть...

— Ищи, отец, — насмешливо ответил Геннадий. — Только в дурдом не попади, ища правду-то...

Савельев махнул рукой и улыбнулся. И так пошли они в разные стороны: один, сгорбленный, пожилой человек, бывший убивец, ищущий правды и Бога, другой — молодой человек, легкой, весело-уверенной походкой идущий навстречу завтрашнему мокрому делу...

Прошло несколько лет. Савелий, покаявшись, постранствовал и приютился в конце концов около монастыря. Случайно узнал он о судьбе Геннадия: тот погиб в кровавой разборке. После гибели душа Геннадия медленно погружалась во все возрастающую черноту, которая стала терзать его изнутри. И он не сознавал, что с ним происходит.

А в это время Михаил Викторович, стоя на коленях, молил Бога о спасении души Геннадия. И в его уме стоял образ робкого, невинного, светлого мальчика, который прошептал ему из коридора:

— Христос воскрес!


© Электронная публикация — РВБ, 1999–2017. Версия 2.0 от 31 января 2017 г.

Загрузка...