РВБ: К. А. Свасьян. Европа. Два некролога.
Версия 3.0 от 18 июля 2007 г.

7. Поминки по Икару

Средневековое тело стоит перед средневековой душой как аристотелевская физика перед аристотелевской метафизикой, впрочем, уже не скульптурно-самонадеянно, а согбенное под бременем неискупленности. Оно осознает свою греховность и оттого надевает власяницу. Чего оно единственно взыскует, так это прощения. Но прощено может быть оно лишь в том случае, если само станет душой. Средневековое тело мечется во все стороны, заточает себя в монастырь или освобождает Иерусалим, целиком отдаваясь страсти стряхнуть себя с себя самого и уподобиться душе. Вслед за Dominus Аристотелем верит оно, что несет свою душу в себе как в темнице, и тяготится горькой участью быть темницей Бога. Оно наказывает себя за это и

138

надеется смягчить вину постом и молитвой, покаянием и воздержанием. Добровольно ставит оно себя в услужение душе. Средневековое тело есть раб своей госпожи, которая есть его пленница. Поскольку тюрьма рушится лишь со смертью и лишь со смертью узница получает свободу, ему, покуда оно еще живо, не остается ничего иного, как источать себя до прозрачности, до призрачности, дабы душа еще прижизненно могла чувствовать себя в нем как дома, читай: в смерти. Оно ненавидит в себе свою телесную явь и способно выносить себя лишь в своей тоске по смерти. И хотя от него не скрыта засвидетельствованная великим психоаналитиком церкви, папой Иннокентием III, безотрадность его происхождения: «Formatas de spurtissimo spermate, conceptus inpruritu carnis» («Образовано из нечистого семени, зачато в зуде плоти»), тем не менее оно верит в возможность преодоления этой позорной генеалогии героическими деяниями. Плоть грезит о развоплощении, развеществлении, одушевлении. Что, впрочем, она не только грезит об этом, но и может это, доказывают многочисленные свидетельства, знамения и памятники времени: от воздушно легкой каменной телесности великих соборов до стигматов великих святых. Лишь обмолвкой можно извинить неточности вроде: в Шартрском соборе действовала школа платоников. Точнее было бы, во всяком случае, сказать: оба, Шартрский собор, как и действующая в нем школа Шартра, были, бесспорно, платониками — школа, как душа, по судьбе и предназначению, собор, как тело, по денному и нощному посту и молитве. Молящийся и постящийся камень называется готическим и преодолевает свою тяжесть. Он гравитирует вверх. Ничто не свидетельствует реальнее в пользу веры, сдвигающей горы, нежели волшебные постройки средневекового зодчества. Собор верит и — воспаряет в небо. История готики — это не только архитектура, но и чудо, в которое и по сей день всё еще вынуждены верить

139

глазами. Если некогда верили в соборе, то нынче верят в собор. Чудо: случилось так, что бегемоту внушили, что он птица и способен летать. Дальше случилось так, что простак бегемот поверил в это и действительно взлетел. С тех пор и поныне он левитирует в западном небе: в свободном падении вверх. — Кто не способен поверить в это на слово, тот пусть взглянет однажды, следуя заходящему солнцу, на тянущиеся из города в город готические миракли перелетных бегемотов. Плоть собора повисает в воздухе, как тело канатоходца или лунатика. Здесь, в готически преображенном камне, средневековое тело назначает себе меру и образец поведения — и удостаивается высшей похвалы кудесника Люцифера. Так же и отшельник — хоть и не бегемот, но кандидат в святые — силится стать готическим, что значит: преодолеть gravitas своей грешной плоти и затеряться в небесном. По смерти он канонизируется, останки его расчленяются на части и консервируются как мощи. По случаю какого-то празднества французский король Карл VI дарит ребра своего предка, святого Людовика, епископу Камбре и двум своим дядьям, герцогам Беррийскому и Бургундскому; некоторым прелатам достается нога, которую они делят меж собой. Понятно, что далеко не каждая плоть удостаивалась такой привилегии. Телу святого манихейски противостоит тело грешника. Хотя грешнику и отпущено тянуть лямку своего существования, всё-таки он может преждевременно и как бы внеурочно быть спасенным, если его грешная плоть предусмотрительно будет отправлена на костер. Плоско и нелепо изображать средневековых инквизиторов человеконенавистниками и садистами. Они действовали из любви и милости, полагая очистить свои жертвы от скверны костром76. Даже упрямейшим бегемотам, не верящим ни во что,


76 Глубокое понимание этой патологии мы находим в драме Виктора Гюго «Торквемада».

140

кроме собственных туш, и всё же стенающим об освобождении, дан шанс развоплощаться на костре и взмывать ввысь в подобии gotique flamboyante.

Как фюсис с психеей в Средневековье, так тело современного европейца повязано судьбой с физикой Нового времени. Еще до того, как новое душеведение выступило со спектакулярным заявлением о том, что все душевные страсти суть лишь переодетые телесные функции; до того, стало быть, как главный анатом Вирхов официально оповестил, что ни в одном из вскрытых им трупов он не обнаружил души, физика отняла у теологии лицензию мирообъяснения. Теологическая забота о спасении душ уступила место физическому опекунству над телами, сопровождаемому неотвратимым падением тел: не вверх, а вниз. С началом Нового времени люди Аримана опознаются, между прочим, по своей вызывающей антиготичности. Человеческий рассудок, говорит Фрэнсис Бэкон в «Новом Органоне» (1620), нуждается не в крыльях, а в свинце и гирях, сумевших бы притормозить его пыл и порыв. После Галилея тяжелым телам вменено в обязанность покончить с люциферическим трюкачеством и честно ариманически падать вниз. Не рыцарские романы, а законы механики задают тон и определяют стиль жизни. XVII век грезит о machina mundi не менее энтузиастически, чем Средние века об imitatio Christi. Необыкновенная барочная складка, где Богу ухитряются воздавать должное механистически, а часовому механизму теологически. В теологии Нового времени Бог мира поставлен перед выбором: либо быть отстраненным от дел, либо же осваивать ремесло часовщика, который, однажды заведя часы, отступает на задний план и дает о себе знать только в случае неполадок. Бог-Механик задает культуре и жизни тон и такт; верующий в Бога есть тот, кто в силу своих возможностей метрономически укрощает все

141

излишества жизни и строго держится в рамках тикающего такта. Наиболее характерно, однако, что научная картина мира с самого момента своего возникновения хочет быть новой религией. Уже Ньютон превозносится современниками как новый Моисей, да и нам всё еще памятна слава физика Эйнштейна, десятилетиями распространяемая по миру как мера универсальной мудрости. Измененным оказывался лишь идеал подражания; в остальном всё оставалось по-прежнему. Физике, а не метафизике, принадлежало отныне решающее слово во всех вопросах культуры и жизни. Если притягательность христианской религии не в последнюю очередь гарантировалась чудотворством, приписываемым её основателю и апостолам, то и новая физическая религия не составляла здесь исключения, разве что её чудотворство порождало не веру, а потребности и потребление. Вся классическая эпоха только и делает, что уподобляется чудесам мира механики. Не будь религиозный пафос времени расточаем в количествах, сравнимых лишь с количеством пудры на париках, его и нельзя было бы выразить с большей лапидарностью, чем в бурлескной заповеди: Будьте как часы или насосы. Можно вполне допустить, что когерентная этой заповеди набожность определяла стиль барочной и уже просветительской религиозности. Механистическая картина мира классической физики, притязания которой еще не выходили за пределы парадигматики падающих яблок и катящихся бильярдных шаров, позволяла с легкостью имитировать себя и в жизни. Нет ничего более легкого, чем в эпоху, бредящую взвешиванием, измерением и каталогизированием, равнять уклад жизни на механистический миропорядок. Антропология эпохи (до воцарения человекоподобной обезьяны) фундируется просто машиной. Вскрывают трупы и собственными глазами видят, из чего состоял этот живой аппарат. Даже незримое и оккультное в

142

человеке не выпадает из компетенции чисто философской механики. Кант в письме к анатому Зёммерингу от 10 августа 1795 года сравнивает философию с анатомией, с той лишь разницей, что первая занимается расчленением незримого в человеке, тогда как вторая расчленяет зримое в нем. Знак и модель эпохи — l'homme machine Ламетри, респективно обнаруживаемый в сотнях свидетельств души, от любовных неистовств Казановы, в которых ньютоновская сила притяжения регулирует также механику спаривающихся человеческих тел, до распорядка дня Наполеона. — Лишь когда физика постепенно, но неотвратимо начинает вторгаться в измерения, которые не поддаются уже никакому подражанию, жизнь обывателя всё больше и больше сдвигается в зону абсурдностей. С середины XIX века классический миропорядок механики уступает место электромагнетической парадигме. Механистически заведенное и механистически счастливое тело рококо впервые сталкивается с серьезными осложнениями. Ибо ему надлежит поведенчески равняться уже не на тиканье часового механизма, а на — парадоксы Максвелла: нелепость, остающаяся поначалу незамеченной за всплесками ученой, как, впрочем, и профанной эйфории. Если, будучи человекомашиной машинобога Ламетри, можно было еще телесно ориентироваться в пределах зримого мира, то необходимость приспособить тело к условиям электромагнитного мира должна была вызвать некоторого рода экзистенциальный шок. После рая катящихся бильярдных шаров предстояло перестраиваться на сказочных оборотней. Соль, однако, заключалась в том, что совращающая к этому бреду наука была уже вовсе не наукой как сотворенным знанием (Wissenschaft), но лишь взбунтовавшейся техникой. Такова классическая топика восстания ангелов, нашедшая выражение в поэзии Нового времени (Мильтон, Клопшток) и теперь повторяющаяся в науке. Но то, что

143

в одном случае поэтически воспевается как бунт падших ангелов против Бога, выступает во втором случае как замена Люциферовой парадигмы парадигмой Аримана. С какого-то момента бунт корректно обозначается как научно-техническая революция. Мы позволим себе более корректное обозначение: бунт магии в гнозисе. Фатальным в этом бунте оказывается то, что здесь ставится знак равенства между физическим как естественным (physisch), и физическим как естественнонаучным (physikalisch). Уже со второй половины XIX века в последнем не остается и следа от первого. Дав однажды сбить себя с толку классической галилеевско-ньютоновской физике, в которой физическое как естественнонаучное совпадало еще с физическим как естественным западное человечество открыло себя всем превратностям жанра абсурдного. Ибо если можно было еще привести классическую физику, как механику, в непосредственную связь с наблюдаемостями физического мира, то нет ничего более нелепого, чем соотносить физику, каковой она предстает со времен Фарадея и Максвелла, с физическим в обычном смысле слова. Физическое в обычном смысле совпадает с физическим в научном смысле единственно в пункте наблюдаемости. Только там, где наблюдается, где может быть наблюдаемо, физика имеет своим объектом физическое. Простодушное бюргерское тело аккомодируется в зримом и чувствует себя как дома в физическом мире, который оно рассчитывает приручить пятипалой рукой своих органов чувств. Тем временем разверзается пропасть между физикой естествознания и естественной физикой, где первая фундируется уже не наблюдением, а — чисто измышленными теоретическими конструкциями. В то время как физическое (естественное) тело бюргера продолжает полагаться на естественнонаучное, естествознание забрасывает свой невод уже не в физическое, а в старые воды метафизического.

144

Научно-техническая революция означает: после того как некое тело, имитируя параграф современной физики (свободное падение тел), не разбилось насмерть, но, к всеобщему удивлению, мягко приземлилось и даже ухитрилось в своем свободном (парашютном) падении математически измерить скорость последнего, его преследует навязчивая идея практически ни в чем не отставать от теоретических фантазий физики. Подобно тому как соборное тело готики взметнулось однажды в люциферическую сверхприроду, мещанское тело Нового времени падает вниз и попадает в ариманическую подприроду. Теперь уже оно дополняет себя не только искусственными органами по модели классической механики, но и микроэлектронными имплантатами. Его честолюбие не утоляется уже умением тягаться с антикварными оборотнями и колдунами; чего оно добивается теперь, так это: смочь то, что по силам только мысли, духу, Богу.

Позволительно для большей ясности обобщить изложенное по пунктам. Важно лишь не упускать из виду потенциальную энергию переходов, прослеживая звенья следующей цепи. Во-первых: физическое и телесное даны в непосредственном чувственном опыте как одно и то же. Во-вторых, всякое тело движется всегда лишь в ограниченном поле своих естественных физических возможностей. В-третьих: физика выступает как наука о физическом лишь там, где физическое наблюдается и лишь потом физикалистски мыслится. В-четвертых: физикалистское мышление обобщает физическое наблюдение и подводит последнее под его теоретически представимые предельные значения. Физикалистская мысль теоретически описывает конфигурации, с которыми в действительности не может сообразоваться ни одно физическое тело. В-пятых, в основе картины мира классической физики лежит наблюдение физического тела, что

145

означает: физикалистская мысль связана еще с физическим наблюдением и подводит его под соответствующее понятие. В этом, но и только в этом, смысле физическое тело может описываться также и физикалистски. В-шестых: в картине мира новой физики, подменяющей наблюдение теориями до тех пор, пока за сплошными теориями не видно и следа наблюдения, физикалистски мыслимое тело не имеет с физически наблюдаемым телом почти ничего или уже совсем ничего общего. В-седьмых, физикалистское тело равно здесь системе силовых (электромагнитных, функциональных) полей и чисто математических реляций; оно состоит из труднопостижимых и уже никак не наблюдаемых, ни даже представимых взаимоотношений, смысл и цель которых заключается в полной очищенности от чувственно воспринимаемого, собственно физического. В-восьмых, подмена наблюдения теорией (= сценарием или парадигмой) может означать лишь подмену объекта физики, каковой объект представлен уже не физическими, а более глубинными измерениями физического, которые хоть и соотносятся всё еще с телом, но не с физически зримым телом, а с физически незримыми (сверхчувственными) телами. Физика незримого перерастает границы физики в классическом смысле и врастает в зону теософических (не скомпрометировавших себя теологических, а именно теософических, к тому же не традиционно, а в духе Гёте теософических) компетенций. В теософии розенкрейцера эти незримые тела обозначаются с помощью технических выражений: эфирное тело и астральное тело. Физическое тело, если оно не труп, есть в своей слиянности с обоими упомянутыми телами уже не просто физическое, а духовно-физическое тело, и лишь как таковое оно значимо и физикалистски. В-девятых: физически (в обычном бюргерском смысле) явленное тело относится к своему физикалистски исследуемому двойнику приблизительно так

146

же, как, говоря вместе со Спинозой, тявкающий пёс к созвездию Пса. Это различие можно пояснить и на следующем, более «экзистенциальном», сравнении: сидя в автомобиле, мы физически ощущаем себя находящимися в некой твердой вещи. Физикалистски ощущение это — иллюзия и оптический обман, поскольку ощущаемая нами твердая вещь состоит «в действительности» из бесконечно малых частиц, между которыми зияют бесконечно малые пространства. Следует поэтому не поддаваться иллюзии ощущения (шок, ужас) и знать, что когда две машины на огромной скорости врезаются друг в друга и находящиеся в них наши (ощущаемые) тела переходят в состояние молекулярной неупорядоченности, допустить несчастный случай можно еще разве что физически, но отнюдь не физикалистски, ибо физикалистски обе насмерть сшибшиеся машины являются, в силу вышесказанного, неприкосновенными. В-десятых, в-одиннадцатых, в-двенадцатых: поскольку современный мопс, прошу прощения: называющее себя человеком бюргерское тело хочет быть не иллюзорным телом, а действительным, поскольку, с другой стороны, наука физика узурпировала право решать, что действительно и что нет, тело вбивает себе в свою называющуюся головой часть ориентироваться скорее на физикалистскую действительность, нежели влачить свое существование в физической иллюзии. Таким образом оно воображает, что способно физически усвоить и потребительски использовать мочь своих незримых тел, технически обозначаемых в теософии розенкрейцера как эфирное тело и астральное тело.

Мир современной физики есть замаскированный или переименованный мир теологии. Он трансцендентен. Силясь овладеть им, некто потребитель окружает себя искусственным миром техники и чувствует себя в оборудованном трансцендентном как дома.

147

Что современный западный бюргер умеет еще физически отличать себя от телефона или будильника, есть лишь легкое лингвистическое недоразумение, языковой навык, который в обозримом времени будет заменен более соответствующими и имманентными оборотами, именно: мой телефон или мой будильник будут произносить с такой же физиологической убежденностью, с какой говорят: мой нос или моя печень. Уже сегодняшняя анатомия относится к анатомии великого физиопата Иннокентия III, как элегантное вечернее платье к разовым детским пеленкам. Блаженные времена, когда можно было поминать еще «мерзкую вонь, выделение мокрот, мочи и кала» без малейшего подозрения, что эти побочные улики некой атавистической анатомии в будущем окажутся вытесненными в бессознательное посредством всякого рода аудио-, видео-, стерео- и телеорганов. Современное тело, идентифицировавшее себя с человеком, хочет, оставаясь только физическим (= труп), пользоваться привилегиями духовного. Под лихим лозунгом: а почему бы нет? — оно старательно осваивает целину абсурдного. Заветной мечтой его при этом (в которой оно, впрочем, не смеет признаться себе из страха) остается: достичь абсолютного физикалистского предела, скорости света. Во исполнение этой страстно желаемой цели оно облачается в броню ракет и оснащает себя электроникой. Что (доведись ему однажды достичь скорости света) оно расширилось бы в своем объеме до бесконечности, тревожит его столь же мало, как и, к примеру, знание, что тела имеют свойство вообще расширяться, ну а от «вообще» уже и рукой подать до «бесконечного». Другое дело, если это теоретическое знание предстанет ему однажды в свете теософии Гёте и он узнает, что бесконечное по объему тело, которое, как таковое, равно мировому телу, есть — душа умершего. Закат Европы локализуется на аннигилирующем

148

себя гражданском теле постдуховного и постдушевного общества Запада. Интимнейшей тайной этого гражданского тела, единственным местом на нем, где оно способно было бы еще испытать нечто вроде чувства стыда, является — поверх всяких дилетантских танатологии психоаналитического производства — то, что оно, вкусив от всех плодов древа жизни, хочет испробовать и плод смерти. Оно хочет попробовать смерть, не умерев при этом, стать мейстером смерти, цепляясь за жизнь. Ибо оно больше всего страшится смерти, совсем как жизнерадостный латинянин Клемансо — немецкого. Поскольку мечта его — увековечить себя физически и поскольку имя Бога его — счастье, оно люто ненавидит смерть и ставит на кон все свои силы, всю свою высокую технологию, чтобы избавиться от смерти и прижизненно стать бессмертным. Оно лишь не догадывается, сколь примитивно и вульгарно несется оно к своему концу, концу загулявшего вовсю потребителя, требующего от него (себя) всё больших невозможностей. Скажите-ка потребителю-космонавту, что, желая завоевать космос, не пристегивают себя ремнями безопасности и не катапультируются в мировые пространства (запустив туда предварительно лаек и крольчат), но прежде всего и после всего УЧАТСЯ КОСМИЧЕСКИ МЫСЛИТЬ, - он просто пожмет плечами. Современный Икар читает не мифы Древней Греции, а инструкции по пользованию космическими кораблями. Если и рассказать ему об Икаре, «Икаре в себе», он, возможно, будет приятно удивлен, что в древности не только били баклуши, но и занимались серьезными делами. Сам он, конечно, сооружает с этой целью солнцестойкие аппараты и рассчитывает приземлиться на солнце (присолнцеваться, так сказать) в солнцеупорном костюме! — Современному Икару не пристало мыслить. Он просто не должен забывать своего магического кода: а

149

 почему бы нет?— и бодро браться за дело. Он и к Матерям, того гляди, спустится в ныряльном костюме, чтобы выяснить, не пахнет ли и здесь прибылью и развлечениями. Его последний, почти уже посмертный миф скандален; форма этого мифа — некое интервью, в котором вконец изнеженный любосластец с репортерской распахнутостью выдает свою заветную мечту: чувствовать себя и в смерти как в пятизвездочном отеле. Как раз под камуфляжем этого дорогостоящего проекта осуществляет он свою последнюю метаморфозу и выдыхается в ничто.

 

Воспроизводится по изданию: К. А. Свасьян. Европа. Два некролога. Москва, «Evidentis», 2003.
© К.А. Свасьян, 2003—2017.
© Электронная публикация — РВБ, 2007—2017.
РВБ

Загрузка...