Париж, апреля 29, 1790

Ныне целый день просидел я в комнате своей, один, с головною болью, но, когда стало смеркаться, вышел на Pont neuf [5] и, облокотясь на подножие Генриковой статуи, смотрел с великим удовольствием, как тени


[1] Ну, ну, друзья! Больше остроумия, больше остроумия! Прекрасно! Вот это настоящая парижская веселость! (франц.). — Ред.

[2] Чтобы смешаться с народом (франц.).— Ред.

[3] Фремен! Ты заставил судьбу трепетать, и имя твое жилет, хоть ты и умер (франц.), — Ред.

[4] Кто прожил на земле восемьдесят лет жизнью Франциска Серафического, Тот на небесах живет как ангел (франц.).— Ред.

[5] Так называемый Новый мост, близ которого я жил.

385

ночные мешались с умирающим светом дня, как звезды на небе, а фонари на улицах засвечались. С приезду моего в Париж все вечера без исключения проводил я в спектаклях и потому около месяца не видал сумерек. Как они хороши весною, даже и в шумном, немиловидном Париже!

Целый месяц быть всякий день в спектаклях! Быть и не насытиться ни смехом Талии, ни слезами Мельпомены!.. И всякий раз наслаждаться их приятностями с новым чувством!.. Сам дивлюсь; но это правда.

Правда и то, что я не имел прежде достаточного понятия о французских театрах. Теперь скажу, что они доведены, каждый в своем роде, до возможного совершенства и что все части спектакля составляют здесь прекрасную гармонию, которая самым приятнейшим образом действует на сердце зрителя.

В Париже пять главных театров: Большая опера, так называемый Французский театр (les François), Италиянский (les Italiens), графа Прованского (Théâtre de Monsieur) и Variétés — всякий день играют на них, и всякий день (подивитесь французам!) бывают они наполнены людьми, так что в шесть часов вы едва ли где-нибудь найдете место.

Кто был в Париже, говорят французы, и не видал Большой оперы, подобен тому, кто был а Риме и не видал папы. В самом деле, она есть нечто весьма великолепное и наиболее по своим блестящим декорациям и прекрасным балетам. Здесь видите вы — то Поля Елисейские, где блаженствуют души праведных, где вечная весна зеленеет, где слух ваш пленяется тихими звуками лир, где все любезно, восхитительно — то мрачный Тартар, где вздохи умирающих волнуют страшный Ахерон, где шум черного Коцита и Стикса заглушается стенанием и плачем бедствия, где волны Флегетона пылают, где Тантал, Иксион и данаиды вечно страдают и не видят конца своим мучениям, где светлая Лета томным журчанием призывает несчастных к забвению житейских забот и горестей. Здесь видите, как Орфей скитается в черных лесах подземного царства, как фурии терзают Ореста, как Язон сражается с огнем, с пламенем и с чудовищами, как

386

раздраженная Медея, проклиная неблагодарность людей, летит с громом и молниею на вершину Кавказа, как египтяне в печальных хорах оплакивают смерть добродетельного царя своего и как горестная Нефта над великолепным памятником супруга клянется вечно боготворить его в сердце своем; как Ринальдо тает в восторге у ног пламенной Армиды, среди бесчисленных красот волшебного искусства, рассеянных в садах ее; как Диана спускается на светлом облаке, целует Эндимиона и блестящими слезами страстную грудь свою орошает; как величественная Калипса истощает все возможные очарования, чтобы пленить юного Телемака; как резвые, милые нимфы — одна другой резвее, одна другой милее — окружают его с арфами и лирами, играют и поют любовь и каждым сладострастным движением говорят ему: «Люби! Люби!»; как нежный Телемак колеблется, чувствует слабость свою, забывает советы мудрости, и... сверженный благодетельною рукою Ментора, летит с высокого каменного берега в шумящее море, летит вместе с душою зрителей.

Все сие так живо, так естественно, что я тысячу раз забывался и принимал искусственное подражание за самую натуру. Едва могу верить глазам своим, видя быструю перемену декораций. В одно мгновение рай превращается в ад; в одно мгновение проливаются моря там, где луга зеленели, где цветы расцветали и где пастухи на свирелях играли; светлое небо покрывается густым мраком, черные тучи несутся на крыльях ревущей бури, и зритель трепещет в душе своей? еще один миг, и мрак исчезает, и тучи скрываются, и бури умолкают, и сердце ваше светлеет вместе с видимыми предметами.

Несмотря на множество здешних искусных танцовщиков, Вестрис сияет между ними, как Сириус между звездами. Все его движения так приятны, так живы, так выразительны, что я всегда смотрю, дивлюсь и не могу сам себе изъяснить удовольствия, которое доставляет мне сей единственный танцовщик: легкость, стройность, гармония, чувство, жизнь — все соединяется вместе, и если можно быть ритором без слов, то Вестрис в своем роде Цицерон. Никакие стихотворцы

387

нe опишут того, что блистает в его глазах, что выражает игра его мускулов, когда милая, стыдливая пастушка говорит ему нежным взором: «Люблю!», когда он, бросаясь к ее сердцу, призывает небо и землю во свидетели своего блаженства. Живописец положит кисть и скажет только: «Вестрис!» — Гардель бесподобен в трагической пантомиме. Какое величество! Герой в каждом взоре, герой в каждом движении! Вестрис — питомец милых граций, а Гардель — ученик важных муз. — Нивлон есть второй Вестрис. О других танцовщиках скажу только, что они составляют прекрасную группу живописных фигур, пленительную для зрения. — Когда же являются на сцене Терпсихорины нимфы, как будто бы на крыльях зефира принесенные, тогда сцена кажется мне весенним лугом, на котором пестреют бесчисленные цветы; взор теряется между разнообразными красотами — но любезная Периньйон и прелестная Миллер подобны пышной розе и гордой лилее, которые отличаются от всех других цветов.

Лаис, Шенар, Лене, Руссо — вот первые певцы оперы, и если верить французам, то никогда и никакая земля не производила лучших. Они нравятся мне не только пением, но и самою игрою: два таланта, которые не всегда бывают вместе! Маркези никогда не мог тронуть меня так, как Лаис и Шенар трогают. Пусть смеются над моею простотою и невежеством, нов голосе сего славного италиянского певца нет того, что для меня всего любезнее, — нет души! Вы спросите, что я разумею под сею душою? Не умею изъяснить, однако ж чувствую. Ах! Какой Маркези может петь так хорошо:

J'ai perdu mon Eurydice:
Rien n'égale mon malheur![1]

Какой италиянский получеловек может петь сию несравненную Глукову арию с таким сердечным выражением, как Руссо, молодой, статный, прекрасный Руссо, достойный Эвридики?


[1] Я лишился Эвридики: с горем что сравнить моим! (франц.).— Ред.

388

Мальяр есть теперь первая певица. Вы слыхали о Сент-Юберти: ее уже нет! Говорят, что она сошла с ума. Любители оперы вспоминают об ней почти со слезами.

Сим декорациям, балетам, певцам совершенно отвечает и оркестр, составленный из лучших музыкантов Парижа. Одним словом, любезные друзья, здесь торжествуют искусства на высочайшей степени совершенства и все вместе производят в зрителе чувство, которое без всякой гиперболы можно назвать восхищением. — Такой спектакль требует, конечно, больших издержек. Несмотря на то, что за вход в ложи и в паркет платят (на наши деньги) рубли по два и по три; несмотря на то, что все сии дорогие места бывают наполнены людьми, опера стоила двору, по счету Неккерову, около трех или четырех миллионов в год.

 

На так называемом Французском театре играют трагедии, драмы и большие комедии. — Я и теперь не переменил мнения своего о французской Мельпомене. Она благородна, величественна, прекрасна, но никогда не тронет, не потрясет сердца моего так, как муза Шекспирова и некоторых (правда, немногих) немцев. Французские поэты имеют тонкий, нежный вкус и в искусстве писать могут служить образцами. Только в рассуждении изобретения, жара и глубокого чувства натуры — простите мне священные тени Корнелей, Расинов и Вольтеров! — должны они уступить преимущество англичанам и немцам. Трагедии их наполнены изящными картинами, в которых весьма искусно подобраны краски к краскам, тени к теням, но я удивляюсь им по большей части с холодным сердцем. Везде смесь естественного с романическим; везде mes feux, ma foi[1]; везде греки и римляне à la Françoise,[2] которые тают в любовных восторгах, иногда философствуют, выражают одну мысль разными отборными


[1] Пылаю страстью! Клянусь честью! (франц.) — Ред.

[2] На французский манер (франц.). — Ред.

389

словами и, теряясь в лабиринте красноречия, забывают действовать. Здешняя публика требует от автора прекрасных стихов, des vers à retenir;[1] они прославляют пиесу, и для того стихотворцы стараются всячески умножать их число, занимаясь тем более, нежели важностию приключений, нежели новыми, чрезвычайными, но естественными положениями (situations) и забывая, что характер всего более обнаруживается в сих необыкновенных случаях, от которых и слова заимствуют силу свою[2].

Коротко сказать, творения французской Мельпомены славны — и будут всегда славны — красотою слога и блестящими стихами, но если трагедия должна глубоко трогать наше сердце или ужасать душу, то соотечественники Вольтеровы не имеют, может быть, ни двух истинных трагедий, и д'Аланберт сказал весьма справедливо, что все их пиесы сочинены более для чтения, нежели для театра.

Когда же они непременно должны быть играны, то по крайней мере надобно для них таких актеров, как Ларив, Сен-При, Сен-Фаль, и таких актрис, как Сенваль, Рокур, и проч., которые заступили ныне место Барона и Лекеня, Лекуврер и Клерон. Вот


[1] Стихов, которые запоминаются (франц.). — Ред.

[2] Я прошу знатоков Французского театра найти мне в Корнеле или в Расине что-нибудь подобное — например, сим Шекспировым стихам, в устах старца Леара, изгнанного собственными детьми его, которым отдал он свое царство, свою корону, слое величие, — скитающегося в бурную ночь по лесам и пустыням:

Blow winds... rage, blow!
You sulph'rous and thought-executing fires,
Vount couriers oak-cleauing thunder-bolts,
Singe my white head! And thou allshaking thunder,
Strike flat the thick rotundity o'th' world;
Crack nature's mould, all germins spill at once,
That make ungrateful man!!!
I tax not you, you elements, with unkindness!
I never gave you kingdom, call'd you children;
...Then let fall
Your horrible pleasure!.. Here I stand, your slave,
A poor, infirm, weak and despis'd old man!

(«Шумите, ветры, свирепствуй, буря! Серные быстрые огни, предтечи разрушительных ударов! Лейте пламя на

390

декламация! вот действие! Благородство в виде, величавость в поступи, ясность, чистота в произношении, и в каждом слове душа, то есть всякая поэтова мысль оттенена, всякая мысль выражена свойственным ей тоном и в гармонии с игрою глаз, с движением руки; везде живопись, везде картины — и если зритель, несмотря на сие утончение искусства, остается холоден, то, конечно, не актеры виноваты.

Ларив — царь на сцене. Совершенно греческая фигура и редкий орган! — Сей актер совсем было простился с театром. Рассказывают, что он, не любя молодой актрисы Дегарсень (которую можно назвать живым образом слабой томности), старался всячески замешивать ее в игре. Публика с неудовольствием приметила сию непохвальную черту сердца его, и славный Ларив был освистан партером, после чего он скрылся и клялся никогда уже не выходить на сцену. Но — где клятва, тут и преступление. Два года бездействия ему наскучили. Привыкший к хвале и рукоплесканиям, без них не мог быть счастлив, сражался сам с собою и наконец, оставя все сомнения, снова явился на сцене в роле Эдипа. Я видел его. Ужасное стечение людей! Не говоря о паркете, ложах, партере — самый оркестр был наполнен зрителями, которым музыканты уступили свои места. В пять часов начался стук и топот нетерпения; в половине шестого поднялся занавес — и все утихло. Первое явление — Эдипа нет— молчание царствовало. Но лишь только Димас сказал: «Oedipe en ces lieux va paraitre»[1], страшные рукоплескания загремели,


белую главу мою!.. Громы, громы! Сокрушите здание мира; сокрушите образ натуры и человека, неблагодарного человека!.. Но жалуюсь на вашу свирепость, разъяренные стихии! Я не отдавал вам царства, не именовал вас милыми детьми своими! Итак, свирепствуйте по воле! Разите — се я, раб ваш, бедный, слабый, изнуренный старец, отверженный от человечества!»)

Они раздирают душу; они гремят, подобно тому грому, который в них описывается, и потрясают сердце читателя. Но что же дает им сию ужасную силу? Чрезвычайное положение царственного изгнанника, живая картина бедственной судьбы его. И кто после того спросит еще: «Какой характер, какую душу имел Леар?»

[1] Эдип появился в этих местах (франц.). — Ред.

391

которые продолжались до самой той минуты, как Ларив вышел, в великолепной греческой белой одежде, распустив по плечам русые волосы, и гордо-смиренным наклонением головы изъявил публике благодарную свою чувствительность. — В течение всех пяти актов громкая хвала не умолкала. Ларив старался всеми силами заслуживать ее и, как французы говорят, превосходил в искусстве самого себя, не жалея бедной своей груди. Не понимаю, как он мог выдержать до конца трагедии; не понимаю, как и зрители не устали от рукоплескания. В той сцене, где Эдип узнает, что он умертвил отца, что он — супруг своей матери, узнает и страшным образом проклинает судьбу[1], я почти оцепенел. Никакая кисть не изобразит того, что свирепствовало на лице Ларива в сию минуту: ужас, грызение сердца, отчаяние, гнев, ожесточение и все, все, чего не могу выразить словами. Зрители ахнули, когда он, терзаемый, гонимый фуриями, бросился со сцепы и ударился головою о перистиль так, что все колонны задрожали. Вдали слышны были его


[1] В следующих стихах:

Un Dieu plus fort que moi m'entrainait vers le crime;
Sous mes pas fugitifs il creusait un abime,
Et j'étais, malgré moi, dans mon aveuglement,
D'un pouvoir inconnu l'esclave et l'instrument.
Voilà tous mes forfaits; je n'en connais point d'autres,
Impitoyables Dieux, mes crimes sont les vôtres,
Et vous m'en punissez?... Où suis je? quelle nuit
Couvre d'un voile affreux la clarté qui nous luit?
Ces murs sont teints de sang; je vois les Enmenides
Secouer leurs flambeaux vengeurs, des patricides.
Le tonnerre on éclats semble fondre sur moi:
L'enfer s'ouvre...

(Некий бог, более могущественный, чем я, увлек меня к преступлению; под моими скорыми стопами он разверз бездну, и я в своем ослеплении поневоле стал рабом и орудием неведомой силы. Вот все мои проступки, никаких других я не знаю. Неумолимые боги, мои вины — ваши, и вы меня за них наказываете? Где я? Какая ночь своим страшным покрывалом скрывает от меня свет, который нам сияет? Эти стены запятнаны кровью; я вижу Эвменид, потрясающих своими факелами, мстителями отцеубийц. Вспышки молний словно обрушиваются на меня, бездна разверзается (франц.) — Ред.)

392

стенания. — Публика не насытилась еще Эдипом своим и по окончании пиесы вызвала бедного Ларива на сцену. Актриса Рокур, которая представляла Иокасту, держала его за руку; едва мог он сказать два или три слова и готов был упасть на землю — занавес опустился. —

Сен-При играет одни роли с Ларивом: искусный актер с великими талантами, но — не Ларив. — Сен-Фаль представляет любовников в трагедиях и драмах: молодой, статный человек приятного вида. В Корнелевом «Сиде» он восхищает публику. Так надобно играть Родрига, кроме двух или трех сцен, где я не совершенно доволен был игрою сего актера. Например, описывая королю сражение с маврами, излишно старался он выразить в голосе своем — сперва тишину ночи, а потом шум битвы, стук мечей и проч. Французы хлопали, но те, которые размышляли о правилах истинной мимики, не могут любить такого неестественного подражания — Сенваль — первая трагическая актриса, хотя слишком стара и немиловидна для роли любовниц, однако ж нравится блестящим своим искусством и жаром игры. — Рокур есть совершенная Медея, и потому в сей роли она несравненна. Величественная фигура, большие черные глаза, которые между густыми ресницами сияют, как молнии ночью; волосы, как вороново крыло; все черты лица правильны, но не милы; красота без нежности; суровость в самой улыбке; голос твердый и проницательный — одним словом, Медея. И теперь вижу я, как развевается на ней огненная мантия с волшебными знаками и как ужасно сверкает острый кинжал в руках раздраженной полубогини, сверкает вместе с ее взором. Одна Рокур может сказать так разительно сии слова:

Le destin de Medée est d'être criminelle;
Mais son coeur était fait pour aimer la vertu[1].

Славная актриса Конта — славная своею красотою и кокетством более, нежели театральною игрою, —


[1] Преступницею стать — сей жребий пал Медее, но к добродетели рвалась она душой (франц.). — Ред.

393

представляет роли любовниц в комедиях и драмах, иногда и в трагедиях. Ей теперь за тридцать лет, но она все еще хороша, и партер наполнен ее обожателями, счастливыми и несчастными. Сказывают, что один молодой граф от любви к ней сошел с ума и заключился в картезианском монастыре. Никогда не бывает она так прелестна, как в новой пиесе «Le Couvent»[1]. Черное платье, белое покрывало, вид невинности, чистосердечия... Ах, бедный граф! Я верю твоему сумасшествию! — Зрители всегда заставляют ее несколько раз повторять арию:

L'attrait qui fait chérir ces lieux,
Est le charme de l'innocence[2].

Несказанно приятный голос! — Но никто из актеров сего театра не делает мне столько удовольствия, как Моле, единственный, несравненный Моле, играющий по большей части ролю отцов в комедиях. Наш Померанцев кажется учеником его. Я два раза удивлялся ему в Мольеровом и Фабровом «Мизантропе» и два раза плакал от него в «Монтескье», Мерсьеровой драме. Такой благородный вид, такую улыбку добродушия, человеколюбия, обходительности надлежало иметь автору бессмертной книги о «Законах»[3].

Я не буду говорить о других комических актерах сего театра: их много. — Но в заключение скажу, что Талия британская и Талия Германии должны уступить преимущество французской. Английские комедии по большей части или скучны, или грубы, неблагопристойны, оскорбительны для всякого нежного вкуса, а немецкие, кроме некоторых посредственных, совсем недостойны внимания.

Так называемый Италиянский театр, но где играют одни французские мелодрамы, есть мой любимый спектакль: я бываю в нем чаще, нежели в других, и всегда


[1] «Монастырь» (франц.), — Ред.

[2] Места сии любить водит невинности очарованье (франц.). — Ред.

[3] То есть в сей драме Моле представляет благодетельного Монтескье.

394

с великим удовольствием слушаю музыку французских сочинителей, восхищаюсь игрою славной актрисы Дюгазон и пением Розы Рено, милой девушки лет в двадцать, которую публика до небес превозносит и которая, в самом деле, есть теперь лучшая певица в Париже.

Мне полюбились две новые мелодрамы, играемые на сем театре: «Рауль, Синяя Борода» и «Петр Великий». Содержание первой взято из старинной сказки и очень, очень театрально. Рауль, богатый дворянин, влюбляется в Розалию, любезную девушку, сестру одного небогатого рыцаря, и предлагает ей руку свою вместе с блестящими подарками. Красавица чувствует некоторую склонность к молодому Вержи, который любит ее страстно; но ах! Бедный Вержи не имеет ничего, кроме доброго, нежного сердца, а доброе и нежное сердце не всегда заменяет в глазах красавиц дары счастья. Богатство Раулево ослепляет Розалию. Она рассматривает подарки... Какое великолепие! Какой вкус! Более всего нравится ей прекрасный головной убор, осыпанный бриллиантами; она надевает его, подходит к зеркалу... и подает руку гордому Раулю. Бедный Вержи плачет и скрывается. Розалия живет в огромном замке, где все служит ей, как богине, где все льстит ее суетности. Иногда, но очень редко, вылетает вздох из неверной груди; иногда, но очень редко, кажется ей, что с добрым, пламенным Вержи была бы она счастливее, нежели с холодным своим супругом. — Скоро Рауль едет — неизвестно куда — и, прощаясь с красавицею, отдает ей ключ от одной запертой комнаты. «Если не хочешь моей погибели, — говорит он, — если не хочешь сама погибнуть, то не будь любопытна!» Розалия клянется — в чем иногда не клянутся милые женщины?— клянется и через две минуты... отпирает дверь... Вообразите ужас ее!.. Она видит головы двух прежних Раулевых жен с огненною надписью: «Вот доля твоя!» (Раулю было пророчество, что любопытство жены погубит его; для того он испытывал супруг своих и умерщвлял их за сию слабость, надеясь спасти тем собственную жизнь.) — Дюгазон представляет

395

Розалию. Бледная, с распущенными волосами, она бросается на креслы и поет дрожащим голосом:

Ah! quel sort
Le barbare
Me prépare!
C'est la mort!
C'est la mort![1]

В сию минуту является Вержи, в женском платье, под именем Розалииной сестры. Какое свидание! Должно спасти погибающую; но как? Вержи без оружия, среди множества неприятностей. Одно средство остается: уведомить обо всем Розалиина брата. Вержи отправляет к нему письмо с конюшим своим. — Между тем Рауль возвращается; он знает все и грозным голосом велит Розалии готовиться к смерти. Ни слезы, ни жалобы не смягчают его — нет избавления! Тщетно любовник смотрит в поле, нетерпеливо ожидая помощи —

Реки там, виясь, сверкают,
Солнца ясные лучи
Всю природу озлащают, —
Но булатные мечи
Не сияют, не сверкают.

Нет помощи! Не спешат рыцари избавить Розалию! Наконец отчаянный Вержи сказывает о себе Раулю, что он не женщина, что он любит его супругу и хочет умереть вместе с нею; его ведут в темницу. Розалия ожидает смертоносного удара, острый меч блистает над ее головою... Но вдруг с шумом отворяются двери, вооруженные рыцари нападают на Рауля и воинов его, побеждают — и Розалия узнает своего брата. Жестокий ее супруг умирает; нежный Вержи падает перед нею на колени... Занавес опускается. — Гретри сочинял музыку: она прекрасна. —

В мелодраме «Петр Великий» есть очень трогательные сцены; по крайней мере для русского. Действие происходит недалеко от границ России. — Государь с другом своим Лефортом, живучи в маленькой деревеньке на берегу моря, учится корабельному искусству


[1] Ах, какой жребий готовит мне этот варвар! Меня ждет смерть! Меня ждет смерть! (франц.). — Ред.

396

и всякий день с утра до вечера трудится в пристани. Все почитают его обыкновенным работником и называют добрым, смышленым, умным Петром. Молодой, видный актер Мишю играет эту ролю; мне казался он живым портретом нашего императора. Может быть, и воображение мое прибавило нечто к сему сходству, но я не хотел чувствовать обмана — хотел им наслаждаться. В той же деревне живет прелестная Катерина, молодая, добродетельная вдова, нежно любимая поселянами. Государь, пылкий во всех своих склонностях, скорый во всех движениях сердца, влюбляется в ее. красоту, в милую душу и открывает ей страсть свою. Катерина обожает Петра: никогда еще глаза ее не видали такого прекрасного, величественного, любезного человека, и никогда сердце ее столь охотно не следовало за глазами. Она не таит своих чувств и подает ему руку; слезы восторга катятся по лицу ее. Государь клянется быть ей нежным супругом: слово вылетело из уст его — оно свято. Лефорт, оставшись наедине с монархом, говорит ему: «Бедная крестьянка будет супругою моего императора! Но ты во всех своих делах беспримерен; ты велик духом своим; хочешь возвысить в отечестве пашем сан человека и презираешь суетную надменность людей; одно душевное благородство достойно уважения в глазах твоих; Катерина благородна душою — итак, да будет она супругою моего государя, моего отца и друга!» Второе действие открывается сговором. Столетние старцы, опираясь на плечо внучат своих, приходят к невесте; хладными, слабыми руками пожимают ее руку и с радостными слезами желают ей благополучия. Молодые девушки приносят розовые венки, украшают ими любезную чету и поют свадебные песни. «Добрый Петр! — говорят старцы. — Люби всегда милую Катерину и будь другом нашей деревни!» Государь тронут до глубины сердца. «Вот другая блаженная минута в жизни моей! — тихо говорит он Лефорту. — Первою насладился я тогда, когда решился в душе своей быть отцом и просветителем миллионов людей и дал в том клятву всевышнему». — Все садятся вокруг любовников; все веселы и счастливы! Старики знают, что Лефорт имеет приятный голос, и для того

397

просят его спеть какую-нибудь старинную песню; он думает, берет цитру, играет и поет:

Жил-был в свете добрый царь,
Православный государь.
Все сердца его любили,
Все отцом и другом чтили.
Любит царь детей своих,
Хочет он блаженства их;
Сан и пышность забывает —
Трон, порфиру оставляет. —
Царь как странник в путь идет
И обходит целый свет.
Посох есть ему — держава,
Все опасности — забава.
Для чего ж оставил он
Царский сан и светлый трон?
Для чего ему скитаться —
Хладу, зною подвергаться?
Чтоб везде добро сбирать,
Душу, сердце украшать
Просвещения цветами,
Трудолюбия плодами.
Для чего ж ему желать
Душу, сердце украшать
Просвещения цветами,
Трудолюбия плодами?
Чтобы мудростью своей
Озарить умы людей,
Чад и подданных прославить
И в искусстве жить наставить,
О великий государь!
Первый, первый в свете царь! —
Всю вселенную пройдете,
Но другого не найдете.

Лефорт забыл конец песни. Добрые крестьяне хвалят ее; только не хотят верить, чтобы в самом деле был на свете такой государь. Катерина более всех тронута; в черных глазах ее блистают слезы. «Нет, — говорит она Лефорту, — нет, ты нас не обманываешь; песня твоя справедлива: иначе ты не мог бы петь ее с таким сердечным жаром!» Вообразите чувствительность государя! — Но скоро действие переменяется. Приезжает

398

Менщиков, вызывает императора и сказывает ему, что в России прошел ложный слух о его смерти, что зломышленники развевают везде пламя бунта, что ему непременно должно возвратиться как можно скорее в Москву и что верный Преображенский полк ожидает его на границе. Император не страшится мятежников — один величественный, светлый взор его может рассеять все тучи на горизонте России, — но он спешит явиться глазам любезной своей гвардии. Нежная Катерина ждет друга, но тщетно; ищет его и не находит. Ей сказывают, что он уехал. Сердце ее хладеет. «Петр оставил, обманул меня!..» Сии слова умирают на бледных устах ее. Но когда она, после жестокого обморока, приходит в себя, Петр стоит на коленях перед нею, уже не в платье бедного работника, но в великолепной одежде царской, окруженный вельможами. Катерина не видит ничего, кроме своего милого друга; оживает, восхищается и забывает упреки. Государь открывает ей все. «Я хотел обладать нежным сердцем, — говорит он, — которое любило бы во мне не императора, но человека: вон оно! (Обнимая Катерину.) Сердце и рука моя твои; прими же от меня и корону! Не она, но ты будешь украшать ее». — Удивленная Катерина не радуется венцу царскому; она хотела бы жить с любезным Петром своим в бедной хижине, но Петр и на троне мил душе ее. Вельможи упадают перед нею на колени — весь Преображенский полк выходит на сцену — радостные восклицания гремят в воздухе — восклицания: «Да здравствуют Петр и Екатерина!» Государь обнимает супругу — занавес опускается. Я отираю слезы свои — и радуюсь, что я русский. Автор пьесы есть г. Бульи. — Жаль только, что французы нарядили государя, Менщикова и Лефорта в польское платье, а Преображенских солдат и офицеров — в крестьянские зеленые кафтаны с желтыми кушаками. Зрители вокруг меня говорили, что русские и ныне точно так одеваются, а я, занимаясь драмою, не почел за нужное выводить их из заблуждения.

 

На театре графа Прованского (Théatre de Monsieur) представляют по большей части италиянские

399

комические оперы, иногда же маленькие французские пиесы. Говорят, что в Италии нет и не бывало подобной труппы: редкие таланты! Г-жа Балетти есть первая певица и славна не только своим голосом, красотою, во и беспорочным поведением. Парижская актриса и добродетель: чудная связь! И потому английские лорды со вздохом говорят, что она — Феникс. — Из певцов славнейшие Раффанелли, Мандини и Виганони.

Новый Театр des Varietes огромнее всех здешних театров: великолепная зала, прекрасные ложи, блестящая авансцена! — Там представляются комедии и драмы иногда очень хорошо, иногда посредственно. Известный Монвель, один из первых парижских актеров, второй Лекень, играет ныне в Variétés. Он стар, не имеет ни голосу, ни фигуры, но все сии недостатки заменяет искусством и живостию игры. Всякое слово его впечатлевается в душу зрителя; глаза его в одну минуту и меркнут и воспламеняются; я боюсь смигнуть с него, когда он выходит на сцену. Ларив, Монвелъ, Моле — вот три актера, которые, может быть, во всей Европе не найдут себе двух подобных.

Кроме сих главных пяти театров, есть в Париже множество других в Palais Royal, на булеварах, и для всякого спектакля находятся особливые зрители. Не говоря уже о богатых людях, которые живут только для удовольствий и рассеяния, самые бедные ремесленники, савояры, разносчики почитают за необходимость быть в театре два или три раза в неделю; плачут, смеются, хлопают, свищут и решат судьбу пиес. В самом деле, между ними есть много знатоков, которые замечают всякую счастливую мысль автора, всякое счастливое выражение актера. A force de forger on devient forgeron[1] — и я часто удивлялся верному вкусу здешних партеров, которые по большей части бывают наполнены людьми низкого состояния. Англичанин торжествует в парламенте и на бирже, немец — в ученом кабинете, француз — в театре.


[1] Кузнецом становишься, когда занимаешься кузнечным делом (франц.). — Ред.

400

Только на две недели в году закрываются здесь спектакли, то есть на страстную и святую неделю; но как французам жить и четырнадцать дней без публичных веселий? Тогда всякий вечер в оперном доме бывает духовный концерт, concert spirituel, где лучшие виртуозы на разных инструментах показывают свое искусство и где провел я несколько весьма приятных и, можно сказать, сладких часов, слушая Гайденову «Stabat Mater»[1], Иомеллиево «Miserere»[2] и проч. Несколько раз грудь моя орошалась жаркими слезами — я не отирал их — я их не чувствовал. — Небесная музыка! Наслаждаясь тобою, возвышаюсь духом и не завидую ангелам. Кто докажет мне, чтобы душа моя, удобная к таким святым, чистым, эфирным радостям, не имела в себе чего-нибудь божественного, нетленного? Сии нежные звуки, веющие, как зефир, на сердце мое, могут ли быть пищею смертного, грубого существа? — Но ничто в этом концерте не трогало меня так сильно, как один прекрасный дуэт Лаиса и Руссо. Они пели — оркестр молчал — слушатели едва дышали... Несравненно!

 


Н.М. Карамзин. Письма русского путешественника. [Письмо 101] // Карамзин Н.М. Избранные сочинения в двух томах. М.; Л.: Художественная литература, 1964. Т. 1, с. 79–601.
© Электронная публикация — РВБ, 2004—2024. Версия 3.0 от от 31 октября 2022 г.