2. Incipit Anthroposophia

Догадка Хайдеггера, что философия подошла к концу удостоверяет, с опозданием почти в столетие, свершившийся факт. Рихард Вале с дотошностью патологоанатома аттестовал этот конец еще в 1894 году23. После 1945 года об этом уже кричат воробьи со всех крыш (не в последнюю очередь с крыш, под которыми люди, вроде профессора Люббе, занимаются философией). Даже слепому дано было видеть после 1945 года то, что, по вполне понятным причинам, проглядели профессиональные философы: философия мертва. — Оставалось довести эту смерть до сведения самих философов, и значит отнестись к ней не в настроении бюргерски-лирической ностальгии, а — философски. Ибо смерть философии, как философская тема, принадлежит и сама всё еще к философии, так что, не страшась стилистической безвкусицы, можно смело поставить знак обратимости между смертью философии и философией смерти. Философия, даже умирая, остается всё еще философией, и предсмертная мысль её есть мысль о смерти.


23 R. Wahle, Das Ganze der Philosophie und ihr Ende, Wien und Leipzig 1894. Сюда: Urphänomene 1/95, S. 73ff.; 3/ 95, S. 56f.

174

Последняя мысль философии: если философия является при жизни дискурсом о мире, то, умирая, она становится тем, чем становится каждый умерший: самим миром. Философ-агностик, проводящий границу между познанием и миром, опровергает себя в смерти, становясь сам, как мысль, миром. Философствуя о мире, мы, покуда живы, философствуем о мертвых; действительность - это действительность смерти. Едва ли можно сказать о времени Гегеля то, что может и должно быть сказано о времени Ясперса, именно: что действительность обнаруживала себя здесь более философской, чем, с позволения сказать, сами философы. Как аттестуется смерть философии? Измеряют пульс событий дня и считывают с них откровения, о которых в университетских угодьях даже и не подозревают. Действительное разумно - с учетом умершей философии даже единственно разумно, но отнюдь не в гегелевском смысле. Гегель, осознавший разумность действительного, не мог еще мыслить мысли, что если действительность разумна, то не как метафизический аподиктум, а как результат душевного наблюдения, именно: разум действительности суть — в первом приближении — так называемые умершие, в особенности те, которые при жизни были (настоящими) философами. Мы различаем философски сильные и философски слабые эпохи по тому признаку, что последние выклянчивают себе пиршественные остатки былых симпосионов, тогда как первые отвоевывают у мира и истории ровно столько духа, сколько необходимо для понимания мира и истории. Если кому-либо, скажем, пришло бы в голову сравнить мужей, делающих в XIX веке историю, с их современниками, великими философами XIX века, то он скорее прикусил бы себе язык, чем отдал бы предпочтение первым. И хотя восхищенному Гегелю скачущий верхом Наполеон мог показаться Мировым Духом на коне — можно было бы, с другой стороны,

175

посмотреть на ситуацию иначе и спросить, перед кем в авторе «Феноменологии духа» преклонился бы Наполеон, случись ему быть увлеченным страданиями Мирового Духа не меньше, чем страданиями молодого Вертера? Или, беря другой (не сослагательный) пример: разве не производит впечатление дурной шутки, когда некий бисмарконемецкий кайзер, приноравливающий свой шаг к маршу из Тангейзера, позволяет себе не заметить настоящего кайзера Германии, философа Эдуарда фон Гартмана? Так обстоит это еще в XIX веке. Озабоченно задаешься вопросом, а не является ли несправедливостью по отношению к тому эрратическому валуну мировой истории, который носит имя Адольфа Гитлера, что его философские современники, стало быть, люди, долгом которых было понять его в его трансцендентальной возможности, не выходили за рамки уровня интеллектуальных папарацци? Даже не в том заключалась соль, что современная философия как бы взяла себе за правило на каждом шагу спотыкаться о действительность. Хромота — не лучшее, на что способен философ, но хромота — почти добродетель, когда в порядке вещей оказывается расслабленность. Не то, что она хромала, было, следовательно, шуткой, а то, что ей на багряном фоне «заката Европы» удалось проморгать собственную смерть. Шуткой было, наконец, даже не это, а то, что, прикидываясь «Дон-Кихотом», она оставалась хитрым и смекалистым малым, умеющим выторговать себе за лекции о «ненадежности мирового бытия» оклад профессора. Филологи, теологи и философы, толкующие Апокалипсис, не высовываются там, где Апокалипсис разыгрывается событиями дня. Напротив, они выжидают, пока пронесет мимо, сидя при этом между двух и больше (преподавательских) стульев и меча бисер друг перед другом. «Что может быть безопаснее, чем сидеть на месте, — вздыхает где-то святой Августин. — И все же священник Элий упал со стула и умер».

176

К предполагаемым характеристикам философов можно было бы вполне причислить и следующую: философы — это люди, нежащиеся в убеждении, что серьезность Апокалипсиса гарантирована не иначе, как возможностью стать темой их публикаций и конференций. Что филологически усмиренный Апокалипсис мог бы однажды лопнуть реальными страхами и ужасами и явить себя как ад, беспокоит их не больше, чем любого рода дилетантские мене-текел-фарес. Ходил же одно время слух, что философ, присутствовавший среди гостей на пиру Валтасара, схватил-де руку, выводящую на стене огненные буквы беды, и потребовал доказательств беды! Хотя легенда и умалчивает о том, что шутник был менеджером по кризисам ориентации при в конце концов и без того заколотом царе, после профессора Люббе это ни для кого не составляет секрета. — Час философов не пробил даже и тогда, когда последнему газетчику стало ясно, что время коллапса между обеими мировыми войнами и есть самое что ни на есть настоящее «апокалиптическое» время и что именно философам предстояло разъяснить темный смысл этого предиката. В 1927 году в парижском издательстве Bernard Grasset вышла в свет книга с эпохальным названием: «La trahison des clercs» (Предательство клерков). Казалось бы, шпенглеровский «Закат Европы» нашел наконец более адекватную формулировку своих нарастающих темпов. И лишь по прочтении можно было ужаснуться несоразмерности гениального названия и либерально-болтливого содержания книги. Если есть книги, читать которые не стоило бы дальше титульного листа (хотя их титульный лист и стоил бы сам по себе многих книг), то такова книга «Предательство клерков», не выдерживающая правила двойной критики и попадающая сама в яму, которую она вырыла для других. Эта книга, демонстрирующая возмущение некоего староколенного интеллигента

177

своими иррационалистическими коллегами, являет сама лишь некую разновидность означенного здесь предательства. Она и сама есть вклад в названное предательство, ибо, разоблачая клерков-предателей, служащих иррационализму, она остается с предателями от другого — рационалистического — конца (автор воображает, что он способен овладеть темой peccatum intellectuale, не желая ничего и слышать о современном Христе). — Этот монументальный негатив целой эпохи должен быть проявлен однажды в духовнонаучном растворе. Тяжбе: интеллектуалы против ума, назначено, по-видимому, быть самым сенсационным событием настоящего времени. Что именно интеллектуалам, рационалистическим, как и иррационалистическим, сподобилось покончить с умом, не должно казаться более странным, чем цепь родственных прецедентов, где богословы могли вполне обходиться без Бога, филологи без логоса, естествоиспытатели без природы, искусствоведы без искусства, а психологи и психиатры без души. Определение клерка: клерк (по-западному: интеллектуал, по-русски: интеллигент) — это тот, кто умеет думать, нисколько не нуждаясь в уме. Ум он подменяет интеллектом, который относится к уму приблизительно так же, как дровяной склад к лиственному лесу, из чего, конечно же, вовсе не следует никчемность интеллекта, а следует лишь его востребованность там, где он уместен, и нелепость, когда пытаются абсолютизировать эту уместность — дровяной склад вовсе не обязательно должен быть выбран местом для вечерних прогулок. Если есть необходимость во что бы то ни стало назвать ум, предаваемый умниками самых разных мастей, каким-нибудь именем, то следовало бы быть здесь крайне осторожным и помнить, что речь идет всего-навсего о дани сорвавшемуся с цепи номинализму, гораздому удостоверять реальное лишь в именах. — Поскольку этика этого ума требует не подменять опыт

178

терминологией, а подгонять терминологию к опыту, он тщательно избегает соблазна быть привязанным к какому-либо имени. Милее всего было бы ему менять свои имена всякий раз, когда этого требуют потребности и возможности актуально переживаемого познания. Если в более поздней терминологии духовной науки он обозначается именем МИХАЭЛЬ24, то нет никакой необходимости нести это имя как горб собственной спиритуальности либо пользоваться им совсем так же, как логик пользуется своими абстрактными понятиями. Что было бы единственно необходимым, так это (исключенное) третье, именно: переступить терминологический порог и начать с опыта. Тогда лишь можно прийти к мысли, что это стародавнее оккультное обозначение, выбор которого был обусловлен некой конкретной ситуацией25, познавательно выражает тот же смысл, на который оно указует религиозно: Архангел, поражающий Дракона, есть лишь символ, образ, подобие космической интеллигенции Христа, исцеляющей оторванный от корней и погрязший в цинизме предательский интеллект клерков.

Трезво мыслящие умы могли бы сэкономить себе кислую мину, обрати они внимание на то обстоятельство, что за этим названным михаэлический космическим умом скрывается не наивно-реалистическое недоумие, а интимнейшее художественно-философское творение одного человека. Трезво мыслящие умы воздержались бы


24 Рудольф Штейнер: «В старых учениях власть, из которой проистекают мысли вещей, обозначали именем
Михаэль. Имя это может быть сохранено» (R. Steiner, Das Michael-Mysterium, Dornach, 1930, S. 6).

25 Той именно, что философы Германии, смогшие бы осилить центральный труд Штейнера «Философия свободы», не хотели этого, в то время как хотевшие понять его теософы, не могли этого. Оттого выбором автора было: либо молчать, либо переводить свои мысли с философского языка на теософский.

179

далее от соблазна заключить из сказанного к субъективности, соответственно, ненаучности этого ума. Можно же было бы в противном случае и само это возражение счесть субъективным и, с позволения сказать, ненаучным. Допустив, однако, что предикат «трезвый» не является для трезво мыслящих очередной этикеткой, а подразумевает некую душевную реальность, придется воздержаться от всякого рода оценочной терминологии до тех пор, пока она не будет опираться на соответствующий опыт. Ну что бы мы возразили вульгарному собеседнику, заключившему бы в разговоре о ботанике Гёте к субъективности «Метаморфоза растений», который-де происходит от субъекта Гёте, в то время как объективность принадлежит-де единственно цветущим на лугах растениям. Когда познание Гёте (из посмертной действительности духочеловека Гёте) домыслило себя наконец до теории познания, его первым шагом было вправить на место это вульгарное и философски вывихнутое отношение субъект-объект, чтобы вещи могли быть наблюдаемы и мыслимы не в покрывающих их терминологических татуировках, а в элементе истины. Гётеанизм строжайше отклоняет все усилия мысли, пытающейся выйти за пределы мышления и аппелирующей к каким-то объективностям, как бы они ни назывались: Богом, идеей или материей. Само же мышление понимает он не метафизически, а эмпирически, как последнее звено в ряду образующих природу процессов. «Человек, как дух, — констатирует гётеанизм26, — достигает высшей формы бытия и создает в мышлении самый совершенный мировой процесс». Еще раз: как дух, но не в смысле логически общего flatus vocis (некто «Кай», умирающий ради торжества


26 Р. Штейнер, Основные черты теории познания гётевского мировоззрения, М., 1993, с. 90. Сюда: Urphänomene 1/95, S. 99ff.

180

большей посылки силлогизма), а конкретного имярека, осуществившего в себе…, нет, осуществившего себя как назначение человека. В перспективе номинализма из названного человека вытравляется всякая субъективность, после чего он обозначается как «трансцендентальный субъект», или логически общее «всех нас». Фатальным при этом оказывается, что господин Х или госпожа Y, случись им набрести на эту тему, с легкостью совращаются к выводу, что и они, будучи человеками, собственной персоной достигают высшей формы бытия. Переход от habeas corpus к habeas spiritus принадлежит, должно быть, к самоочевидностям описанной Максом Вебером этики протестантизма. Major: Человек достигает высшей формы бытия. Minor: Х и Y суть люди. Conclusio: Следовательно Х и Y обладают высшей формой бытия. — При всем напоре этого нескромного самообаяния буржуазии не следует исключать ортопедическую возможность имманентного, именно: христиански имманентного прочтения цитированного места. Мы скажем, что дух, если, конечно, иметь в виду не спиритические столоверчения, а эволюционно высшую ступень на лестнице происхождения видов, есть не общее понятие, а некое в буквальном смысле одухотворенное, до мозга костей пронизанное сознанием человеческое тело. Положение: человек, как дух, достигает высшей формы бытия, читается в этом свете не иначе, как с обязательной поправкой на ВОПЛОЩЕННОСТЬ: когда человек не просто логически мыслит дух, а биологически есть дух. Когда-нибудь придется учиться распознавать христианскую мистерию не в богословском дадаизме, а в изломах мысли Дарвина и Геккеля; дух, становясь тем, что он от века есть, проходит лестницу воплощений и замирает (в дарвинизме) на ступени человек отнюдь не для того, чтобы скатиться вверх к переодетым богословам от логики и стать родовым понятием в голове логика, который способен лишь мыслить

181

себя как человека, а не быть человеком. Против этой богословской реставрации понадобился гений Гёте; Гёте, предвосхитившему при жизни пути Дарвина, пришлось посмертно пролагать эти забредшие в тупик биологического материализма и оттого присвоенные спиритуалистическими призраками пути дальше — в перспективе расширяющегося до духовной науки естествознания. Только таким образом можно было избежать недостойной идентификации производящего совершеннейший мировой процесс мышления с неким анонимным логическим бастардом, под которого «демократически» подставляются затем какие угодно проходимцы. Совершенный мир есть откровение, и открывается в нем не мозговой призрак, а человек ВО ПЛОТИ.

Еще раз: самое поразительное в процитированном выше отрывке (порог, о который спотыкаются как антропософы, так и неантропософы) — это то, что означенный здесь человек оказывается не логической вытяжкой, а — речь идет об эпохе, поклоняющейся фактическому, — единственным, тем самым Единственным, которого провидел Штирнер и на котором сорвался в безумие Ницше. «Мне нет дела до того, что надо мной!» — на этом штирнеровском девизе старая логическая змея давится собственным хвостом. Ибо не может же человек, производящий в мышлении наиболее совершенный мировой процесс, лишать этот процесс возможности быть, причем не милостью онтологического аргумента, а во всей полноте и ощутимости телесного! Кто трансцендирует свое творение и падает затем перед ним на колени, тот доказывает лишь, что он дорос до него только «в голове» или только «в сердце», оба раза раздельно, в то время как прочий экзистенциальный человек в нем относится к только головному или только сердечному человеку примерно так же, как

182

смотрящийся в зеркало к смотрящему из зеркала. Философия экзистенциализма, неявно расцвечивающая духовный горизонт Запада с XIX столетия, могла бы осознать себя как бунт всего человека против тоталитаризма головы. Разве не о ВСЕМ ЧЕЛОВЕКЕ, не о фейербахианском родовом, а о штирнеровском вот этот вот, стенала вся послегегелевская тварь, как тьмы индийских Богов о Будде! Философия, застрявшая в материализме естествознания, достигла своих границ и встала перед жестким выбором: либо заложить свою аристотелевско-томистскую энтелехию позитивистическому нигилизму, либо упокоиться в старом теологическом мире. Но Summa theologiae в XIX веке не лежала уже в области возможного. Судьба томистского Бога зависела теперь полностью от того, сможет ли гигантское и неискупленное наследие томизма быть отнято у мертвой догматики и оправдано как результат наблюдения по естественнонаучному методу27. Если бы умерший в 1274 году Фома решил вновь прийти к последней трети XIX века, ему пришлось бы делать ставку уже не на метафизические небылицы средиземноморской культурной традиции, а на Гёте и — Штирнера28. Это значит: Summa theologiae, после того как она была наново обретена в одном


27 Позиция свободного ума на рубеже веков: «Я ощущаю нечто более высокое и более прекрасное, когда даю действовать на себя откровениям „Естественной истории творения“, чем когда мне навязывают сверхестественные чудесные истории различных вероучений. Ни в одной „священной“ книге я не знаю ничего, что раскрывало бы мне такие возвышенные вещи, как тот „сухой“ факт, что каждый человеческий зародыш в чреве матери последовательно повторяет вкратце все животные формы, через которые прошли его животные предки.» Р. Штейнер, Мистика на заре духовной жизни Нового времени и её отношение к современным мировоззрениям, М., 1917, с. 164.

28 Сюда: Urphänomene 3/95, S. 68ff.

183

физическом теле (Гёте) в его соотнесенности с чувственно воспринимаемым миром29, волит опознать себя отныне (в постгегельянце Штирнере) как Summa anthropologiae, на острие которой — «в свободном переживании духовной области»30 и возникает тогда вопрос: возможно ли, чтобы некто NN не падал на колени перед сотворенными им идеями, предварительно гипостазируя их в трансцендентные сущности, а противостоял им как господин?

В сформулированном вопросе нам открывается возможность события, против которого, с момента его появления, единым фронтом сплотились клерки-интеллектуалы всех стран. Надо помнить, что речь идет не о старых клерках времен Каиафы, а а о новых, значительно поумневших и преподносящих событие не в жанре Passiones, а обезвреживая его с помощью более актуальных технологий, как-то клеветы или просто умолчания. Ибо оставайся осуществленный в мышлении совершеннейший мировой процесс только достоянием единственного, можно было бы еще с грехом пополам свести концы с концами, скажем, причислив феномен к паранормальным фактам или попросту расценив его как курьез. Случаю, вошедшему тем временем в свои права, угодно было, однако, повернуть дело совершенно неожиданным образом. Все оговорки и уступки испарились в воздухе, когда единственный принял решение сложить свою трансцендентность, чтобы имманентно и воспитательно действовать среди своих человеческих братьев. Можно увидеть случившееся и через христианскую призму, и тогда это будет означать: некое единственное


29 Рудольф Штейнер в Цюрихе 5 ноября 1917 года: «Дух находят не через толкование чувственно данного мира; дух находят в физическом теле, соотнесенным с чувственно данным миром».

30 Там же.

184

в своем роде человеческое сознание дарит себя развитию земли, подобно тому как за два тысячелетия до этого некое единственное в своем роде человеческое тело принесло себя в дар земной эволюции. Эта новая Мистерия Голгофы воскресшего сознания Христа носит с начала ХХ века название АНТРОПОСОФИЯ. Если серьезные люди и по сей день отшатываются от этого технического обозначения, то не в последнюю очередь оттого, что антропософским клеркам удалось в десятилетиях до неузнаваемости обезобразить представляемое ими перед миром творение Рудольфа Штейнера. Как знать, может доступ к названной антропософии в гораздо большей степени открыт сегодня иному умному неантропософу, чем сектантоподобным дорнахским затворникам! Не может же мир быть настолько квадратным, а мы настолько одуренными, чтобы прицеплять центральное событие мира к какому-то термину, чей изуродованный в десятилетиях смысл способен лишь отталкивать нуждающихся в событии современников! Но умные современники должны будут испытать свой ум на умении отличать антропософию Рудольфа Штейнера от антропософии антропософов. Если ни о чем не подозревающим антропософам не любо браться за ум и на деле становиться антропософами, что ж, тогда становиться ими придется как раз умным неантропософам, при условии что их дружеская карма сподобит их однажды обжечься о смысл слов: «человек, как дух, достигает высшей формы бытия и создает в мышлении самый совершенный мировой процесс». Тогда они, возможно, не упустят шанс узнать антропософию не в кривом зеркале собственных представлений, а как она есть. Скажем, через игольное ушко старого кантовского «как возможно?», в измерениях и не снившейся Канту и кантианцам интеллигенции. Как возможна антропософия? Нет сомнения, что человек (некто NN), достигший, как дух, высшей формы бытия, не может, будучи

185

творением, не быть и творцом. Ибо над ним (перед ним) нет уже никакой другой инстанции, кроме него самого. Каждый следующий его шаг есть, поэтому, шаг в ничто и является в строжайшем смысле трансцендентным. Он действует не из необходимости конвенций и традиций, а из самого себя, из внутреннейшего и интимнейшего ядра своего существа, которое он безостаточно отдает в распоряжение всего, что не есть он сам. Его действия свободны, ибо не предписаны ничем, кроме его воли, при том, что воля его адекватна его мысли, а мысль — необходимости вещей. Он мыслит так, как он мыслит, не потому что это истинно, и он поступает так, как он поступает, не потому что «так надо», а это истинно и «так надо», потому что он так мыслит и так поступает. Прими этот человек решение одарить «собой» ближних, т. е. отдать ближним не свое имущество, ни даже свои знания или свою жизнь, а просто САМОГО СЕБЯ, иными словами, решись он вложить свою трансцендентную сущность в других людей, вследствие чего он являлся бы себе извне и навстречу как их возможность и их свободное решение узнать себя однажды в духе; иными словами: найди однажды ищущий знания ученик учителя, от которого он получал бы не понятия, а Самого Себя — ТОГДА ЕСТЬ АНТРОПОСОФИЯ. Подаренная трансценденция преображается в имманентность, так что каждый человек способен ощутить и осознать её в себе самом не как ЧУЖОЕ, а как СВОЕ высшее. «В каждом человеке дремлют способности, при помощи которых он может приобрести познания о высших мирах» (Рудольф Штейнер, Как достигнуть познаний высших миров?). Да, но и каждый человек, пробудивший однажды в себе эти способности, будет способен назвать их по имени и опознать в них Другого как самого себя.

К сказанному следует прибавить следующее. Стародавнее умение по-христиански верить освобождает

186

место новому умению: по-христиански мыслить. Дело идет сперва не о том даже, могут ли мыслить по-христиански, а о том, хотят ли этого. Ибо умение мыслить появляется параллельно с волей мыслить; сама же воля обнаруживает себя не как кошка-инкогнито в психофизиологическом мешке, а как нечто идентичное с — чистым мышлением, которое, как воля, реализуется тогда не в мыслях, а в поступках. Предпосылкой этого волемыслия, или мыслеволи, было бы для нас: почитать в Боге, именуемом Христос, не церковный реликт и не секуляризованный рефлекс, который срабатывает самое большее раз в неделю по воскресным дням, а перманентно творимое и непрекращающееся ПРИСУТСТВИЕ СМЫСЛА. Хорошим христианином, согласно этой предпосылке, мог бы быть тот, кому следующее рассуждение показалось бы не шокирующим, а само собой разумеющимся: я могу двигаться, могу ощущать, осязать, слышать, видеть и т. д., могу вспоминать бывшее, уповать на будущее, могу ликовать от радости или впадать в отчаяние, и при всем том могу мыслить, что мочь всех названных «могу», отражающаяся в зеркале моего тела, как «моя», и, стало быть, предицируемая от субъекта моего «я», суть существа духовного мира, или мысли мира, которые неотвратимо демонизируются, если в свою очередь не осознают её как мочь в Христе-Боге. По аналогии: «я» есмь некое действующее лицо мировой драмы в поисках автора, или того, кто ежемгновенно дарует мне жизнь и сознание. Персонажи Шекспира живут, ощущают, страдают, заставляют страдать, взрываются от страстей, могут; чего они не могут, так это додуматься до мысли, что их мочь — мочь Другого и что, стало быть, не «они» могут «себя», а «он» может «их», некто NN, Дух Мира, явившийся на этот раз в стране альбионцев под именем Шекспир, к радости присосавшихся к нему пиявок-шекспироведов, тоже мнящих, что это

187

 «они» могут «его», а не всё еще «он» может «их» докторские степени и оклады; в нем, авторе и творце их, а не в их «моторных нервах» — все их движения, вздроги и рефлексы, их «шум и ярость», их жизнь, от просветленной пластики Просперо до отрыжек Фальстафа; достаточно было бы проверить их мнимую мочь на следующем вопросе: а могут ли они вообще в мгновения, когда их автор откладывает перо, скажем, чтобы отдохнуть от них, и не оборачивается ли моментально вся их мочь немочью, словно бы их поразил удар и они замерли в ожидании своего кукловода? — будет ли преувеличением перенести эту аналогию целиком и на «нас»: с той лишь поправкой, что наш «Шекспир» работает непрерывно, «не откладывая пера», и что нам дана-таки возможность — милость, благодать — самим додуматься до автора и опознать в нем источник собственной мочи… Умение мыслить по-христиански предполагает прежде всего терпеливое отучивание от навыков богословского дискурса; подчинять Логос мира церковной догматике столь же нелепо, как верить, будто в молитвенном слове: Да будет воля Твоя, речь идет о воле ученых theologi, пусть даже карл-бартовского формата! Мыслить по-христиански значит: наблюдать вещи и видеть их в свете, падающем на них от действующего в настоящем Христа. Но действующий в настоящем — эфирный — Христос делает ставку не на веру, а на мышление, духовно зримо являя себя в индивидуальнейших актах научно чистой и морально зрелой мысли. В грандиозной акции под названием предательство интеллектуалов речь идет о новых Иудах мыслительности, гораздых получать свои серебренники, но никак не готовых «выйти вон и удавиться». Современный интеллектуал, не желающий стать Иудой, мог бы поразмыслить над вопросом, есть ли Христос только сигнификат некоего универсального дискурса или он есть ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ — причем не только однажды бывшая,

188

но и сиюминутная, здесь и теперь действующая действительность Я? Вопрос, до которого могли бы созреть философы: кого имею я в виду, когда я обращаюсь к себе на я? — мог бы стать началом действительно христианской философии. Исторический банкрот христианства был банкротом христианской веры; Христос, действующий в настоящем — Господин кармы и истории — хочет быть наконец не уверованным, а познанным, и эта воля Его равна нашему умению мыслить вещи адекватно, что значит: понять, что от этого познания Христа, которое есть самопознание, зависят не только наши личные судьбы, но и судьбы планеты… Римско-имперские интеллектуалы первых веков христианского летоисчисления лопнули бы от смеха, скажи им кто-либо, что в скором времени само время будет стоять под знаком одного распятого sub Pontio Pilato Назареянина. Кто не прочь посмеяться и над приведенными выше словами: «В каждом человеке дремлют способности, при помощи которых он может приобрести познания о высших мирах», тому самое время поторопиться и сделать это сейчас, пока еще есть время смеяться.

Едва ли было бы возможным, да и желательным, вмыслить в технический термин Апокалипсис более таинственное значение, чем это приличествовало бы времени Савонаролы. Апокалипсис значит: некая не желающая осуществить себя как Я Мистерия вытесняется в историческое — как катастрофа. История XX века демонстрирует первое в планетарных масштабах снятие печатей со всех видов погибели и всемирный слет саранчи; точка слета — желание получивших свои права граждан мира перехитрить мировую историю и оттяпать себе свой оптимум счастья. Если мировая история и счастье несовместимы, даже противопоказаны друг другу, гражданам не остается иного выбора, как путем голосования решить,

189

что же «нам» всё-таки нужнее! Либерализованные народы мира выносят приговор: мировая история упраздняется вследствие своей экстремальности и политической некорректности. Какой-то клерк (в стране, где еще толком не началась история) поспешил уже объявить конец истории. Конец истории, как свершения (Geschichte als Geschehen), значит: будьте счастливы и не свершайтесь (laßt euch nicht geschehen)! Но для того чтобы история могла быть отменена, надлежит сперва аннулировать познание. Не отказываться полностью от мыслей, но отказывать им в реальности и силе. Понятие собака, говорят нам лингвисты, не кусает. Когда 6 августа 1945 года некий город со своими ста сорока тысячами жителей в мгновение был стерт с лица земли, оставшимся в живых везунчикам прочего мира предоставилась редкая возможность воспользоваться благоприятным моментом шока и идентифицировать случившееся как некую отбившуюся от познания физико-математическую мысль. Можно сколько угодно заколдовывать взрывную силу атомной бомбы в точнейших математических символах, всё равно: при малейшем нажиме мысли она разоблачит себя как неистраченная сила познания, обмененного на сад радостей земных. Познание, не удавшееся как познание, удается как бомба, или выкидыш познания; нерожденные имагинации выталкиваются наружу с силою, равной силе кисти художника Босха. В конце концов не может же шизофрения комфорта зайти так далеко, чтобы схождение Святого духа ожидалось среди людей и людинь, без того чтобы последние перестали (с кафедры или в житейской суете) приносить жертвы своему дюжинному номинализму.

С сентября 1924 года, после одного прочитанного в Дорнахе христианским священникам цикла лекций об Апокалипсисе, философам, равно как и прочим

190

смертным, дано знать, что этот теологически, филологически, мистически, оккультно, литературно, герметически и герменевтически заболтанный Апокалипсис есть не что иное, как форма жизни Я. — Антропософия есть самоосмысление Я, как Апокалипсис. Называющийся Я апокалиптик свершает себя в непрекращающемся акте самоотречения, дабы из силы этого самоотречения могли утверждаться мир и Бог. Антропософия есть Апокалипсис, поскольку она есть жизнь в Я. Как Апокалипсис антропософия приносит в мир не мир, а альтернативу: всё, что не находит себя в ней, находит в себе действие кармы мира. Не зря же уже целых полвека скапливаются запасы ядерного оружия, о которых каждый «О, счастливчик» знает правильный ответ, что их больше, чем нужно для реальной экранизации Апокалипсиса. Чего он не знает, так это того, ЧТО же здесь собственно скапливается? Дадаизм мировых политиков торчит, как башня, над копанием в песке прочих дада-маль-чиков. Мы лишь воздали бы должное жанру, если бы на выставках современного искусства рядом с креативными запачканностями полотен, со всеми этими кусками прогорклого масла и консервированными дефекациями, вывешивали и стратегические карты с обозначением всех стационарных видов атомных боеголовок и атомных реакторов. Конечно же, не под старым отвлекающим названием, а под новым и адекватным: Мировые очаги Я. Образ земного шара, напичканного радиоактивными расходами и отходами Я, мог бы вполне послужить эталоном абсурда, если бы, с позволения сказать, «интеллектуалы» соблаговолили однажды опознать и здесь некое сорвавшееся познание. Для этого было бы достаточно уже одного, вполне банального и оскорбительно ясного, вопроса, именно: как могло случиться, что гордая западная физика, наследница Кеплера и Галилея, с потрохами продалась политическому чёрту? Разве не

191

она упрекала свою предшественницу, западную метафизику, в прислужничестве теологии? Променять теологического хозяина на политического — это сулило по крайней мере лучшие дивиденды. После того как физика на рубеже столетий перенесла смертельную болезнь и снова встала на ноги как ЯДЕРНАЯ физика, ей следовало бы, пожалуй, знать, что её превращение было не каузально обусловленным в ходе самой болезни и усилиях одолеть её, а транскаузально уполномоченным: переболев старой «классической» парадигмой, она встала на ноги и выступила с новой неслыханной силой по поручению ТЕОСОФИИ ГЁТЕАНИЗМА — как готовность естественнонаучно обученного сознания достойно и грамотно вести себя перед являющим себя в некой совершеннейшей мыслительной субстанции Я МИРА. Начиная с 1900 года, стало быть, одновременно с выступлением теософии гётеанизма, физика имеет своим предметом уже не прежний мир зримых и осязаемых вещей, а беспредметное нечто — с перспективой осмыслить последнее как Я31. Это значит: былые теологические заботы становятся теперь её заботами. Если мало кто (за вычетом совсем немногих проницательных умов, вроде А. Эддингтона или В. Паули) догадывался, где зарыта собака, то ведь и в первом христианском веке было не так уж много язычников, способных если не на понимание свершившегося на Голгофе, то хотя бы на внимание к нему. Нельзя же всерьез полагать, что мир спиритуалистически открывает себя в своем воплощенном Я специально для теософов, а не также и физически для физиков. Вопрос в том, захотели бы и физики отложить в сторону свои лавры и премии и стать учениками духовной науки, чтобы осознать, что именно в качестве ядерных физиков они


31 K. Ballmer, Deutsche Physik von einem Schweizer, Siegen/ Sancey le Grand, 1995, passim.

192

покинули уже свой наследственный ареал и пустились на поиски того же инкогнито, что и их коллеги in psychologicis? Шокирующей предстала бы тогда идентичность физики и психологии, при условии что психология способна осмыслить себя как теософию, а последняя как гётеанизм (место рождения Вена, между 1881 и 1886 гг.).Перед необычностью этой задачи отшатывались даже смельчаки. В лучшем случае предчувствовали первое звено идентичности (соавторы Юнг-Паули), в знаке равенства между фюсисом и псюхе. В целом же ситуация не выходила за рамки оккультного кокетничания, раз уж душа выступала не как Мировая Душа (Бог), а лишь в шапке-невидимке старой обанкроченной психологии. Предпочтение и здесь отдавалось испытанному средству: сеять невежество и пожинать лавры. Это значит: ядерная физика, которая по недомыслию осмыслила свое ядро не как Я, а как некий «черный ящик», препоручила его политикам, заботой которых с тех пор и по сей день остается накапливать боеголовки и пугать соседей. — Мы находимся как раз перед названной выше картой стационарных атомных установок, на которой рядом с прочими указаниями прочитывается и следующая: все помеченные крестом места означают места хранения Я. (Почти непроизвольно глаз косится на область, обозначенную Федеративная Республика Германия. Да и где же еще, как не на родине Фихте, можно было бы обнаружить такую плотность Я!) Этот выставленный напоказ монументальный первофеномен не нуждается в комментариях: имеющий глаза, чтобы видеть, увидит мир состоящим сплошь из безъядерных, т. е. лишенных Я голов (физиков и их заказчиков) и ядерных, т. е. начиненных Я боеголовок. Le moi est haïssable. Сначала речь шла о том, чтобы ограничить или попросту демонтировать Я в головах. Теперь, после того как вывели его из себя и разместили повсюду в боеголовках, тщатся взять его под контроль, а то и

193

вовсе избавиться от него. Куда ни взгляни, всюду за злыми атомными лоббистами волокутся друзья природы, и там, где одни добиваются увеличения атомных установок, другие требуют их полного запрета. (Реплика аллергика на «зеленое»: из двух зол предпочтение — эстетически, да и прагматически — отдается менее безвкусному: лучше уж за никчемностью голов сохранить Я в боевых головках снарядов, чем не иметь его ни здесь, ни там!) — Антропософ апеллирует к основополагающим сообщениям духовной науки, чтобы в полной мере вывести на свет бессмыслицу спорящих сторон. Духовная наука учит нас, что мы осознаем вещи не потому, что реагируем на внешние восприятия неким якобы находящимся «в» нас Я, но осознание нас себя, как Я, ежемгновенно возникает на приходящих к нам извне восприятиях32. Если учесть при этом, что подступающее к нам извне, есть карма, а карма — это мы сами, наше Я в прошлой жизни, то не может быть и речи о каком-то сформировавшемся и стабильном Я, регулирующим «изнутри» поведение; живя вперед, мы постоянно сталкиваемся с нашим прошлым, которое в форме внешнего восприятия идет нам навстречу из будущего, чтобы в каждой точке соприкасания с ним мы снова и снова возникали как Я. Скажи мне, что ты воспринимаешь, и я скажу, кто ты. Ибо может статься, что судьба, именуемая кармой, дает подойти к нам через внешнее восприятие среди прочего и мыслям духовной науки, после чего всё упирается в вопрос, в состоянии ли мы ВОЗНИКНУТЬ и на этих мыслях, СВОБОДНО ПЕРЕЖИТЬ И ЭТИ МЫСЛИ КАК Я? Если да, то мы ощущаем их как самих себя, как собственное ядро ; еще раз: не воспринимая их уже каким-то заведомо наличным Я, а только на них и становясь впервые


32 Рудольф Штейнер в Болонье 8 апреля 1911 года (доклад на IX международном философском конгрессе).

194

единосущным с ними Я; если же нет, то они настигают нас извне, как ядерный взрыв — как карма «ярче тысячи солнц». Ответственность стать Я, не местоимением, имеющим место на кончике языка, а смыслосозидательной силой мира, может быть стушевана двояким образом: один раз, когда мы не желаем адекватно возникать как Я-сознание на действующем извне Я мира и способствуем таким образом превращению оставшейся неизрасходованной силы в гигантские источники энергии и взрывов; другой раз, когда в страхе перед жуткими перспективами будущего мы заключаем договоры о нераспространении ядерного оружия и даже требуем закрыть атомные электростанции. Хотя ситуация и кажется безысходной, но не в такой же степени, чтобы нельзя было вообще догадаться, что этот поглощающий всё извне апокалиптический огонь носит имя Ты еси и что сжигаются в нем лишь неудавшиеся пробы Я, ищущего себе в будущем более зрелых и достойных форм.

Апокалипсис, кроме того что он есть агония мира, есть и обещание нового: «Побеждающему дам… белый камень и на камне написанное новое имя» (2,17). «Они поют как бы новую песнь пред престолом и пред четырьмя животными и старцами…» (14,3). «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали» (21,1). «И сказал Сидящий на престоле: се, творю всё новое» (21,5). Если книга эта вот уже две тысячи лет внушает страх и трепет, то только там, где цепляются за старое и пытаются консервировать его любой ценой. Иными словами: мера внушаемого страха регулируется здесь степенью сопротивления новому. Не следует лишь смешивать вербально новое с реально новым. Редко что воодушевляет людей сильнее, чем слово «новый», и мало что отталкивает их сильнее, чем осуществленная новизна. Если угодно выразить это в сравнении, то

195

на язык напрашивается отношение между филологией и любовью к Логосу. Как известно, отнюдь не любовью к Логосу снискали себе филологи славу любящих Логос.

Что же означают (не вербально, а реально) слова: «Се, творю всё новое»? Кому достается в удел белый камень, на котором написано новое имя? Как видят новое небо и новую землю? Конкретно: что делают в апокалиптическом 1933 году? — Год представлен всемирным парадом истории, принимаемым тремя народными вождями — восточным вождем Сталиным, вождем середины Гитлером и западным вождем Рузвельтом. Но парад истории — это майя, презентация, позировка, отвлекающий маневр, где средством служит всё, что так или иначе способствует непробуждению: голод, страх, террор, война, горы трупов, но одновременно и: «Чарли Чаплин», всё равно: в голливудской, берлинской или одесской версии. Потребовалась бы не судебно-медицинская, а гностически-медицинская экспертиза, чтобы опознать в «веселых ребятах» нагло проталкивающего себя юмора «детей страшных лет России». Бойкие сочинители газетных заголовков дают параду этому название апокалиптический. Он и есть Апокалипсис — не оттого, что покрыт сыплющимися с неба огнем и серой, а оттого, что стоит под утренней звездой. Астрологи, интересуй их сегодня не деньги, а «звезды», сказали бы, по-видимому: время Апокалипсиса начинается на Западе с того момента, когда планета Фихте является в знаке Штирнер. Ницше, навлекший на себя безумие решением заглушить трезвейший Я-Апокалипсис Штирнера роскошествами вагнеровской оркестровки, оповещает эпоху о случившемся скандальным свидетельским показанием: Бог мертв. — Мы находимся в преддверии антропософии. Преддверие антропософии — безмолвно кричащая эврика предчувствия, что если мировое

196

свершение имеет вообще какой-то смысл, то не иной, как тот, что ВСЯ тварь — унесенный ветром листочек ничуть не меньше многажды премированного интеллектуала — стенает об ОСВОБОЖДЕНИИ В Я. Говоря яснее: человек, которому с лемурийских правремен позволено обращаться к себе на Я («будете, как Боги»), чувствует себя наконец в состоянии и вправе начать освоение этого Я, чтобы иметь его уже не как позволение, а как умение. Это возмужание Я, начало его воплощения, непреложно стоит под знаком Апокалипсиса. Апокалипсис, понятый как гнев Азь-есмь-Бога, значит: разрушительная сила Я, сметающая с пути всё, что препятствует ему, что пытается сделать его невозможным. Можно сказать и так, что апокалиптичность времени, в котором мы живем, находится в прямой зависимости от того, насколько мобилизуются все средства, чтобы сделать его неапокалиптическим. — Нельзя же, будучи христианином pro forma, быть до такой степени капризно непоследовательным, чтобы отказывать христианскому мышлению в том, на что способна христианская (по крайней мере агиографически удостоверенная) плоть, именно: в умении быть помышленным до стигм. Прозрение в год Христов 1933, как в год Гитлера, Рузвельта, Сталина, есть кровоточащее прозрение. Можно вспомнить, что именно в этом году первые двое избираются народными вождями, тогда как последний начинает утверждать свою власть в масштабах, и не снившихся обоим. Предательство клерков есть нежелание увидеть причину этого одновременного восхождения из бездны. Причина: так как мир с 1933 года объективно открыт перспективам Я-сознания, сыны погибели неслыханным доселе образом — силою народного (астрального) признания — вступают в свои права. Историки лишь переливают из пустого в порожнее и приумножают владения майи, рассказывая (к тому же сфальсифицированные) истории

197

о названном времени. Историки пересказывают факты, полагая что этого достаточно, чтобы понять случившееся. Но возиться с фактами и не видеть ничего за ними, всё равно, что носить очки с намерением смотреть не сквозь линзы, а на линзы; шансов разобраться в происходящем здесь гораздо меньше, чем у той прославившей своих экспериментаторов обезьяны, которая в клетке была поставлена перед выбором: либо околеть с голоду, либо дать зеленый свет гештальтпсихологии. — Вместо того чтобы спрашивать, чем отличаются друг от друга три самозванных господина истории, мы переключаем внимание на вопрос: в чем они едины и одно? Мы предчувствуем уникальную возможность, поверх всяческих потемкинских суггестий, напасть на след (вчера и сегодня) творимой истории. За сплошными призрачными деревьями событий дня взору ясно и отчетливо открывается чаща обезличенного — заросшесть и непроходимость лишенного Я сознания в перспективе являющегося в элементе живой мыслительности мирового Я. Антропософия — не та аутическая, что была заперта в Дорнахе, а та, против которой действовали в Вашингтоне, Берлине и Москве — есть поволенная Голгофа сознания. С того момента как звезда Фихте стоит в созвездии Штирнер, во дворе Каиафы вновь беснуется толпа, требуя заменить эпифанию Трихотомического Человека пародией одномерного человека. Что это, обман или самообман или, вместе, и то, и другое, когда всё еще делают вид, что не знают Рудольфа Штейнера (либо воображают, что знают его, ссылаясь на книги антропософских проходимцев)! В сущности, интеллектуалы (антропософские в том числе) только тем и заняты в ХХ веке, что они дружно замалчивают Штейнера, словно бы ничего подобного никогда и не происходило в мире; там же, где нельзя больше замалчивать, они клевещут и лгут. Чего только не нагородили уже на тему Штейнер, всё

198

равно: в личине ли так называемых последователей или просто очернителей! Что при этом бросается в глаза, так это страх, страх интеллектуальных заморышей, с которым имманентное обсуждение темы избегается и по сей день. Ничего не поделаешь, надо будет воспользоваться либеральными дарами свободы слова и сказать либеральным простакам нечто такое, на восприятии чего они смогли бы возникнуть другими, во всяком случае уже никак не либеральными и не простаками. Тема Штейнер (в первом приближении) гласит: чтó МОЖЕТ человек? В своей последней формулировке она гласит: чтó (кто) ЕСТЬ человек? Можно во всё горло замалчивать или во всё горло очернять личность и творение Штейнера; всё равно, рано или поздно придется понять, что это замалчивание или очернение есть лишь замалчивание и очернение самого себя.

Апокалипсис, осуществленный не как Я и не в антропософии, безостаточно переходит в распоряжение наивного реализма. Человеческому чванливцу не остается тогда иного выбора, как чувствовать себя счастливым или опознать себя в литании Иова: «Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: „зачался человек“!». Aut felix, aut nihil. Народные избранники истекшего столетия, коммунисты, фашисты, демократы, республиканцы, либералы, каннибалы, педерасты, гуманисты, входят в роль преобразователей мира и горят желанием, каждый на свой лад, осчастливить человечество. Типичное свидетельство эпохи: «“Не важно, — сказал мне один коммунист, — если погибнут несколько миллионов. Скоро на земле настанет рай“»33. Рай средствами наивного реализма значит: пропаганда рая, идеология рая,


33 Margarita Woloschin, Die grüne Schlange, Stuttgart, 1982, S. 344.

199

реклама рая в условиях образцового инферно. Политики на службе идеологий стремятся любой ценой улучшить мир, даже ценою его распыления. Этот наивно-реалистически конципированный Апокалипсис, ведущий сквозь тернии к happy end, берет свое начало в сорванных имагинациях Я. Борьба против Я в ХХ веке ведется либо через демократическое приглушение его, либо через его тоталитарное раздувание. Один полюс порождает потребность во втором. Еще Платон знал это, а мы знаем это лучше, что ни по ком демократическая публика не тоскует сильнее, чем по тирану. Равным образом: нет лучшего средства сохранить демократию, чем пугать народы страхами вождизма. Вождь (всё равно, в какой маске) в ХХ веке — это тот, кто не способен принять и удержать в сознании сошедшую на него имагинацию Я (= откровение, как Апокалипсис) и претворяет её pur sang в жизнь. Таковы сплошные процессы разрушения, которые, вместо того чтобы свершаться в Я, где они были бы единственно уместны и правомерны, выталкиваются вовне — с наилучшими, так сказать, пожеланиями: усовершенствовать и осчастливить мир. «Жить стало лучше, жизнь стала веселей!». Сорит: Юмор — юмор висельника. Чем больше висельников, тем больше юмора. Чем больше юмора, тем больше веселья. Чем больше веселья, тем счастливее мир. Хотите быть счастливыми, записывайтесь в кружки висельников, учитесь на висельника, вешайтесь. — Если имагинативно Я предстает как вождь, то в инспирации имя его — жертва. Жить в Я (апокалипсис) значит: убивать себя, чтобы жили другие. Обратно: нежелание жить в Я есть убийство других. Вопрос: научатся ли когда-нибудь видеть в нарастающих темпах мировой катастрофы разгневанную антропософию? Мир корчится от боли и ужаса, глядя в упор на являющую себя в лике антропософии Христову Сущность и — не видя Её. Хотя злополучные немцы

200

проявили не меньшую бестолковость по отношению к современному сознанию Христа, чем евреи по отношению к Христу в теле, нельзя сказать, что у них отнята возможность наверстать упущенное и, вопреки всему, узнать антропософию. Остается лишь гадать, случится ли это путем непосредственного усвоения духовной науки или через новый бомбовой террор с неба или уже откуда угодно. Время, в котором мы живем, выбрало себе в качестве герба причудливый символ весов с чашами и без коромысла. Всё зависит от того, почудится ли нам при виде этой нелепости некий дадаистический смешок или мы предположим за нею (строго по Гегелю) хитрость Мирового Духа, который при случае может прибегнуть и к аллопатии абсурда, если организм мира оказывается невосприимчивым к гомеопатическим дозам его смыслосозидания.


К.А. Свасьян. II. В память об одном упущенном выздоровлении. 2. Incipit Anthroposophia // К.А. Свасьян. Европа. Два некролога. Москва, «Evidentis», 2003.
© Электронная публикация — РВБ, 2003—2024. Версия 7.0 от 26 мая 2023 г.