Женева.
Приятель мой Б* уехал1 в Лозану. Сию минуту получил я от него письмо. Вот оно:2
«Ах мой друг! жалей о нещастном! Простуда, кашель, боль в груди, едвали3 позволяют мне за перо взяться; но я непременно должен известить тебя о моем меланхолическом приключении.
Ты помнишь молодую Ивердонскую красавицу, с которою мы ужинали в Базеле, в трактире Аиста;[*] помнишь, может быть, и то, что я сидел рядом с нею; что она говорила со мною ласково, и смотрела на меня с нежностию — ах! какая гранитная гора могла защитить мое сердце от ея пронзительных взоров? Какия снежныя громады могли погасить огонь, воспаленный сими взорами в источнике жизни моей? Так, мой друг! я учился Анатомии, Медицине, и знаю, что сердце есть точно источник жизни, хотя почтенный Доктор Мегадидактос, вместе с уважения достойным Микрологосом, искал души и жизненного начала в чудесном,4 от глаз наших укрывающемся сплетении нерв.... Но я боюсь удалиться от моего предмета, и потому, оставляя на сей раз почтеннаго Мегадидактоса и уважения достойнаго Микрологоса, скажу тебе откровенно, что Ивердонская красавица возбудила во мне такия чувства, которых — теперь описать не умею. Не знаю, что бы из меня вышло, и что бы я сделал, естьли бы она — о жестокой удар! — не уехала из трактира в самую ту ночь, в которую душа моя занималась ею с величайшим жаром, и в которую утешительный сон не смыкал глаз моих. Ты вывез меня из Базеля; путешествие, приятныя места, встреча с Француженкою, маленькой Пьер, белка, злая белка,[**] новыя5 знакомства, водопады, горы, девица Г** — все сие не могло совершенно затереть образа прекрасной Ивердонки в сердце моем. Долго старался я преодолевать себя; но тщетно! Быстрая река рано или поздно разрывает все оплоты: так и любовь! Наняв в Лозане лошадь, поехал я верхом в Ивердон: 6скакал, летел,6 и в 10 часов утра был уже на
месте — остановился в трактире, напудрился, снял с себя кортик, шпоры, и пошел, куда стремилось мое сердце. Там с пасмурным видом встретил меня шестидесятилетний старик, отец моей красавицы. Милостивый государь! сказал я: почтение, которым душа моя преисполнена к вашей любезной дочери; великое, сильное желание видеть ее — — В самую сию минуту она вошла. Юлия! знаешь ли ты этого господина? спросил у нее старик. Юлия посмотрела на меня, и учтивым образом отвечала, что она не имеет сей чести. Вообрази мое удивление!7 Я весь затрепетал — затрепетал вслух, как говорит Клопшток. Мне казалось, что все Швейцарския и Савойския горы обрушились на мою голову. Насилу мог я собраться с духом, и не говоря ни слова, подал беспамятной Юлии записную книжку мою, где увидела она имя свое, 8ея собственною рукою написанное.[*]8 Краска выступила на лице жестокой; она стала передо мною извиняться, и сказала отцу: я имела честь вместе с ним ужинать в Базеле. Он просил меня сесть. Кровь моя все еще не могла успокоиться, и я не имел духа смотреть на Юлию, которая также была в замешательстве. Старик, услышав от меня, что я Доктор Медицины, очень обрадовался, и начал говорить со мною о своих болезнях. Увы! (думал я) за тем ли Судьба привела меня в Ивердон, чтобы рассуждать о гемороидальных припадках дряхлого старика? Между тем дочь его сидела, нюхала табак, и взглядывала на меня, но совсем уже не так, как в Базеле. Взоры ея были так холодны, так холодны, как Северный Полюс. Наконец самолюбие мое, жестоко уязвленное, заставило меня — встать со стула и откланяться. Долго ли вы пробудете в Ивердоне! спросила Юлия приятным своим голосом (и с такою усмешкою, которая весьма ясно говорила: надеюсь, что ты уже не придешь к нам в другой раз). Несколько часов, отвечал я. — В таком случае желаю вам щастливого пути. — И щастливой практики — примолвил старик, сняв свой колпак. Мы расстались; и когда я вышел на улицу, наемный слуга, провожатый мой, сказал мне, что девица Юлия скоро выйдет за муж за Господина N.N. А! теперь знаю причину холодного приема! думал я, и удвоил шаги свои, чтобы скорее удалиться от дому будущей супруги Господина N.N. — Город Ивердон стал мне противен. Я с великим нетерпением дожидался обеда, и сев за стол, велел слуге оседлать мою лошадь. Вместе со мною обедало9 четверо Англичан, которые вздумали пить мое здоровье всеми винами, какия были у трактирщика. Я сам велел подать бутылки две Бургонского, чтобы отблагодарить их — и таким образом прошло неприметно 10около трех часов.10 Сердце мое забыло все земное горе, и простило неверную Юлию. Англичане, по своему обыкновению, выдумывали11 разныя сен-тиментальныя или чувствителъныя здоровья. Мне также в свою очередь надлежало предложить три или четыре. При последнем я налил полную рюмку, поднял ее высоко и сказал громко: кто любит красоту и нежность, тот пей со мною за здоровье Юлии, и желай красавице щастливого супружества! Рюмки застучали, вино запенилось, и все Англичане
в один голос воскликнули: мы пьем за здоровье Юлии, и желаем красавице щастливого супружества! — Между тем я раз десять спрашивал, готова ли моя лошадь? и десять раз отвечали мне, что она давно стоит у крыльца. Наконец слуга пришел сказать, что мне не льзя ехать. — Не льзя? для чего же? — Становится поздно, и находят облака. — «Вздор! я поеду! лошадь!» — Через полчаса опять пришел слуга. Вам не лъзя ехать. — «Не льзя? для чего же?» — Стало поздно; облака сгустились, и пошел снег. — «Вздор! я поеду! лошадь!» — Через несколько минут слуга опять подошел ко мне. Вам не льзя ехать!— «Не льзя? для чего же?» — Ночь на дворе; снег валится хлопками, и скоро сильный ветер надует везде сугробы. — «Вздор! поеду, сию минуту поеду! лошадь!» — Сказал, встал со стула, пожал у Англичан руки, подпоясал кортик, расплатился с хозяином, вскочил на коня своего, и пустился во всю прыть по Лозанской дороге. Ветер со снегом дул мне в лице; но я протирал глаза, и беспрестанно шпорил свою лошадь. Скоро сделалась страшная вьюга, и белая тьма совсем лишила меня зрения. Я чувствовал, что еду не по дороге; но делать было нечего. Вперед, вперед, на волю Божию — и таким образом странствовал до половины ночи. Наконец добрый конь, верный товарищ мой, совсем из сил выбился, и стал. Я сошел с него, и повел его за узду; но скоро и мои силы истощились. Уже нещастный приятель твой готов был упасть на пушистую снежную постелю, покрыться снежным одеялом, и поручить участь свою Богу; хладная смерть со всеми своими ужасами вилась надо мною! Увы! я прощался уже с моим отечеством, с друзьями, с химическими лекциями,[*] и со всеми моими лестными надеждами! Но судьба изрекла мне помилование и вдруг увидел я перед собою крестьянской домик. Ты легко можешь представить себе радость мою, и для того не буду ее описывать. Довольно, что меня там приняли, отогрели, накормили, успокоили. На другой день поутру я принудил хозяина взять у меня шесть франков, и в десять часов утра возвратился в Лозану, — с жестокою простудою. Вот конец моего романа! Vale![**] В. — P. S. Как скоро уймется мой кашель, возвращусь на старое свое жилище, в Женевскую Республику, под надежный покров великолепных[***] Синдиков. У вас, сказывают, много шуму!» Так, или почти так пишет мой Б.
Женевская кафедральная 11а церковь напоминает мне давно-прошедшия времена. Тут был некогда храм Аполлонов; но огонь пылал в стенах его12 и разрушил отчасти величественное здание древнего искусства — воцарилась новая Религия, и развалины языческого храма послужили основанием Християнской церкви.13
Вхожу во внутренность — огромно и пусто! Ищу глазами какого нибудь предмета, который мог бы занять душу мою. Мне представляется
[*] Приятель мой говаривал всегда с восхищением о будущих своих химических лекциях, которыми он хотел удивить всю ученую Данию.
[**] Будь здоров (латин.)
[***] Их называли всегда magnifiques
громада черного мрамора, держимая львами — это гроб Герцога Рогана, которого Генрих IV14 любил как друга, которого Людовик XIII страшился как грозного неприятеля, который жил и умер с мечем в руках и в лаврах победителя.
Вольтер.
Роган был главою Протестантов во Франции и предводителем их армии; но по заключении мира он лишился их доверенности. Многие из них называли его изменником, предателем, и готовы были обагрить руки свои кровию Героя, чистого в своем сердце. Безоружен и спокоен явился он среди мятущегося народа — обнажил грудь свою, и твердым голосом сказал озлобленным своим единоверцам: разите! для вас жертвовал я моею жизнию; теперь хочу умереть от руки вашей — сказал, и народ, устыдясь своей несправедливости, пал перед ним на колена. Так торжествует добродетель, и друг человечества проливает радостныя слезы! — Подобныя черты великодушия суть блестящия перлы в мрачной 15Истории веков.15
Вместе с отцом своим покоится и нещастный Танкред. Судьба сего Принца достойна примечания и слез чувствительного человека. Роган хотел до времени таить рождение своего сына, боясь, чтобы Кардинал Ришелье15а не отнял его и не воспитал в Католической религии. Корыстолюбивая Танкредова сестра, желая одна владеть имением отца своего, воспользовалась сим обстоятельством, и некоторым преданным ей людям велела похитить младенца, увезти из Франции и отдать на воспитание какому нибудь человеку низкого состояния. Все сие сделалось, как она хотела, — и Танкред отдан был в Голландии одному небогатому мещанину; а Герцога и супругу его, дочь великаго Сюлли, уверили, что сын их15б умер. Юный Принц рос в деревне, бегал по лугам, работал в саду, и называл воспитателя своим16 отцом, его жену матерью, а детей братьями и сестрами. Он был 17прекрасный, умный мальчик,17 и. заслужил любовь всех тех, которые его знали. — Между тем Герцог умер. Супруга его давно уже перестала проливать слезы о любезном сыне, как вдруг, к нечаянной радости своей, получила достоверное известие,[***] что он жив. В ту же минуту она послала за ним в Голландию. Танкред услышал о своем роде, и казался равнодушным; услышал о смерти отца своего, и пролил слезы; услышал о матери, об ея
[*] Он сочинил Les Intérêts des Princes, Le parfait Capitaine, <«Выгоды государей», «Превосходный полководец», — франц.> и другия книги.
[**] Небо произвело его на свет, одарив всеми талантами: он сражался как герой, как мудрец он писал. Даже сражаясь со своим государем, он был великим человекам, но еще более велик был он служа ему (франц.)
[***] От одного из тех, которые отвезли его в Голландию.
нетерпении видеть милого сына, и схватив присланного за руку, сказал ему: поедем к ней! увидел горесть воспитателя своего, горесть его жены и детей, и бросился обнимать их. Никогда, никогда вас не забуду! сказал он с нежностию: никогда не перестану называть тебя отцом моим, 18тебя матерью,18 вас братьями и сестрами! Теперь простите: естьли мне хорошо будет в Париже, то я отпишу к вам, чтобы и вы туда приехали. — Танкред поехал, и всякую минуту спрашивал: скоро ли19увижу мать мою? Он увидел ее, и нежная родительница едва не лишилась жизни от радостного восторга....20 Герцогиня немедленно объявила Танкреда сыном и наследником Герцога Рогана; однакожь дочь ея не хотела признать его своим братом. Началось дело, и до решения запрещено было молодому Рогану называться Герцогом. — Франция была тогда театром междоусобной войны. Герцог Орлеанской и Принц Конде хотели овладеть Парижем, и уничтожить Парламент; но многие дворяне, держа21 сторону сего последнего, защищали22 город. Осьмнадцатилетний Танкред пристал к ним, и в разных случаях оказал удивительную смелость и мужество. — Самая сия геройская пылкость погубила его. В одном сражении 23он был оставлен23 своими и со всех сторон окружен неприятелями, которые, щадя юного Героя, требовали, чтобы он сдался; но храбрый Танкред махал мечем вокруг головы своей и кричал: point de quartier![*] il faut vaincre ou mourir! (победить или умереть!). Свинцовая пуля пролетела сквозь его 24сердце, и Герой24 умер Героем. — Сия безвременная смерть сократила жизнь нещастной Герцогини. Она велела написать над гробом его: Здесь лежит Танкред, сын Герцога Рогана, истинный наследник добродетели и великого имени отца своего. Он умер на девятнадцатом году от рождения, сражаясь за своих сограждан. Небо показало — и скрыло его, к горести всех родственников и всех истинных сынов отечества. Маргарита Бетюн, Герцогиня де Роган, печальная вдова, неутешная мать, соорудила сей памятник, да будет оный вечным свидетельством ея скорби и любви к милому сыну. Но злобная Танкредова сестра, по смерти матери своей, (которая также погребена в Женеве, подле супруга и сына) — злобная сестра, питая ненависть даже и к мертвому брату своему, заставила Короля писать к начальникам Женевской Республики, чтобы сия эпитафия была уничтожена. Они исполнили его приказание и стерли трогательную надпись; но я нашел ее в Histoire de Tancrede.[**] — Известный Скюдери сочинил тогда следующие стихи (поднесенные им самой сестре Танкредовой):
[*] никакой пощады! (франц.)
[**] История Танкреда (франц.)
[***] Сей стих можно поставить в пример слабых и непиитических стихов.
В сей же церкви погребен дед Госпожи Ментенон, Теодор Агриппа Обинье, который некоторое время пользовался благосклонностию Генриха IV; но после должен был удалиться от Двора, и даже выехать из Франции.25
Прекрасное время продолжается. Я стараюсь им пользоваться, и часто, взяв в карман луидора три и записную книжку, странствую по Савоии, Швейцарии, или Pays de Gex, и дни через четыре возвращаюсь в Женеву.
Не давно был я на острове Св. Петра, где величайший из писателей осьмого-надесять века укрывался от злобы и предрассуждений человеческих, которыя, как Фурии, гнали его из места в место. День был очень хорош. В несколько часов исходил я весь остров, и везде искал следов Женевского гражданина и Философа: под ветьвями древних буков и каштановых дерев, в прекрасных аллеях мрачного леса, на лугах поблекших и на кремнистых свесах берега. «Здесь, думал я, здесь, забыв жестоких и неблагодарных людей.... неблагодарных и жестоких! Боже мой! 26как горестно это чувствовать и писать!...26 здесь, забыв все бури мирския, наслаждался он уединением и тихим вечером жизни; здесь отдыхала душа его после великих трудов своих; здесь в тихой, сладостной дремоте покоились его чувства! Где он? Все осталось, как при нем было; но его нет — нет!» Тут послышалось мне, что и лес и луга вздохнули, или повторили глубокой вздох моего сердца. Я смотрел вокруг себя — и весь остров показался мне в трауре. Печальный флер зимы лежал на Природе. — Ноги мои устали. Я сел на краю острова. Бильское озеро светлело и покоилось во всем пространстве своем; на берегах его дымились деревни; вдали видны были городки Биль и Нидау. Воображение мое представило плывущую по зеркальным водам лодку; зефир веял вокруг ее, и правил ею вместо кормчего. В лодке лежал старец почтенного вида, в Азиатской одежде; взоры его, 27устремленные на небеса,27 показывали великую душу, глубокомыслие, приятную задумчивость. Это он, он, — тот, кого выгнали из Франции, Женевы, Нешателя 28— как будто бы за то,28 что Небо одарило его отменным разумом; что он был добр, нежен и человеколюбив!
[*] Олимпия, могу ли я сказать это, не возбуждая вашего гнева? Великое сердце, которым восхищается Франция, кажется, свидетельствует против вас. Непобедимый Роган, внушавший больший ужас, чем гром, кончил свои дни на войне. Такова же участь и Танкреда. Это сходство, покрывшее его славой, заставляет почти каждого верить, что прекрасная Олимпия ошиблась и юный Марс, достойный того, чтобы о нем не забыли, имел столь же блистательное рождение, как и смерть (франц.)
Какими живыми красками описывает Руссо[*] приятную жизнь свою на острове Св. Петра, — жизнь, совершенно бездейственную! Кто никогда не истощал душевных сил своих в ночных размышлениях, тот конечно не может понять блаженства сего роду — блаженства сей Субботы, которою наслаждаются одни великие Духи при конце земного странствования, и которая приготовляет их к новой деятельности, начинающейся за прагом смерти.
Но кратко было успокоение твое! Новый удар грома перервал его, и сердце великого мужа облилось кровию. «Дайте мне умереть, — говорил он в горести души своей, — дайте мне умереть покойно! Пусть железные замки и тяжелые запоры гремят на дверях моей хижины! Заключите, заключите меня на сем острове, естьли вы думаете, что дыхание мое для вас ядовито! Но перестаньте гнать нещастного! Лишите меня дневного света, и только в ночное время позвольте мне бедному вздохнуть на свежем воздухе!» Нет, слабый старец должен проститься с любезным своим островом — и после того говорят, что Руссо был мизантроп! Скажите, кто бы не сделался таким29 на его месте? Разве тот, кто никогда не любил человечества!
Я сидел в задумчивости, и вдруг увидел молодого человека, который, нахлучив себе на глаза круглую шляпу, тихими шагами ко мне приближался; в правой руке была у него книга. Он остановился, взглянул на меня, и сказав: Vous pensez à lui (вы об нем думаете), пошел прочь такими же тихими шагами. Я не успел ему отвечать и хорошенько посмотреть на него; но выговор его и зеленый фрак с золотыми пуговицами уверили меня, что он Англичанин.
На острове только один дом, в котором живет Управитель с семейством своим; тут жил и Руссо. — Сей остров, принадлежащий Берну, называется ныне по большой части Руссовым. —
Я был еще в Ивердоне, Нёшателе и в других городках Швейцарии. В Ивердонской публичной библиотеке показывают скелеты, найденные в земле лет за двадцать перед сим, близь одной мельницы. Лицами лежали они к востоку; в ногах у них стояли глиняныя урны и маленькия блюда с костями разных птиц. Тут же нашли еще несколько серебряных и медных медалей Константинова времени. — Во всей Швейцарии видно изобилие и богатство; но как скоро переступишь в Савойскую землю, увидишь бедность, людей в раздранных рубищах, множество нищих, — вообще неопрятность и нечистоту. Народ ленив, земля необработана, деревни пусты. Многие из поселян оставляют свои жилища, ездят по свету с учеными сурками и забавляют ребят. В Каруше, первом Савойском городке, стоит полк; но какие солдаты! какие Офицеры! Нещастная земля! Нещастлив и путешественник, который должен в Савойских трактирах искать обеда, или убежища на время ночи! Надобно закрыть глаза и зажать нос, естьли хочешь утолить голод; постели так чисты, что я никогда на них не ложился.
[*] В Promenades solitaires «(Прогулках уединенного мечтателя» — франц.>
Наконец мир и тишина царствуют в Женеве. Перемена, происшедшая за несколько месяцев перед сим в правлении Республики, утверждена союзными державами: Франциею, Кантоном Берном, Савоиею; и те из граждан, которые прежде были выгнаны из Женевы, могут теперь возвратиться. Не давно выбирали новых Синдиков. Все Женевцы, собравшиеся в церкви Св. Петра, подтверждали сей выбор, кладя руку на Библию. 30Первый Синдик30 говорил речь, и давал гражданству отчет 31в делах своих.31 Потом новые Синдики,32 держа в руках жезлы правления, присягали и обещались наблюдать пользу Республики. Все было тихо и торжественно. Иностранцев впускали по билетам на галлерею.33 —
Не давно случился здесь следующий комико-печальный анекдот. Я писал к вам о Женевском гульбище sur la Treille, где (а особливо в праздники) собирается множество людей, мущин и женщин, Женевцов и чужестранных. В последнее воскресенье один молодой Англичанин, — но не тот, которого видел я на острове Св. Петра, — к удивлению всех явился там на кургузом коне своем, пустился в галоп по алее и едва не передавил гуляющих. Здешний Полицейской судья схватил лошадь его за узду и сказал ему, что по Трели ходят, а не ездят. А я хочу ехать, отвечал Англичанин. — «Вам не позволят.» — Кто, кто мне не позволит? — «Я, именем закона.» — Англичанин высунул язык, дал шпоры своей лошади и поскакал. Бунт! мятеж! закричали Женевцы и через несколько минут явился на Трели отряд здешней Гвардии. Вы думаете, может быть, что Англичанин скрылся? Никак — он ездил по алеям, свистал, махал своим хлыстиком, дразнил тех, которых физиогномия ему не нравилась, и хотел передавить солдат, когда они окружили его; но дерского Британца, не смотря на его храброе сопротивление, стащили с лошади и отвели в караульню. Через полчаса прибежала к нему молодая женщина, и со слезами бросилась обнимать его. Он начал говорить с нею по-Английски, и оборотившись34 к караульному Офицеру, сказал ему: вся ваша Республика не стоит слезы ея. Уверяют, что Синдики за такое Женевохуление продержали его лишний день под стражею. Вчера он получил свободу и уехал из Женевы.
Граф Молтке и Поет Багзен теперь в Женеве. Они ездили на несколько дней в Париж и возвращаются опять в Берн. Багзен еще не женился, и спешит к своей невесте. Граф с восхищением говорит о своем путешествии, о Париже, Лионе, и проч; но Поэт говорит мало, потому что он весь свой жар истощает в письмах к Софии. Ныне ввечеру ходили мы прогуливаться, и я показывал им лучшия места и виды вокруг Женевы. Молтке, смотря на Белую гору, подымал руки, — громкими восклицаниями изъявлял восторг свой, — уверял, что он хотел бы жить и умереть на снежной вершине ея, и дивился тому, что никто из земных владык, для бессмертия славы своей, не вздумал намостить большой дороги от низу до верху сей горы, так, чтобы туда можно было ездить в каретах. Вы видите, что Граф любит исполинския35 мысли!36
Датчане Молтке, Багзен, Беккер и я были ныне поутру в Фернее, — осмотрели все, поговорили о Вольтере, и проехали обедать в Жанту,
184к 37Созерцателю Натуры,37 который принял нас с обыкновенною своею приветливостию. «Теперь вы окружены севером» — сказал я, когда мы сели вокруг его. Мы многим обязаны вашему краю, отвечал он: там взошла новая заря наук; я говорю об Англии, которая есть также северная земля; а Линней был ваш сосед. — Каждого из нас по очереди сажал Боннет подле себя, и со всяким находил особливую материю для разговора: с Графом, которого дедушка был Министром, говорил37а он о политическом состоянии Дании, с Багзеном о невесте его, с Беккером о Химии и Минералогии, со мною о Руской Литтературе и характере Женевцов. Потом разговор сделался 38общим: Галлер38 был предметом его. С каким жаром великой Боннет превозносил достоинства великого Галлера! Тридцать лет любили они друг друга. Слезы несколько раз показывались в глазах нашего почтенного старца. Он сыскал письма покойного друга своего, и отдал Багзену читать их; последнее, писанное Галлером за несколько дней перед его смертию, всех нас заставило плакать. Некоторыя строки остались в моей памяти; вот оне: «Скоро, любезный и почтенный друг мой! скоро не будет меня в сем мире. Обращаю глаза на прошедшую жизнь мою, и полагаясь на благость Провидения, спокойно ожидаю смерти. В сию минуту более, нежели когда нибудь, благодарю Бога за то, что я воспитан был в Християнской Религии, и что спасительныя истины ея всегда жили в моем сердце. Благодарю Его и за вашу драгоценную дружбу, которая служила мне утешением в жизни, и питала в душе моей любовь к мудрости и добродетели.... Простите, дражайший друг мой! Живите еще многия лета, и просвещайте человечество; живите и распространяйте царство добродетели!... Простите! В сию минуту душа моя к вам 39стремится: — я39 хотел бы обнять вас в последний раз; хотел бы в последний раз слышать из уст ваших сладостное наименование друга; хотел бы словесно изъявить вам всю признательность всю чувствительность моего сердца.... Я оставляю детей: будьте им вторым отцом, наставником, покровителем, другом!... Простите! Где и как мы увидимся, не знаю; но знаю то, что Бог премудр, благ и всесилен:40 мы бессмертны! дружба наша бессмертна!... Скоро зашумит и подымется передо мною непроницаемая41 завеса — слава Всевышнему!... Простите в последний раз — рука моя слабеет — в последний раз называюсь здесь вашим верным, нежным, признательным, благодарным, умирающим, но вечным другом!» — С такими чувствами, любезные друзья мои, кончил42 жизнь свою сей великий муж — и да будет конец наш подобен его концу! — Боннет взял за руку Багзена, и сказал ему голосом растроганного сердца: Вы женитесь на внуке его: обнимите меня!43
Тут слуга пришел сказать, что Госпожа Боннет дожидается нас к обеду. Почтенный хозяин рекомендовал ей моих товарищей, и указывая на Багзена, сказал: он любим тою, которая нам столь любезна!44
За обедом Багзен должен был рассказать хозяйке, каким образом он познакомился с девицею Галлер. Я хотел бы, чтобы вы послушали его.45 По-Французски изъясняется он с трудом; но живость его слов и движений трогает душу. — В жару своем Поэт наш заговорил-было
185с Боннетом, но любезный старец, взяв его за руку, сказал ему весьма покойно: мой друг! я Пифагореец, и обедаю в молчании. Багзен замешался и замолчал; но Госпожа Боннет просила его досказать.46
После обеда ходили мы прогуливаться. «В этой беседке, говорит Боннет, сочинял я предисловие к Палингенезии; здесь, на берегу озера, первыя главы ея; тут, под высоким каштановым деревом, заключение 47Созерцания Природы.47 На чистом воздухе мысли мои бывают свежее.» — Часы или минуты сочинения — те минуты, в которыя душа его, божественным огнем согретая, предается быстрому стремлению мыслей и чувств своих — называет он щастливейшими, сладкими, небесными минутами.48
Разговор зашел о стихотворстве. Багзен уверял, что он никогда уже не будет писать стихами,[*] потому что сей род сочинений есть совсем неестественный, и мешает чувствам изливаться во всей их полноте и свободе. «Я отчасти согласен с вами, сказал Боннет, и признаюсь, что хорошая проза мне лучше нравится; но может быть для того, что я не Поэт.» — Тот, кто в заключении Палингенезии написал: notre Pere!... notre Pere!... nous...[**] есть величайший из Поэтов, сказал Багзен, и сею искреннею похвалою тронул чувствительного старца.49
Боннет называет Галлерову Поэму о происхождении зла самою лучшею из философических стихотворений; хвалит также и Essay on Man.[***] Он любит и уважает Клопштока, хотя никогда с ним не видался.
Мы пробыли в Жанту до пяти часов.
Февраля 2, 1790.
Аббат Н*, раздаватель милостыни при Французском Посольстве, играл важную ролю в Женевских обществах. Он был довольно учен, знаком со всеми Французскими славными и полуславными стихотворцами и прозаистами, остроумен, весел, забавен. От шести часов до осьми — время, в которое обыкновенно в вечерних Женевских собраниях все без исключения садятся за карточные столы — бывал1 он душею дамской беседы, загадывал загадки, шарады; рассказывал смешные и трогательные Парижские анекдоты и тому подобное. [2]Любезный, милый Аббат!2 говорили Дамы, садясь за карты.
В мире все подвержено перемене3 — и вдруг веселый, забавный Аббат стал задумчив, печален, молчалив. В собраниях являлся он так же часто,
[*] Однакожь не давно выдал он многия пиесы в стихах.
[**] Отец наш!... Отец наш!... мы... (франц.)
[***] «Опыт о человеке» (англ.)
как и прежде, но ролю играл совсем иную. Напрасно Дамы хотели ввести его в разговор: ответы его были коротки, улыбки принужденны. Что сделалось с нашим Аббатом? 4говорили все знакомые с удивлением.4
Некоторыя из приятельниц5 старались проникнуть в тайну; однакожь 6все опыты6 были безуспешны. На пример: «С некоторого времени вы печальны, Г. Аббат.» — Я, сударыня? Может быть. — «Друзья ваши берут участие в вашей горести, хотя и не знают 7причины ея».7 — 8Мне им сказать нечего.8 — «Позвольте в этом сомневаться.» — Как вам угодно. — — Одним словом, Аббат молчал, и Дамы наконец его оставили. Другой Аббат, приехавший из Парижа, 9занял их своею любезностию.9
В сие время я узнал Н*.10 Ему было за сорок лет; однакожь по свежести лица,11 которая и от самой печали не увяла, всякой бы почел его тридцатипятилетним человеком. Вид12 был сумрачен и важен; глаза томны, — но в них блистали еще 13искры душевного огня.13 Несколько раз встречался я с ним в уединенных своих прогулках; несколько раз находил его сидящего под каштановыми деревьями на пригорке, откуда 14с правой стороны14 видны снежныя Савойския горы, прямо Женевское озеро, а с левой15 синяя гора Юра, которая простирается до самого Базеля. Ему конечно место сие было так же любезно, как и мне. Задумчив, углублен в самого себя, смотрел он на увядающий дерн — 16уже приближалась зима16 — или на тихое озеро. Иногда садился я подле него и думал о друзьях своих. Оба мы думали и молчали.
Секретарь Посольства, проснувшись однажды в три часа за полночь, увидел огонь в комнате у Аббата, которая от его комнаты отделялась одною перегородкою с стеклянною дверью. Ему захотелось узнать, что делает 17Аббат... Он подошел к двери,17 и увидел его стоящего на коленях перед Распятием. Руки его были простерты к предмету, им обожаемому; сердечное умиление изображалось на его лице, 18блестящия слезы катились из глаз.18 Молодой Секретарь никогда не был набожен; 19но в сию минуту почувствовал благоговение, и стоял неподвижно.19 Через несколько минут Аббат встал, сел и начал писать. Секретарь лег опять на постелю, но не мог заснуть. Свеча горела у Аббата до самого утра. В девять часов вышел он из своей комнаты. Глаза его были красны, лице бледно; впрочем неприметно было в нем никакого беспокойства. Секретарь спросил у лего, покойно ли он спал? Очень покойно, отвечал Аббат, и предложил ему итти прогуливаться. Они вышли на Трель,20 ходили взад и вперед около часа, и разговаривали о погоде и тому подобном. День был праздничный, и Аббату в десять часов надлежало служить обедню. Службу отправлял он с отменным усердием; 21после чего, не сказав ни слова, скрылся. Настал час обеда,21 Аббат не возвращался; настал22 час ужина, Аббат не возвращался; прошла ночь, и его23 все еще не было дома. Поутру Секретарь уведомил о том Резидента. Послали спрашивать24 к знакомым; но никто не видал его. Послали наконец25 спросить о нем в караульнях. Часовой у Швейцарских ворот сказал, что Аббат накануне в первом часу по полудни вышел из города. Спрашивали в окрестностях; но более 26не могли о нем26 ничего
187сведать. 27Все пожитки его и кошелек с луидорами остались в его комнате.27 Аббат пропал! говорили в городе, и наконец позабыли Аббата. У него не было друзей! Он не имел того, что я имею!
Там, где дикая Арва сливается с зеленою Роною, прогуливались два чужестранца, и разговаривали о жизни человеческой. Быстро, быстро течет она! сказал один из них, взглянул на стремительную Рону, и увидел — несущееся тело; большой камень остановил его.
Тело вытащили, и узнали нещастный жребий Аббата. Два месяца лежал он в воде. Глаз было совсем не видно; синее, размокшее лице устрашало взоры чувствительного. В одном кармане нашли у него муфту, в другом черную его мантию.
Труп погребли в первом Французском селении, верстах в трех от Женевы, без всякого обряда. Нет камня на могиле его — нет надписи. Страшливое суеверие бежит от сего места. Тут лежит погибший, говорят поселяне.28
Причина, для чего Аббат возненавидел жизнь, по сие время неизвестна.
Женева, 28 Февраля, 1790.1
Не знаю, что думать о вашем молчании, любезнейшие друзья мои! С нетерпением ожидаю почты — она приходит — бегу, спрашиваю — и тихими шагами возвращаюсь домой, повеся голову, смотря в землю, и не видя ничего. Все представляю себе — и возможности устрашают меня. Ах! естьли вас не будет на свете, то связь моя с отечеством перервется — я пойду искать какой нибудь пустыни во глубине Альпийских гор, и там, среди печальных и ужасных предметов Натуры, в вечном унынии проведу жизнь мою.
Но может быть вы живы и благополучны; может быть письма ваши как нибудь пропадают — вот моя надежда, мое утешение! Сумрак и ясность, ненастье и ведро, сменяются теперь в душе моей, подобно как в непостоянном Апреле. — В самом печальном расположении принялся я за перо; теперь мне лучше.
Через три дни, друзья мои, выеду из Женевы. Главное мое упражнение состоит теперь в том, чтобы рассматривать ландкарту и сочинять план путешествия. Мне хочется пробраться в южную Францию, и видеть прекрасныя страны Лангедока и Прованса; но как я не думаю пробыть там долго, то вы должны писать ко мне в Париж, под адресом: à Messieurs Breguet et Compagnie, Quai des Morfondus, pour remettre à Mr. N.N.[*]
[*] Г-м Бреге и К0., набережная Продрогших, для передачи г. N.N. (франц.)
Естьли же по отъезде моем получены будут в Женеве от вас письма, то Г. Бьенц, любезный знакомец мой, перешлет их ко мне.
Живучи здесь, я часто досадовал на Женевцов, и несколько раз хотел описать характер их самыми несветлыми красками; но теперь, на прощаньи, не могу сказать об них ничего худого. Сердце мое помирилось с ними, и я желаю им всякого добра. Пусть цветет маленькая область их под тению Юры и Салева! Да наслаждаются они плодами своего трудолюбия, искусства и промышленности! Да рассуждают спокойно в Серклях своих о происшествиях мира,[2] и пусть дамы их загадывают загадки2 глухим Баронам!3 Пусть все Европейцы с севера и юга приезжают к ним на вечеринки, играть в Виск по гривне партию, и пить чай и кофе! Да будет их Республика многия, многия лета прекрасною игрушкою на земном шаре.4
Ныне поутру вышел я из города в глубокой задумчивости. Но мало по малу меланхолическия мысли рассеялись; взоры мои, устремленные на величественное озеро, тихо плавали на прозрачных зыбях его. Мне стало так легко, так хорошо! Воздух был такой теплый, такой чистый! На деревах порхали птички, махали крылошками, и после зимнего молчания запевали радостныя песни, на ветьвях, еще не одетых листьями. Дыхание весны возбуждало жизнь и деятельность в Природе.
Наконец в последний раз я был у Боннета, и говоря с ним искренно, открыл ему свое горе. Он сожалел обо мне, утешал меня — голос и глаза его показывали, что 5это сожаление, это утешение5 было не притворное. — Обещанныя примечания к Contemplation[*] я получил. Беккер (который, к великому моему удовольствию, едет вместе со мною) велел мне спросить у Боннета, когда он позволит ему проститься с ним? Он ваш приятель, отвечал любезный старик: и так во всякое время я буду рад ему. Какая душа! и как мне забыть его приветливость, его ласки! — Слезы не удержались в глазах моих, когда мне надлежало с ним прощаться. «Живите (сказал я), живите для блага человечества!» Он обнял меня — желал мне щастия; желал, чтобы вы, друзья мои, были здоровы, и чтобы я скоро получил от вас письма. Милый, милый Боннет! Философ с чувством! — Я затворил за собою дверь его кабинета; но он вышел и кричал мне в след: 6adieu, cher К..., adieu!6 — [**]Боннет дал мне два адреса в Лион, к Гг. Жилиберту и де-ла-Турету, Директору и Секретарю Академии.
Целый вечер бродил я по Женевским окрестностям и прощался с любезнейшими мне местами. На высоком берегу шумящей Роны, там, где впадает в нее Арва, и где с крутой скалы низвергается пенистый ручей, просиживал я часто до самой ночи; оттуда взглянул ныне в последний раз на тихое, прекрасное озеро, на Савойскую долину, на горы и
[*] Quelques Notes additionelles pour la Traduction en Langue Russe de la Contemplation de la Nature, par M... <Несколько дополнительных примечаний для русского перевода «Созерцаний природы», выполненного г-м... — (франц.)>
[**] Прощайте, дорогой К..., прощайте! (франц.)
пригорки — вспомнил, где что думал, где что чувствовал — и едва не забыл того времени, в которое запираются городския ворота. — 7Простите, друзья мои!7 Естьли вы здоровы, то я доволен Судьбою, и получив от вас письмо, забуду все теперешнее горе! Простите! — Вот последняя строка из Женевы! — Марта 1.
Горная деревенька в Pays de Gez,
Марта 4, 1790, в полночь.
Ныне после обеда поехали1 мы из Женевы, в двуместной Английской карете, которую нанял я до самого Лиона за четыре луидора с талером, и по гладкой прекрасной дороге приближились2 к Юре. Вся грусть моя исчезла; тихое веселье — неописанное, сладкое удовольствие заступило место ея в моем сердце. Никогда еще не путешествовал я так приятно, с такою удобностию. Добрый товарищ, покойная карета, услужливый извощик, перемена места — мысль о том, что скоро увижу — все это3 привело меня в самое щастливейшее расположение, и каждый новый предмет оживлял мою радость. Беккер был так же весел, как и я; кучер наш был так же весел, как и мы. Прекрасный выезд!
Там, где гора Юра за несколько тысящелетий перед сим расступилась на своем основании, с таким треском, от которого может быть Альпы, Аппенин и Пиренеи задрожали, въехали мы во Францию при страшном северном ветре, и были встречены осмотрщиками, которые с величайшею учтивостию сказали, что им должно видеть наши вещи. Я отдал Беккеру ключь от моего чемодана и пошел в корчму. Там перед камином сидели Монтаньяры, или горные жители. Они взглянули на меня гордо, и оборотились опять к огню; но услышав приветствие мое: bonjour mes amis! (здравствуйте, друзья!) приподняли свои шляпы, раздвинулись и дали мне место подле огня. Важный вид их заставил меня думать, что люди, живущие между скал, на пустых утесах, под шумом ветров, не могут иметь веселого характера; мрачное уныние будет всегда их свойством — ибо душа человека есть зеркало окружающих его предметов.
Эта4 пограничная корчма есть живой образ бедности. Вместо крыльца служат два дикие камня, один на другой положенные, и на которые должно5 взбираться как на Альпийскую гору; внутри нет ничего, кроме голых стен, превеликого стола и десяти или двенадцати толстых отрубков или чурбанов, называемых стульями; пол кирпичный — но он почти весь выломан. — Через несколько минут пришел Беккер, и начал говорить со мною по-Немецки. Старик, который сидел за столом и ел хлеб с сыром, протянул уши, улыбнулся и сказал: даичъ! даичъ! давая нам разуметь, что он знает, каким языком мы говорим между собою. Не
190удивляйтесъ, продолжал старик; я служил6 несколько кампаний в Немецкой земле и в Нидерландах, под начальством храброго Саксонского Маршала. Вы конечно слыхали о сражении при Фонтенуа: там ранили меня в левую руку. Смотрите — я не могу поднять ее выше этого. — «Почтенный воин! сказал я, подошедши к нему, и взяв его за правую руку: дозволь7 мне посмотреть на тебя.» — Инвалид усмехнулся. «Давно ли ты в отставке, добрый старик?» спросил Беккер. «Тридцать лет, отвечал он — много времени! не правда ли, барин? Мой Фельдмаршал давно8 лежит в земле.» — Мы видели гроб его. — «Вы видели гроб его? где?» — В Стразбурге, мой друг. — «В Стразбурге? Это далеко отсюда; я не дойду туда — а мне хотелось бы поклониться его праху. Он был герой, государи мои — Генерал, каких ныне уже нет, и быть не может. Солдаты 9любили в нем отца.9 Я как теперь смотрю на него: какой взор! какой голос! В день нашей победы его возили на тележке — жестокая болезнь не позволяла ему сесть на лошадь — однакожь он повелевал, ободрял, и мы дрались как львы, как отчаянные. Я забыл рану мою, и тогда уже упал на землю, когда вся наша армия в один голос воскликнула победу, и когда неприятели бежали10 от нас как робкие зайцы. Какой день! какой день!» — Старик поднял вверх голову, и более двадцати лет свалилось в одну минуту с плеч его; число морщин на ветхом лице уменьшилось; тусклые глаза стали светлее, и осьмидесятилетний воин с толстою своею клюкою готов был маршировать против всех соединенных армий Европы. Я спросил вина, налил ему рюмку, и сказал: «здоровье11 храбрых, заслуженных Ветеранов!» — И молодых путешественников! примолвил старик с улыбкою, и выпил до дна. — Мы узнали от него, что он живет у своего внука в одной из горных деревень, ходил в гости к другому внуку, и зашел в корчму отдохнуть. Между тем нам должно было ехать. Я хотел было дать ему экю, но побоялся оскорбить благородную гордость старого героя. Он проводил нас до крыльца, и кричал осмотрщикам: «я надеюсь, государи мои, что вы были учтивы против иностранных господ!» Конечно! отвечали они со смехом, и пожелали нам щастливого пути, не требуя с нас ни копейки.12
Мы долго ехали 13отверстием Юры,13 которая с обеих сторон дороги возвышалась как гранитная стена — и на сих страшных утесах, над головами нашими, по узеньким тропинкам ходили люди, согнувшись под тяжелыми ношами, или гоня перед собою навьюченных ослов. Не льзя без ужаса смотреть на них; кажется, что они всякую секунду 14готовы упасть.14 — Нас остановили в первой Французской крепости, Фор де-л’Еклюз, которую можно назвать неприступною, потому что со всех сторон ограждают ее неизмеримыя пропасти и крутизны. Сто человек 15могут защитить эту крепость15 против десяти тысяч неприятелей. Тамошний гарнизон состоит изо 150 инвалидов, под командою старого Майора, который должен был подписать имя свое на пропуске нашем. Я позабыл сказать вам, что мне дали в Женеве паспорт — следующего содержания:
Nous Syndics et Conseil de la Ville et Republique de Geneve, certifions à tous ceux qu’il appartiendra que Monsieur K*.16 âgé de 24 ans, Gentilhomme Russe, lequel allant voyager en France, afin qu’en son Voyage il ne lui
191soit fait aucun déplaisir, ni moleste, Nous prions, et affectueusement requérons, tous ceux qu’il appartiendra, et auxquels il s’adressera, de lui donner libre et assuré passage dans les Lieux de leur Obéissance, sans lui faire, ni permettre être fait, aucun trouble ni empêchement, mais lui donner toute L’aide et l’assistance qu’ils desireroient de nous, envers ceux qui de leur part nous seroient recommandés. Nous offrons de faire le semblable toutes les fois que nous en serons requis. En foi de quoi nous avons donné les Présentes sous notre Sceau et Seing de notre Secretaire, ce premier Mars Mil sept cent quatrevingt dix.
PAR MESDITS SEIGNEURS SYNDICS ET CONSEIL.
Puerari.[*]
И так естьли кто нибудь оскорбит меня во Франции, то я имею право принести жалобу Женевской Республике и, она должна за меня вступиться! Но не думайте, чтобы великолепные Синдики из отменной благосклонности дали мне эту17 грамоту: всякой может получить такой паспорт. —
Ночью приехали мы к тому месту, которое называется la perte du Rhone,[**] вышли из кареты, и хотели спуститься на берег реки; но добросердечный извощик не пустил нас, уверяя, что один нещастливый шаг может стоить нам жизни. Не далеко от дороги светился огонь. Мы нашли там маленькой домик, и постучались у ворот. Через минуту явилось шесть или семь человек, которые, услышав, что нам надобно, взяли фонари, и повели или, лучше сказать, понесли нас вниз по каменному утесу. При слабом свете фонарей видели мы везде страшную дичь. Ветер шумел, река шумела — и все вместе составляло нечто весьма Оссианское. С обеих сторон ряды огромных камней сжимают Рону, которая течет с ужасною быстротою и с ревом. Наконец сии навислыя стены сходятся, и река совершенно скрывается под ними; слышен только шум ея подземного течения. По камням, образующим над нею высокой свод, можно
[*] «Мы, Синдики и Совет Города и Республики Женевы, сим свидетельствуем всем, до кого сие имеет касательство, что, поелику господин К., двадцати четырех лет от роду, русский дворянин, намерен путешествовать по Франции, то, чтобы в его путешествии ему не было учинено никакого неудовольствия, ниже досаждения, мы всепокорнейше просим всех, до кого сие касается, и тех, к кому он станет обращаться, давать ему свободный и охранный проезд по местам, находящимся в их подчинении, не чиня ему и не дозволяя причинить ему никаких тревог, ниже помех, но оказывать ему всяческую помощь и споспешествование, каковые бы они желали получить от нас в отношении тех, за кого бы они, со своей стороны, перед нами поручительствовали бы. Мы обещаем делать то же самое всякий раз, как нас будут о том просить. В каковой надежде выдано нами настоящее за нашей печатью и за подписью нашего Секретаря сего 1 марта 1790 г.
От имени вышеназванных господ Синдиков и Совета — Пюэрари» (франц.)
[**] исчезновение Роны (франц.)
ходить без всякой опасности. В нескольких саженях оттуда она опять вытекает с клубящеюся пеною, мало по малу расширяется, стремится уже не так быстро, и светлеет между берегов своих. — Тут пробыли мы около сорока минут, и возвратились к карете, заплатив гривен шесть нашим провожатым.[*]18
Проехав еще версты четыре, остановились мы ночевать в одной маленькой деревеньке. В трактире отвели нам очень хорошую и чисто прибранную комнату; развели в камине огонь, 19через час19 приготовили ужин, состоявший из шести или семи блюд с десертом. Внизу веселились горные жители, и пели простыя свои песни, которыя, соединяясь с шумом ветра, приводили душу мою в уныние. Я вслушивался в мелодии, и находил в них нечто сходное с нашими народными песнями, столь для меня трогательными. Пойте, горные друзья мои, пойте, и приятностию гармонии услаждайте житейския горести! ибо и вы имеете печали, от которых бедный человек ни за какою горою, ни за какою пропастью укрыться не может. И в вашей дикой стороне20 друг оплакивает друга, любовник любовницу. — Трактирщица21 рассказала нам следующий анекдот:
Все девушки здешней деревни заглядывались на любезного Жана; все молодые люди засматривались на милую Лизету.22 Жан с самого младенчества любил одну Лизету, Лизета любила одного Жана. Родители их одобряли сию взаимную, нежную склонность, и щастливые любовники надеялись уже скоро соединиться навеки. В один день, гуляя по горам вместе с другими молодыми людьми, пришли они на край ужасной стремнины. Жан схватил Лизету за руку, и сказал ей: удалимся! страшно! — Робкой! отвечала она с усмешкою: не стыдно ли тебе бояться? земля тверда под ногами. Я хочу заглянуть туда — сказала, вырвалась у него из рук, приближилась к пропасти, и в самую ту минуту камни под ея ногами покатились. Она ахнула — хотела схватиться, но не успела — гора трещала — все валилось — нещастная низверглась в бездну, и погибла!— Жан хотел броситься за нею — ноги его подкосились — он упал без чувств на землю. Товарищи его побледнели от ужаса — кричали: Жан! Жан! но Жан не откликался; толкали его, но он молчал; приложили руку к сердцу — оно не билось — Жан умер! Лизету вытащили из пропасти; черепа не было на голове ея; лице – – – Но сердце мое содрогается. — — Отец Жанов пошел в монахи. Мать Лизетина умерла с горести.23
[*] В память этой ночной сцены храню я несколько блестящих камешков, находимых близь того места, где скрывается Рона.
6 Марта, 1790.
В пять часов утра выехали мы вчера из горной деревеньки. Страшный ветер грозил беспрестанно опрокинуть нашу карету. Со всех сторон окружали нас пропасти, из которых каждая напоминала мне Лизету1 и Жана — пропасти, в которыя нельзя смотреть без ужаса. Но я смотрел в них, и в этом2 ужасе находил некоторое неизъяснимое удовольствие, которое надобно приписать особливому расположению души моей. Жерло всякой бездны обсажено острыми камнями; а во глубине или внизу нередко видна прекрасная мурава, орошаемая каскадами. Дерзкия козы спускаются туда и щиплют зелень. В иных местах, на вершине скал, заростают травою печальные остатки древних рыцарских замков, бывших в свое время неприступными. Там богиня Меланхолия во мшистой своей мантии сидит безмолвно на развалинах, и неподвижными очами смотрит на течение веков, которые один за другим мелькают в вечность, оставляя едва приметную тень на земном шаре. — Такия мысли, такие образы представлялись душе моей — и я по целым часам сидел в задумчивости, не говоря ни слова с моим Беккером.3
Дорога в сих диких местах так широка, что две кареты могут свободно разъехаться. Надлежало рассекать целыя каменныя горы, для того, чтобы провести ее: подумайте об ужасном труде и миллионах, которых она стоила! Таким образом трудолюбие и политическое просвещение народов4 торжествует, так сказать, над Естеством,5 и гранитныя преграды как прах рассыпаются под секирою всемогущего человека, который за безднами и за горами ищет подобных себе нравственных6 существ, чтобы с гордою улыбкою сказать им: и я живу на свете!
Наконец мне душно стало в карете — я ушел пешком далеко, далеко вперед, и в лесу встретил четырех молодых женщин, которыя все были в зеленых Амазонских платьях, в черных шляпах; все белокурыя, и прекрасныя лицем. Я остановился и смотрел на них с удивлением. Оне также взглянули на меня, и одна из них сказала с лукавою усмешкою: берегите свою шляпу, государь мой! ветер может унести ее. Тут я вспомвил, что мне надлежало снять шляпу и поклониться красавицам. Оне засмеялись и прошли мимо. — Это были путешествующие Англичанки: четвероместная карета ехала за ними. Впрочем нам встречалось не много проезжих.7 —
Вчера ввечеру спустились мы в пространныя равнины. Я почувствовал некоторую радость. Долго представлялись глазам моим необозримыя цепи высоких гор, и вид плоской земли был для меня нов. Я вспомнил Россию, любезное отечество, и мне казалось, что она уже не далеко. Так лежат поля наши — думал я, предавшись сему мечтательному чувству — так лежат поля наши, когда весеннее солнце растопляет снежную одежду их, и оживляет озими, надежду текущего года! — Вечер был прекрасный; умолкли горные ветры; приятная теплота разливалась в лучах заходящего светила. Но вдруг пришло мне на мысль, что друзей моих, может
194быть, нет на свете — прощайте, все приятныя чувства! Я желал возвратиться на горы и слушать шум ветра. —
В самых диких местах, в самых беднейших деревеньках находили мы хорошие трактиры, сытный стол и чистую комнату с камином. За обед обыкновенно брали с нас двоих 70 су (около рубля двадцати копеек), а за ужин и ночлег 80 или 85 су: что составит на наши деньги рубли полтора. Две вещи отменныя приметил я во Французских обержах: первое, что в ужин не подают супа, следственно on soupe sans soupe;[*] второе, что на стол кладут только ложки с вилками, предполагая, что у всякаго путешественника есть свой нож. — Нигде не видал я таких мерзостных надписей, как в сих трактирах. Для чего вы их не стираете? спросил я однажды у хозяйки. Мне не случилось взглянуть на них, отвечала она: кто станет читать такой вздор?
В одном маленьком местечке нашли мы великое стечение народа. Что у вас делается? спросил я. — «Сосед наш Андрей (отвечала мне молодая женщина), содержатель трактира под вывескою Креста, сказал вчера в пьянстве перед целым светом, что он плюет на нацию. Все патриоты взволновались и хотели его повесить: однакожь наконец умилостивились, дали ему проспаться, и принудили его ныне публично в церкви, на коленях,8 просить прощения у милосердаго Господа. Жаль мне бедного Андрея!» —
Лион, 9 Марта, 1790.
За две мили открылся нам Лион. Рона, которая снова явилась подле дороги, и в обширнейшем течении, вела нас к сему первокласному Французскому городу, отделяя Брес от Дофине, одной из пространнейших Французских провинций, которую вдали [1]венчают покрытыя снегом горы,1 отрасли Савойских Гигантов. — Издали казался Лион не так велик, каков он в самом деле. Пять или шесть башен подымались из темной громады зданий.2 — Когда мы подъехали ближе, открылась нам набережная Ронская линия, состоящая из великолепных домов в пять и шесть этажей: вид пышной! —У ворот нас остановили. Осмотрщик весьма учтиво спросил, нет ли у нас 3товаров, и после отрицательного ответа заглянул3 в каретный ящик, поклонился и отошел прочь, не дотронувшись до наших чемоданов. Мы въехали в набережную улицу — и я вспомнил берег Невы. Длинный деревянный мост перегибается через Рону; 4а на другой стороне4 реки рассеяны прекрасные летние домики, окруженные садами. Проехав5 мимо театра, огромного здания, 6остановились мы в Hôtel de Milan.6[**] Четыре человека бросились отвязывать наши
[*] ужинают без супа (франц.). Игра слов: глагол и существительное пишутся одинаково.
[**] Миланской гостинице (франц.)
чемоданы, и в минуту все было внесено в дом, хотя нам еще не отвели комнаты. Трактирщица встретила нас с такою улыбкою, какой не видал я ни на Немецких, ни на Швейцарских лицах. 7К нещастию все горницы были заняты,7 кроме одной, весьма темной. Приветливая хозяйка уверила нас, что на другой день отведет нам прекрасную. Так и быть! сказали мы, и оделись на скорую руку, чтобы итти в Комедию. Между тем слуга, который прибирал комнату, 8желая украсить ее в глазах наших, уведомил нас, что в ней не давно жила чернобровая и черноглазая красавица, приехавшая из Константинополя.8
В пять часов пришли мы в Театр и взяли билет в партер. Ложи, паркет, раек — все было наполнено людьми. Вестрис, первый Парижской танцовщик, в последний раз обещал веселить Лионскую публику легкостию своих ног. Все шумело вокруг нас и над нами как улий пчел. Необыкновенная вольность удивила меня. Естьли в ложе или в паркете какая нибудь дама вставала с своего места, то из партера кричали в несколько голосов: 9садись! прочь!9 à bas! à bas![*] Вокруг нас было не много порядочных людей, и для того уговорил я Беккера итти в паркет; но нам сказали, что там совсем нет места, и один молодой человек провел нас в ложу третьего этажа, где нашли мы даму и знакомца нашего Барона Баельвица, Гофмейстера Принцев Шварцбургских, которые в тот же день приехали в Лион и остановились также в Hôtel de Milan. Дама предложила мне место подле себя; но я боялся потеснить ее и вошел в другую маленькую ложу, над самою сценою, где никого не было. Занавес поднялся; представляли Комедию les Plaideurs.[**] Я слышал только половину слов, и не столько занимался пиесою, сколько теми людьми, которые беспрестанно приходили ко мне в ложу, и опять уходили. Лишь только опустили занавес, со всех сторон высыпали на сцену актеры и актрисы в неглиже, танцовщики и танцовщицы, и проч. и проч. Одни обнимались или плясали, другие смеялись, иные кричали: новый спектакль! Вестрис в пастушьем платье прыгал как резвая коза. Музыка снова заиграла — все театральные герои рассыпались — занавес поднялся — начался балет — Вестрис показался — рукоплескания как гром раздались во всех концах театра. Правду сказать, искусство сего танцовщика удивительно. Душа сидит у него в ногах, вопреки всем теориям испытателей естества человеческого, которые ищут ее в мозговых фибрах. Какая фигура! какая гибкость! какое равновесие! Никогда не думал я, чтобы танцовщик мог доставить мне столько удовольствия! Таким образом всякое искусство, подходящее к совершенству, приятно душе нашей! — Плеск восхищенных Французов заглушал музыку. В положении страстного10 любовника, которого душа в томных вздохах сливается с душею любовницы, сокрылся Вестрис от глаз зрителей, поцеловал свою пастушку и бросился отдыхать на лавку. Играли еще комедию в один акт, самую пустую. Начался11 новый балет — Вестрис снова показался —
и снова гремела хвала при каждом движении ног его. Между тем сели подле меня два человека, одетые по дорожному. Вот разговор:
Один (оборотясъ ко мне). Подле нас в ложе сидит Руской?
Я (взглянув12 в другую ложу). Один Немец, другой Датчанин, третьего не знаю.
Один. По крайней мере я имею честь говорить с Руским?
Я. Я Руской.
Другой. 13Быть не может;13 вы Француз.
Я. Я Руской.
Один. О! у вас в России живут весело. Не правда ли?
Я. Очень весело.
Один. Давно ли вы здесь?
Я. Около трех часов.
Один. Откуда вы приехали?
Я. Из Женевы.
Один. А! прекрасный город! Что говорят там о Неккере?
Я. По большой части хвалят его.
Один. Куда вы едете?
Я. В Париж.
Другой. В Париж? Браво! браво! Мы сей час оттуда. Что за город! А, государь мой! какия удовольствия вас там ожидают! удовольствия, о которых здесь в Лионе не имеют понятия. Вы конечно остановились в Hôtel de Milan? и мы там же. (Своему товарищу) Mon ami, nous partons demain? (Мы завтра поедем?)
Один. Oui.[*]
Другой. Правда, надобны деньги — — —
Один. Что ты говоришь! Руские все богаты как Крезы; они без денег в Париж не ездят.
Другой. Как будто я не знаю этого! Правда, можно и с небольшими деньгами жить весело, быть всякой день в Театре, на гульбищах.
Один. Пять, шесть тысячь ливров в месяц — по нужде довольно. Ах! я более издерживал!
Другой. Браво, Вестрис! браво!
Один. Прекрасно! C’est dommage, qu’il soit bête. Je le connois très bien (Жаль, что он превеликая скотина. Я его знаю). Граф Мирабо имел дело, сказывают — —
Один. За что?
Другой. Маркиз зацепил его за живое в Национальном Собрании. — (Оборотясъ ко мне) Париж вам без сомнения полюбится. Вы можете проживать, сколько вам угодно. Что принадлежит до моего товарища, то он жил слишком пышно. Надобно признаться, что Лизета тебе дорого стоила.
Один. А! (зажмуривается и храпит).
Я. Откуда вы, естьли смею спросить.
[*] Да (франц.)
Другой. Мы из Лангедока, жили долго в Париже, и теперь возвращаемся в Монпелье.
Один (просыпаясь). Браво, браво, Вестрис! (Стучит палкою в декорацию). Он первый танцовщик во вселенной! — (Задумывается и вздыхает). Умирая, могу сказать, что я наслаждался жизнию; все видел — —
Другой. Все видел и все испытал! Примолви это, мой друг! ха! хa! xa!
Один. Mais oui, oui! [*] Правда! — Вы верно знаете того Руского Графа, который нынешнюю зиму провел в Монпелье?
Я. Графа Б...? по слуху.
Один. Он у меня обедал в загородном доме. Brave homme![**] (Задумывается и храпит).
Другой. Вы, право, хорошо говорите по-Французски.
Я. Извините — я говорю очень худо.
Один (просыпаясь). Прекрасно! очень хорошо!
Я. Вы очень снисходительны.
Один. Черный кафтан приличнее всего для чужестранца в Париже.
Другой. Черный шелковый. — Женщины у вас хороши?
Я. Прекрасны.
Один. О! никто не знает женщин так, как я! Мы видали Немок, Италиянок, — (помолчав) Гипшанок — (помолчав) Турчанок — (помолчав) и прочих, и прочих.
Другой. О! ты с ними очень знаком! ха! ха! ха!
Один. Вы приехали водою?
Я. Извините.
Один. И так сухим путем! А как называется тот Руской город, откуда можно ехать водою в Англию?
Я. Вы говорите конечно о Петербурге?
Один. Да, да! Жаль только, что у вас холодно. (Оборотясь к своему приятелю). Кучера отмораживают там бороды с усами. — Браво, браво, Вестрис! —
Между тем вошел к нам в ложу Беккер, и начал говорить со мною по-Немецки.
Один. (Оборотясъ к Беккеру). Вы Немец?
Беккер. Извините — я из Копенгагена.
Один. А! — Ваш язык сходен с Немецким. Веть вы говорите: я мен гер? А куда вы едете?
Беккер. В Париж — с ним (указывая на меня).
Один. Браво! Tant mieux.[***]
Балет кончился — занавес опустился. Паркет, ложи, партер — все в один голос закричали: останься здесь, Вестрис, останься здесь! Крик продолжался несколько минут. Занавес снова поднялся. Вестрис выступил — какой скромный вид! какая кротость во всей наружности! какие
поклоны! Шляпу держал он у сердца. Надлежало зажать уши от громкого плеска. Вестрис остановился. Вдруг все умолкло — 14можно было14 слышать работу кузнечика.
Вестрис. Только на месяц позволено мне отлучиться из Парижа; месяц проходит, и мне надлежало15 ныне ехать: но — — —
Здесь голос его перервался; он поднял глаза вверх, стараясь собрать силы. Страшное рукоплескание! но вдруг опять все умолкло.
Вестрис. «В знак благодарности за то благоволение, которого вы меня удостоиваете, я буду танцовать еще завтра.» Шумящее браво соединилось со всеобщим плеском — и занавес закрылся. Энтузиазм был так велик, что в сию минуту легкие Французы 16могли бы, думаю, провозгласить Вестриса Диктатором!16
Учтивые господа, с которыми имел я вышеописанный разговор, пожелали мне щастливого пути, и обещали сыскать меня в Париже через месяц. Пришедши в свою комнату, сели мы с Беккером перед камином (в котором дубовыя дрова пылали),17 и с некоторым родом восхищения разговаривали о Французской учтивости.
На другой день отвели нам две небольшия, веселыя комнаты, окнами на место de Terreaux18 перед ратушею,19 где беспрестанно бывает множество людей, кроме множества торговок, продающих яблоки, апельсины, померанцы и разныя безделки. Одевшись, пошли мы бродить по городу.
Улицы вообще все узки, кроме двух или трех посредственных. Набережная Соны 20очень хороша.20 Вода в сей реке так же зелена, как и в Роне, но гораздо мутнее. Беспрестанно кричали нам женщины, которыя здесь отправляют должность перевощиков: не хотите ли переехать через реку? хотя мостов много, и один от другого не далеко. Большая и лучшая часть города лежит между рек. За Соною подымается высокая гора, на вершине которой построены монастыри и несколько домов. Вид с сей горы есть один из прекраснейших. Весь город перед глазами — не маленькой городок, но один из величайших в Европе. Снежныя Савойския горы (из-за которых в ясную погоду выглядывает треглавый Mон-Блан, наш Женевской знакомец) с цепию Дофинских простираются 21амфитеатром, ограничивая21 область зрения. Обширныя зеленыя равнины по ту сторону Роны, принадлежащия к Дофине — равнины, где уже оперяется весна, отменно миловидны. Там идет дорога в Лангедок и Прованс, щастливыя цветущия страны, где чистый воздух в весенние и летние месяцы бывает напитан ароматами, и где теперь благоухают ландыши! — Среди большой площади, украшаемой густыми алеями, и со всех сторон окруженной великолепными домами, стоит на мраморном подножии бронзовая статуя Людовика XIV, такой же величины, как монумент нашего Российского Петра, хотя сии два героя были весьма не равны в великости духа и дел своих. Подданные прославили Людовика: Петр прославил своих подданных — первый отчасти способствовал успехам просвещения: вторый, как лучезарный бог света, явился на горизонте человечества, и осветил глубокую тьму вокруг себя — в правление первого тысячи трудолюбивых Французов принуждены были оставить отечество: вторый привлек в свое государство искусных и полезных
199чужеземцов — первого уважаю как сильного Царя: второго почитаю как великого мужа, как Героя, как благодетеля человечества, как моего собственного благодетеля.[*] — При сем случае скажу, что мысль поставить статую Петра Великого на диком камне, есть для меня прекрасная, несравненная мысль — ибо сей камень служит разительным образом того состояния России, в котором была она до времен своего преобразователя.
[*] Может быть22 не все Читатели знают те стихи, в которых Английский Поэт Томсон прославил нашего незабвенного Императора. Вот они:
To есть: Чего не может произвести 23деятельное Правительство, преобразуя человека?23 Одна великая Душа, вдохновенная Небом, извлекла из готического мрака обширную Империю, народ издревле дикой и грубой. Бессмертный Петр! первый из Монархов, укротивший суровую Россию с ея грозными скалами, блатами, шумными реками, озерами и непокорными жителями! Смирив жестокого варвара, возвысил он 24нравственность человека.24 О вы, тени древних Героев, устроявших веками порядок гражданских обществ! воззрите на сие, вдруг совершившееся чудо! воззрите на беспримерного Государя, оставившего наследственный 25престол, на коем 25 дотоле царствовала могущественная тень неутвержденной власти — презревшего пышность и негу, проходящего все земли, отлагающего свой скипетр в каждом корабельном пристанище, неутомимо работающего с искусными Механиками, и собирающего семена торговли, полезных художеств, общественной мудрости и воинской науки! Обремененный сокровищами Европы, он возвращается в свое отечество, и вдруг среди степей возносятся грады, в печальных пустынях улыбаются красоты сельския, отдаленныя реки соединяют свое течение, изумленный Евксин слышит шум Бальтийских волн, гордые флоты переплывают моря, которыя дотоле не пенились еще под дерзостными рулями, и многочисленныя воинства в блестящих рядах на врагов устремляются, поражают неистового северного Александра, и ужасают свирепых сынов Отомана. Удаляется леность, невежество и пороки, коими прежнее варварство гордилось. Везде является картина искусств, военных действий, цветущей торговли: мудрость его вымышляет, власть повелевает, пример показывает — — и государство благополучно!
Не менее нравится мне и краткая, сильная, многозначущая надпись: Петру Первому Екатерина Вторая. Что написано на монументе Французского Короля, я не читал.
В час возвратились мы обедать. Более тридцати человек сидело за столом. Всякой брал, что хотел. Щастлив, перед кем стояли лучшия блюда! Но стол был очень изобилен.26
После обеда пошел я с письмом к Маттисону, Немецкому стихотворцу, который воспитывает детей одного здешнего банкира. Ах! вы говорите по-Немецки; вы любите Немецкую литтературу, Немецкое прямодушие! С сими словами бросился он 27обнимать меня.27 Но я еще более обрадовался его знакомству, нежели он моему; в Германии не могло бы оно быть для меня так приятно, как во Франции, где я не ищу искренности, не ищу симпатического сердца — не ищу для того, что найти не надеюсь. С милою поспешностию выхватил он из ящика28 свои бумаги и прочел мне три пиесы, 29им не давно сочиненныя.29 Я слушал его с непритворным удовольствием. Нежная кротость, живыя чувства, чистота языка составляют красоту его песней. Он вдруг остановился, взглянул на меня, засмеялся и сказал: не правда ли, что я поспешил представить вам мою Музу? Ах! бедная по сие время не имела никакого знакомства в Лионе! — 30Я также засмеялся и пожал его руку, уверяя,30 что Музу его люблю сердечно. — От него пошел31 в Комедию. Играли Руссова Деревенского Колдуна. С живейшим удовольствием слушал я музыку сей прекрасной Оперы. Парижския дамы были правы, говоря, что Автору ея надлежало быть весьма чувствительну! — — — Я воображал его, как он, в бороде и в непричесанном парике, сидел в ложе Фонтенеблосского32 театра во время первого представления 33оперы своей,33 укрываясь от взоров восхищенной публики. — В балете снова удивлялись мы искусству Вестрисову. Лишь только занавес начал опускаться, все закричали: Вестрис! Вестрис! Занавес опять подняли — утомленный танцовщик выступил при звуке рукоплесканий, с тем же скромным видом, с теми же смиренными ужимками, 34как и вчера!34 Казалось, будто он ожидал суда, хотя решительное определение публики гремело во всех концах театра. Шум в секунду утих — Вестрис стоял как вкопанный и молчал — голос
201нетерпения раздался — публика ожидала речи, забыв, что танцовщик не есть Ритор.35 В сию минуту Вестрис мог быть освистан. Опять все умолкло. Танцовщик собрался с силами и сказал: Messieurs! je suis penetré de vos bontés — mon devoir m’apelle à Paris. Милостивые государи! я чувствую вашу благосклонность; должность отзывает меня в Париж. Довольно для публики! Рукоплескание и браво! — Вестрис доволен Лионом со всех сторон; искусство его награждено здесь хвалою и деньгами. Я встречался с ним несколько раз на улице. Вестрис! Вестрис! 36кричали люди,36 и всякой указывал на него пальцом. И так легкость ног есть добродетель почтенная! Что принадлежит до денежной награды, то за всякое представление получал он 520 ливров. Теперь ужинают у него все здешние Комедианты (он живет в Hôtel de Milan) и так шумят, что я не надеюсь заснуть.37
Ныне поутру Маттисон водил нас к одному ваятелю, который в Италии образовал свой резец по моделям древних художников. Он принял нас учтиво, и показывал статуи, весьма искусно выработанныя. Живописцу, ваятелю так же нужно воображение, как и Поэту: Лионской художник имеет его. Он делает теперь заказную статую, которую один молодой супруг готовит в подарок супруге своей, щастливой матери любезного младенца, приближающегося к возрасту отрока. Художник представил прекрасного мальчика, спящего кротким сном невинности под надежным щитом Минервы, изображенной по мысли Греческих художников с отменным искусством; внизу виден образ Улиссов. — Ныне мало работаю, сказал он, будучи принужден (здесь он вздохнул) часто вооружаться и ходить на караул, так как и все прочие граждане. Вид недоделанных статуй приводит меня в уныние. Ах, государи мои! вы не можете войти в чувства художника, отвлекаемого от работы! — Ты истинный художник! думал я. — — Мы пошли в гошпиталь, огромное здание на берегу Роны. В первой зале, куда нас ввели, стояло около двух сот постель, в несколько рядов — о! какое зрелище! сердце мое трепетало. На одном лице видел я изнеможение всех сил, томную слабость; на другом яростный приступ смерти, напряженный отпор жизни; на ином победу первой — жизнь удалялась и вылетала на крыльях вздохов. Здесь-то надобно собирать черты для картин страждущего человечества, прибирая тени к теням. Но какое упражнение! кто вынесет весь ужас его! — Между смертию и болезнию попадалось в глаза и томно-радостное выздоровление. Бледные младенцы играли цветами — чувство к красотам Натуры возобновилось в сердцах их! Старец, подымаясь с одра, подымал глаза на небо, 38или обращал их вокруг себя. И так я еще буду жить! говорили радостные глаза его.38 Я еще буду наслаждаться жизнию! говорили веселые взоры выздоравливающего мужа и юноши. Какая смесь чувств! Как грудь моя могла вмещать их! — Таким образом переходили мы из залы в залу. В каждой заключается особливый род болезни: в одной лежат чахотные, в другой изувеченные, в третьей родильницы, и так далее. Везде удивительная чистота, везде свежий воздух. Присмотр за больными также достоин хвалы всякого друга человечества — и где можно расточать ее с живейшим удовольствием? Милосердие! сострадание! святыя добродетели! Так
202называемыя жалостливыя сестры[*]39 служат в сем доме плача, и чувство доброго дела есть их награда. Иные стоят на коленях и молятся; другия обхаживают больных, подают им лекарства, пищу. Некоторыя из сих добродетельных монахинь весьма молоды; кротость сияет на их лицах. В средине каждой залы стоит олтарь; тут всякой день служат обедню. Вот комната (сказал нам провожатый, указывая на дверь), за которую надобно платить в день 12 ливров, с лекарствами, с пищею и услугою; но она пуста.— «А что платят бедные?» — 10 су в день за все, и 20, кто хочет иметь постелю с занавесом. — Что здесь? спросил я, указывая на маленькую часовню в углу двора. Посмотрите, отвечал вожатой40 — и четыре гроба, покрытые черным полотном, встретили взор мой. Всякой день, говорил он, умирает здесь несколько человек. Ныне, слава Богу! умерли только четверо. К вечеру их вывезут. Я с ужасом отворотился от сего мрачного жилища смерти. — Теперь поведу вас в кухню. — Кстати! думал я, однакожь пошел за ним. Там в превеликой зале, со многими печами, кипели котлы, лежали целые быки и телята. «И это все в нынешний день будет съедено?» спросил я. Тысяча больных, отвечал он, ест по крайней мере за пять сот здоровых. Я не считаю множества лекарей и духовных, которые здесь живут. Вот их столовая. — Мы вошли в большую комнату, загроможденную столами. Час обеда еще не пришел; но некоторые из почтенных духовников наполняли свои желудки 41мясом и пирогами:41 они завтракали. — Все ли? спросил я, выходя из залы. — Посмотрите сюда. Здесь за железными решетками содержатся безумные. — Один из сих нещастных сидел на галерее за маленьким столиком, на котором стояла чернилица. Бумагу и перо держал он в руке, в глубокой задумчивости облокотясь на столик. — Это Философ, сказал с усмешкою провожатый: бумага и чернилица ему дороже хлеба. — «А что он пишет?» — Кто знает! какия нибудь бредни; но начто лишать его такого безвредного удовольствия? — «Правда, правда! сказал я со вздохом: начто лишать его безвредного удовольствия!» — Мы возвратились к обеду в Hôtel de Milan.
Лион, Марта.... 1790.
Ныне после обеда был я в огромной Картезианской церкви, и провожатый мой с великою важностию рассказал1 мне о тех чудесах, которые 2служили поводом2 к основанию сего строжайшего из монашеских Орденов. В 1080 году — неизвестно, в каком городе — погребали мертвого. 3В ту самую минуту,3 когда Священник читал последнюю молитву о вечном успокоении души его, умерший поднял голову и закричал страшным голосом: Небесное правосудие обвиняет меня! Священник затрепетал: но
[*] Женской монашеской Орден.
через несколько минут собрался с духом и хотел дочитать свою молитву. Тут вдруг раздался в церкви сильный шум и треск — гроб затрясся, свечи погасли, и мертвый еще страшнейшим голосом закричал: Небесное правосудие осуждает меня! Бруно, Кельнской уроженец, будучи свидетелем сего ужасного чуда, тотчас решился оставить свет и вместе с некоторыми из друзей своих — (Летописи говорят, с шестью) — пошел к Гренобльскому Епископу, упал к ногам его, и требовал, чтобы он отвел им какое нибудь уединенное место, где бы они могли провести жизнь свою в благочестии и в спасительных умозрениях. Епископ за день перед тем, отдыхая после обеда на мягком пуховике, видел во сне, что белое облако спустилось с неба на зеленый луг подле монастырского сада, и что на том самом месте выскочили из земли семь звезд. Будучи уверен, что сии семь звезд означали семь пришедших к нему странников, отвел он набожному Бруно и его друзьям упомянутый луг, на котором они через некоторое время построили новый монастырь — и этот4 монастырь был первый Картезианской. — С великим любопытством расспрашивал я проводника моего о всех подробностях жизни сих затворников. Законы Ордена обязывают их не выходить из монастыря, удаляться от сообщения с людьми, и наблюдать вечное мертвое молчание. Дни проводят они в чтении, или работают в саду, или сидят поджав руки, с нетерпением дожидаясь обеда, который составляет главное удовольствие их печального братства. В пять часов после обеда они ложатся спать, в девять встают, 5часа через два5 опять ложатся спать, и так далее. Странная жизнь! Учредители сего Ордена худо знали нравственность человека, образованную,6 так сказать, для деятельности, без которой не найдем мы ни спокойствия, ни наслаждения, ни щастия. Уединение приятно тогда, когда оно есть отдых; но беспрестанное уединение есть путь к ничтожеству. Сначала душа наша бунтует против сего заключения, противного ея натуре; чувство недостатка — (ибо человек сам по себе есть 7фрагмент или отрывок:7 только с подобными ему существами8 и с Природою составляет он целое) — чувство недостатка мучит ее; наконец все благородныя побуждения в сердце нашем усыпают, и человек с первой степени земного творения ниспадает во сферу бездушных тварей.
Я стоял среди9 церкви и смотрел на множество олтарей, на которых блистало серебро и золото. Вечер приближался; все вокруг меня начинало меркнуть, все было тихо — вдруг растворились двери, и печальные братья молчания, в белых платьях, явились глазам моим; потупив в землю взор свой, медленно друг за другом шли они к главному жертвеннику, и проходя мимо висящего в церкви колокола, ударяли в него слабою рукою; унылый звон раздавался под мрачными сводами, и мысль о смерти живо представилась душе моей. Я вышел из храма — увидел заходящее солнце, и сердце мое утешилось.
Я люблю остатки древностей; люблю знаки минувших столетий. Вышедши из города, удивлялся я ныне памятникам гордых Римлян, развалинам славных их водоводов.10 Толстая стена с аркадами, в несколько
204аршин вышиною, складена из маленьких камешков, вдавленных, так сказать, в густую известь, удивительно твердую, так что ее ничем разбить не льзя, и в сей стене проведены были трубы. Римляне хотели жить в памяти потомства, и сооружали такия здания, которых не могли разрушать11 целые веки. В нынешния философския времена не так думают; мы исчисляем дни свои, и предел их есть предел всех наших желаний и намерений; 12далее не простираем взора,12 и никто не хочет садить дуба без надежды отдыхать в тени его. Древние покачали бы головою, естьли бы они теперь воскресли и услышали мудрыя наши рассуждения; а мы, мы смеемся над мечтами Древних и над странным их славолюбием!
Оттуда пошел я в Римския бани, принадлежащия13 ныне к женскому монастырю.14 Проходя мимо стены монастырского сада и келий, я чуть было не упал в обморок от мефитического воздуха, который тут спирается. Изрядное уважение к древностям! Вместо того, чтобы путь к ним усыпать цветами, почтенныя сестры льют туда из окон15 своих всякую нечистоту! И так, господа Французы, вы не должны бранить Азиатских варваров, которыми великолепные храмы древности превращаются в хлевы! — Здание не велико, и состоит из коридоров, в которые свет проходил через окна, сделанныя вверху на сводах. Здесь-то нежились роскошные Римляне! (думал я) — здесь-то какая нибудь Римская красавица, окруженная толпою невольниц, мылась ключевым кристаллом, в то самое время, когда прекрасный юноша, плененный ея красотою, издалека преселялся своим воображением в сии стены, и желал быть щастливым божеством источника,16 водою которого освежалась прелестная! — Мне пришла на мысль басня Алфея и Аретузы, а почему, не знаю. Я начал-было хвалить нежность мифологических вымыслов; но скоро замолчал, видя, что вожатый мой, садовник монастырской, ни мало не хотел слушать меня. — При сем случае вспомнил я также читанное мною в Луциановых разговорах о неге Римских богачей. Когда они из бани возвращались домой, то перед ними шли всегда невольники, которые при всяком камешке, лежавшем на дороге, кричали: берегись! чтобы гордый Римлянин, всегда смотревший на небо, не споткнулся и не упал! «Что это?» спросил я у садовника, видя в коридорах бочки, горшки, корзины и прочее. Здесь мой погреб, отвечал он — и мне очень приятно, что все путешественники любопытствуют его видеть. — — С удовольствием пробыл я несколько времени в монастырском саду, разговаривая с садовником, который, будучи весьма словоохотен, насказал мне довольно всякой всячины о своих монахинях. Старыя, говорит он, бранчивы, грубы и скучны; сидят в своих кельях и говорят — о политике! а молодыя печальны, любят гулять в темных алеях, смотреть на месяц и — вздыхать из глубины сердца.17
Потом был я в маленькой, подземной церкви древних Христиан. Там, укрываясь от гонителей, изливали они сердце свое в теплых молитвах. Однакожь и там нашли их — кровь нещастных жертв обагрила помост храма. Показывают место, где лежат их кости. — В сей мрачной церкви многия женщины стояли на коленях и в молчании молились Богу; иныя проливали слезы; некоторыя в священном восторге ударяли себя в грудь
205и прикасались бледными устами к хладному полу. И так во Франции набожность еще не истребилась!
В задумчивости вышел я на улицу: тут все шумело и веселилось — танцовщики прыгали, музыканты играли, певцы пели, 18толпы народа18изъявляли свое удовольствие громким рукоплесканием. Мне казалось, что я в другом свете. Какая земля! какая нация!—
Ударило шесть часов — театр был наполнен зрителями; я сел в ложе подле двух молодых дам. Представляли новую трагедию, Карла IX, сочиненную Гм. Шенье. Слабый Король, правимый своею суеверною матерью и чернодушным Прелатом (который всегда говорит ему именем Неба), соглашается пролить кровь своих подданных, для того, что они — не Католики. Действие ужасно; но не всякой ужас может быть душею драмы. Великая тайна трагедии, которую Шекспир похитил во святилище человеческого сердца, пребывает тайною для Французских Поэтов — и Карл IX холоден как лед. Автор имел в виду новыя происшествия, и всякое слово, относящееся к нынешнему состоянию Франции, было сопровождаемо плеском зрителей. Но отними сии отношения, и пиеса показалась бы скучна всякому, даже и Французу. На сцене только разговаривают, а не действуют, по обыкновению Французских Трагиков; речи предлинныя, и наполнены обветшалыми сентенциями; один актер говорит без умолку, а другие зевают от праздности и скуки. Одна сцена тронула меня — та, где сонм фанатиков упадает на колени и благословляется злым Прелатом; где при звуке мечей клянутся они истребить еретиков. Главное действие трагедии повествуется, и для того мало трогает зрителя. Добродетельный Колиньи умирает за сценою. На театре остается один нещастный Карл, который в сильной горячке то бросается на землю, то — встает. Он видит (не в самом деле, а только в воображении) умерщвленного Колиньи, так как Синав видит умерщвленного Трувора; лишается сил, но между тем читает пышную речь стихов в двести. C’est terrible! (это ужасно!) говорили дамы, подле меня сидевшия.19
Маттисон пришел к нам из театра, и просидел в моей горнице до двенадцати часов. В камине пылали у нас дубовыя дрова, кипели чай и кофе. Маттисон читал мне Виландовы письма, писанныя не к нему, а к известной Госпоже ла-Рош, сочинительнице Истории девицы Штернгейм и других романов — письма, в которых добрая и нежная душа старого Поэта как в чистом зеркале изображается. Ла-Рош любит Маттисона и присылает ему копию своей переписки. — Три часа протекли для нас как три минуты. Б* рассказывал нам любопытные20 анекдоты своего пешеходства, из которых сообщу вам 21 один:
Однажды пришел он ввечеру21 в маленькую лесную деревеньку, и потребовал ночлега в первой избе. Хозяйка отворила ему дверь; но увидев кортик и большую Датскую собаку его, испугалась и побледнела. Б* вообразил, что она боится собак, и начал уверять, что Геркулес его смирен как ягненок, и не делает зла никакому животному; что он не тот страшный Геркулес, который умертвил Немейского льва и Лернейскую гидру, а тот 22безоружный, и кроткий22 обожатель красоты, на дубинке которого во дворце Королевы Лидийской ездили верьхом Эроты, и
206которого Омфала могла бить по щекам туфлями. Приятель мой видел, что хозяйка все еще бледнела и боялась; но он приписывал страх сей женщины ни чему иному, как совершенному ея невежеству в Мифологии; подошел к столу, положил на него свою шляпу, котомку, кортик — сел на деревянный стул, погладил своего Геркулеса, и велел хозяйке приготовить что нибудь к ужину. Мы люди бедные, отвечала она: у нас ничего нет. — «По крайней мере у тебя есть курица или утка?» — Нет. — «Есть молоко?» — Нет. «Есть сыр?» — Нет. — «Хлеб?» — Нет. Тут Б* вскочил со стула, Геркулес поднял голову, а хозяйка закричала и ушла. Вы легко можете вообразить, как нужен пешеходцу обед и ужин, и для того конечно простите моему приятелю, что он вскочил со стула не с приятною миною, услышав о предстоящей ему голодной смерти. Но хозяйка скрылась — делать было нечего — он ходил по избе, заглядывал туда и сюда, и наконец, к великой своей радости, увидел в темном углу кусок черствого хлеба — взял его и начал есть, уделяя некоторыя крохи верному Геркулесу, который, смотря на него умильно, разными знаками показывал ему, что и он вместе с ним проголодался. — Через несколько минут пришел высокой человек в черном камзоле, посмотрел на Б*, на кортик его, на собаку — побледнел и вышел вон. Что это значит? думал приятель мой, смотрел на кортик, на собаку, и не находил в них ничего страшного. Тщетно ждал он возвращения своей хозяйки; наконец, потеряв терпение, вышел на улицу — но там все было темно и тихо; в двух или трех домиках светился огонь, вдали шумел сосновой лес. Б* возвратился в избу, лег на хозяйкину постелю, надел колпак и заснул. Но скоро Геркулесов лай разбудил его, и в ту же минуту услышал он за дверью разные голоса. Я не войду первый, говорил один голос — ни я, говорил другой — ступай ты, говорил третий — у тебя ружье; ты можешь достать его издали, говорил четвертый. Мой Б* не трус; однакожь, подозревая, что речь идет об нем, и что его, а не другого сбираются достать издали, вскочил не без ужаса с постели, подбежал к столу, где горела свеча, и где лежал кортик — обнажил 23страшное свое23 оружие, взял его в правую руку, а в левую, вместо щита, деревянный стул и таким образом снарядившись, твердым и грозным голосом закричал: кто там? что за люди? отвечайте! Вдруг все утихло. Герой наш повторил свои вопросы. За дверью начался шопот, и Датской Геркулес, потеряв терпение, приближился к двери, отворил ее лапой — и что же представилось глазам моего Б*? Шесть или семь мужиков с ружьями, палашами и дубинами. Собака с лаем бросилась под ноги первого, и сей нещастной, сев на нее верьхом, кричал изо всей силы: помогите! помогите! бьют! режут! друзья! спасите своего старосту! Но товарищи его стояли на одном месте, дрожали от страха, и вместе с ним кричали: помогите! помогите! бьют! режут! разбой! разбой! — Б*, видя, что неприятели его не очень храбры, а потому и не очень опасны, ободрился, подошел к ним, и спрашивал, что они: разбойники, воры, или безумные? Никто не отвечал ему, а всякой кричал: бьют! режут! Между тем Геркулес, скучив держать на себе тяжелое бремя, сбросил с себя бедного старосту и кинулся на других мужиков, которые с ужасом побежали от него в разныя стороны. Деревенской начальник
207лежал на земле, и не кричал уже для того, что почитал себя мертвым. Б* поднял его, поставил на ноги, и тряся за ворот, говорил ему: «естьли ты не безумный, то скажи мне, с каким намерением вы пришли вооруженные, и за кого меня принимаете?» Наконец староста дрожащим и перерывающимся голосом отвечал ему, что они почли его за славного разбойника тех мест, который ходит всегда с кортиком и с собакою, и которого голова оценена в несколько сот талеров. Приятель мой старался разуверить его; показал ему свой паспорт, и говорил с ним так тихо и ласково, что бедный храбрец перестал дрожать, облегчил вздохом стесненную грудь свою, бросился обнимать Б*, и сказал, прыгая от радости: «Слава Богу, слава Богу, что ты не разбойник, а добрый человек! Слава Богу, что мы не убили тебя! Слава Богу, что я, против своего обыкновения, почувствовал робость, хотевши по тебе выстрелить! Теперь ко мне в гости; теперь повеселимся, Господин Доктор! Ночь ничему не мешает, и бывает лучше иного дня. Пойдем, пойдем, Г. Доктор! у меня есть и курица и утка, и все, что тебе угодно!» — Староста зажег фонарь, взял котомку пешеходца, с позволения моего приятеля надел на себя кортик[*] и шляпу его, и с гордостию пошел вперед, освещая путь нашему Б*, который всего более радовался обещанному ужину, потому что кусок черствого хлеба не очень напитал желудок его. — Геркулес, 24прогнав всех неприятелей, возвратился24 к господину своему, шел позади и лаем отвечал на лай деревенских собак. Разбежавшиеся поселяне, видя начальника своего идущего в торжестве с кортиком, осмелились вытти на улицу, и староста громким голосом сказывал им, что пешеходец не разбойник, а почтенный Господин Доктор, который инкогнито странствует по белому свету. Жена и две дочери выбежали к нему на встречу, и едва не плакали от радости, видя, что супруг и родитель совершил благополучно опасный подвиг свой. — Б* не может нахвалиться гостеприимством и ужином старосты. 25Сей добрый человек, сидя25 с ним за столом, расспрашивал его о чудесах, видимых путешественниками в отдаленных землях севера и юга, и сам рассказывал ему многие анекдоты о том разбойнике, который около двух лет живет в их лесу, ходит с кортиком и с собакою, грабит проезжих и прохожих, и целыя деревни приводит в ужас. «Только меня он не испугает» — продолжал староста, выпив рюмки три вина: — «лишь бы попался мне в руки! — Так, Господин Доктор! род наш известен по своей храбрости. Дедушка мой был грозою всех разбойников, и пятьдесят лет начальствовал в здешней деревне; а батюшка никогда не возвращался из лесу без того, чтобы не принести с собою кожи убитого медведя. Я не люблю самохвальства, и не хочу говорить о своих делах; скажу только, что никогда не боюсь ходить один в самом густом лесу, и что по сей час ни волк, ни медведь, ни разбойник не смел напасть на меня.» — Б* по собственному опыту не мог сомневаться в его смелости и мужестве, и обещал распространить славу его и в других землях, в которых ему быть случится. Староста улыбался и посматривал на жену и дочерей своих, которыя начинали уже дремать. Б* также хотел спать:
[*] В Немецкой земле носят кортики на ремне через плечо.
вежливый хозяин уступил ему свою постелю, накормил Геркулеса (забыв, что он часа за два перед тем испугал его не на шутку), и ушел26 с своими домашними в другую маленькую горенку. На другой день Б* давал ему талер за ужин и за ночлег; но староста не хотел и слышать об деньгах, — провожал его версты две от деревни, и простился с ним дружески.
Вы читали Тристрама, и помните историю нежных любовников; помните Амандуса, который, будучи разлучен с своею Амандою, странствовал по свету, попался в плен морским разбойникам, и двадцать лет просидел в подземной темнице, для того что он не хотел изменить своей Аманде и не отвечал любовью на любовь Марокской Принцесы; помните Аманду, которая исходила всю Европу, Азию, Африку,27 босая и с распущенными волосами, спрашивая во всяком городе, у всяких ворот о своем Амандусе, и заставляя эхо мрачных лесов, эхо гор кремнистых, твердить имя его — Амандус! Амандус! — помните, как сии любовники сошлись наконец в Лионе, отечественном их городе, увидели друг друга, обнялись и — упали мертвые.... души их на крыльях радости улетели на небо! — помните, что нежный Стерн, приближаясь к тому месту, где, по описанию, надлежало быть их могиле, и чувствуя в сердце своем огнь и пламя, воскликнул: нежныя, верныя тени! давно, давно хотел я пролить сии слезы на вашем гробе; приимите их от чувствительного сердца! — но вы помните и то, что Стерну не на что было пролить слез своих, ибо он не нашел гроба любовников: увы! и я не мог найти его!... спрашивал — но Французы думают ныне о своей революции, а не о памятниках любви и нежности! —
Кто, будучи здесь, не вспомнит еще о других, нещастнейших любовниках, которые за двадцать лет перед сим умертвили себя в Лионе?
Италиянец, именем Фальдони, прекрасный, добрый юноша, обогащенный лучшими дарами природы, любил Терезу и был любим ею. Уже приближился тот щастливый день, в который, с общего согласия родителей, надлежало им соединиться браком; но жестокий рок не хотел их щастия. Молодой Италиянец каким-то случаем повредил себе главную пульсовую жилу: от чего произошла неизлечимая болезнь. Отец Терезин, боясь выдать дочь свою за такого человека, который может умереть в самый день брака, решился отказать нещастному Фальдони; но сей отказ еще более воспламенил любовников, и потеряв надежду соединиться в объятиях законной любви, они положили соединиться в хладных объятиях смерти. Не далеко от Лиона, в каштановой роще, построен сельской храм, Богу милосердия посвященный, и рукою Греческого искусства украшенный: туда пришел бледный Фальдони и ожидал Терезы. Скоро явилась она во всем сиянии красоты своей, в белом кисейном платье, которое шито было к свадьбе, и с розовым венком на темнорусых волосах. Любовники упали перед олтарем на колени, и — приставили к сердцам своим пистолеты, обвитые алыми лентами; взглянули друг на друга, — поцеловались — и сей огненный поцелуй был знаком смерти — выстрел раздался —
209они упали, обнимая друг друга; и кровь их смешалась на мраморном помосте.
Признаюсь вам, друзья мои, что сие происшествие более ужасает, нежели трогает мое сердце. Я никогда не буду проклинать слабостей человечества; но одне заставляют меня плакать, другия возмущают дух мой. Естьли бы Тереза не любила, или перестала любить Фальдони; или естьли бы смерть похитила у него милую подругу, ту, которая составляла все щастие, всю прелесть жизни его: тогда бы28 мог он возненавидеть жизнь; тогда бы собственное сердце мое изъяснило мне сей печальный феномен человечества; я вошел бы в чувства нещастного, и с приятными слезами нежного сожаления, взглянул бы на небо, без роптания, в тихой меланхолии. Но Фальдони и Тереза любили друг друга: и так им надлежало почитать себя щастливыми. Они жили в одном мире, под одним небом; озарялись лучами одного солнца, одной луны — чего более?[*]29 Истинная любовь может наслаждаться без чувственных наслаждений, даже и тогда, когда предмет ея за отдаленными морями скрывается. Мысль: меня любят! должна быть щастием нежного любовника — и как приятно, как сладко думать ему, что ветерок, который в сию минуту прохлаждает жар лица его, веял может быть и на прелестях любезной; что птичка, в глазах его под небом парящая, за несколько дней перед тем сидела может быть на том дереве, под которым красавица размышляла о своем друге! Одним словом, удовольствия любви бесчисленны; ни тиранства родителей, ни тиранство самого рока не может отнять их у нежного сердца — и кому сии удовольствия не известны, тот не называй себя чувствительным! — Фальдони и Тереза! вы служите для меня примером одного исступления, помешательства разума, заблуждения, а не примером истинной любви!
Смотри! смотри! закричал мой Беккер. Я бросился к окну, и увидел, что вокруг ратуши толпится шумящий народ. Что это значит? спросили мы у слуги, который прибирал мою комнату. Какое нибудь новое дурачество, отвечал он. Но я любопытен был знать это дурачество, и вместе с Беккером пошел на улицу. У пяти или шести человек спрашивали мы о причине шума; но все отвечали нам: qu’en sais-je? (почему мне знать?) Наконец дело объяснилось. 30Какая-то старушка подралась на улице с каким-то стариком;30 понамарь вступился за женщину, старик выхватил из кармана пистолет и хотел застрелить понамаря; но люди, шедшие по улице, бросились на него, обезоружили, 31и повели его... à la lanterne31 (на виселицу); отряд национальной гвардии встретился с сею толпою людей, отнял у них старика и привел в ратушу — вот что было причиною волнения! Народ, который сделался во Франции страшнейшим деспотом, требовал, что бы ему выдали виновного и кричал: à la lanterne! Понамарь кричал: à la lanterne! à la lanterne! Бабы торговки кричали: à la lanterne! à la lanterne! — Te, которые наиболее шумели и
[*] Кто хочет, рассмеется.
возбуждали других к мятежу, были нищие и празднолюбцы, не хотящие работать с эпохи так называемой Французской свободы. — Изрядно одетый незнакомец подошел ко мне и к Беккеру, и с дружественным видом сказал нам: «Около получаса ходит за вами подозрительный человек: будьте осторожны — вы конечно иностранцы — sauvez vous, messieurs! спасайтесь!» Я посмотрел ему в глаза и уверился, что он хотел только испугать нас; а Беккер, не знаю от чего, покраснел и схватил мою руку; взор его говорил мне: мы друг друга не оставим! Но он и я благополучно возвратились в Hôtel de Milan. Народ ввечеру рассеялся, и мы пошли гулять на свободе по берегу Роны.
Мы обедали ныне у Господина Т*, богатого купца, вместе с некоторыми из здешних Ученых; а ввечеру были на гуляньи за городом. И богатые и бедные, и старые и малые, толпились на зеленых лугах, поздравляли друг друга с весною, и наслаждались теплым вечером. В городе не оставалось, думаю, ни четвертой части жителей, и всякой был в лучшем своем платье. Иные сидели на траве и пили чай; другие ели бисквиты, сладкие пироги, и подчивали своих знакомых. Я ходил между тысячами как в лесу, не зная никого, и не будучи никому известен. Однакожь, видя вокруг себя радостныя лица, веселился в сердце своем.32 Наконец ушел ото всех людей, сел под зеленым кусточком, увидел фиялку и сорвал ее; но мне показалось, что она не так хорошо пахнет, как наши фиялки — может быть от того, что я не мог отдать сего цветочка любезнейшей из женщин и вернейшему из друзей моих!
Лион... 1790.
Нет, друзья мои! я не увижу [1]плодоносных стран1 южной Франции, которыми прельщалось мое воображение!... Беккер не получил здесь векселя, и оставшись только с шестью луидорами, решился ехать прямо в Париж. Мне надлежало с ним расстаться, или пожертвовать для него своим любопытством, своими мечтами, Лангедоком и Провансом.2
Несколько минут я сражался с самим собою, сидя в задумчивости перед камином. Любезный Датчанин разбирал между тем свой чемодан, в котором лежали некоторый из моих вещей. Вот твои книги, говорил он — твои письма — твои платки — возьми их! Может быть мы уже не увидимся. — Нет, сказал я, встав со стула и обняв с чувствительностию Беккера — мы едем вместе!3
Гробница нежной Лауры, прославленной Петрарком! Воклюзская пустыня, жилище страстных любовников![*] шумный, пенистый ключь,
[*] В 12 верстах от Авиньйона.
утолявший их жажду! я вас не увижу!... Луга Прованские, где тимон с розмарином благоухают! не ступит нога моя на вашу цветущую зелень!... Нимский храм Дианы, огромный Амфитеатр, драгоценные остатки древности! я вас не увижу![*] — Не увижу и тебя, отчизна Пилата Понтийского![**] не взойду на ту высокую гору, на ту высокую башню, где сей нещастный сидел в заключении; не загляну в ту ужасную пропасть, в которую он бросился из отчаяния![***] — Простите, места любопытныя4 для чувствительного путешественника!
Не без слез расставались мы с Маттисоном. Он подарил мне на память некоторыя из новейших своих сочинений, и сказал: Где буду впредь, не знаю; но никакой климат не переменит моего сердца — я всегда с удовольствием стану вспоминать о нашем знакомстве — не забудьте Маттисона! Прочих Лионских знакомцев оставляю без сожаления.5
Завтра в пять часов утра сядем в почтовую лодку и поедем в Шалон. С учтивою хозяйкою мы уже расплатились. Каждый день стоил нам здесь около луидора.
Теперь ночь — Беккер спит — я не могу — сижу за столиком, и лечу мыслями в мое отечество, — к вам, моим любезным!
Река Сона.
Солнце восходит — туман разделился — лодка наша катится по струистой лазури, освещаемой золотыми лучами — подле меня сидит один добрый старик из Нима; молодая, приятная женщина спит крепким сном, положив голову на плечо его; он одевает красавицу плащом своим, боясь, чтобы она не простудилась — молодой Англичанин в углу лодки играет с своею собакою — другой Англичанин с важным видом болтает в реке воду длинною своею тростью, и напоминает мне [1]тех Духов1 в Багват-Гете,[****] которые сим способом целый океан превратили в масло — высокой Немец, стоя подле мачты, курит трубку — Беккер, пожимаясь от утреннего холодного воздуха, разговаривает с кормчим — я пишу карандашом на пергаментном листочке.
На обеих сторонах реки простираются зеленыя равнины; изредка видны пригорки и холмики; везде прекрасныя деревеньки, каких не находил я ни в Германии, ни в Швейцарии; сады, летние домики богатых купцов, дворянские замки с высокими башнями; везде земля обработана наилучшим образом; везде видно трудолюбие и богатые плоды его.
[*] В Ниме много Римских древностей.
[**] Город Вьень.
[***] Так говорит предание. Сию башню и сию пропасть показывают близь Вьеня.
[****] Индейская книга.
Я воображаю себе первобытное состояние сих цветущих берегов.... Здесь журчала Сона в дичи и мраке; темные леса шумели над ея водами; люди жили как звери, укрываясь в глубоких пещерах, или под ветьвями столетних дубов — какое превращение!... Сколько веков потребно было на то, чтобы сгладить с натуры все знаки первобытной дикости!
Но может быть, друзья мои, может быть в течение времени сии места опять запустеют и одичают; может быть через несколько веков (вместо сих прекрасных девушек, которыя теперь перед моими глазами сидят на берегу реки и чешут гребнями белых коз своих) явятся здесь хищные звери и заревут как в пустыне Африканской!... Горестная мысль!2
Наблюдайте движения Природы; читайте историю народов; поезжайте в Сирию, в Египет, в Грецию — и скажите, чего ожидать не возможно? Все возвышается или упадает; народы земные подобны цветам весенним; они увядают в свое время — придет странник, который удивлялся некогда красоте их; придет на то место, где цвели 3они..... и3 печальный мох представится глазам его! — Оссиан! ты живо чувствовал сию плачевную судьбу всего подлунного, и для того потрясаешь мое сердце унылыми своими песнями!
Кто поручится, чтобы вся Франция — сие прекраснейшее в свете государство, прекраснейшее по своему климату, своим произведениям, своим жителям, своим искусствам и художествам — рано или поздно не уподобилась нынешнему Египту?
Одно утешает меня — то, что с падением народов4 не упадает весь род человеческий; одни уступают свое место другим — и естьли запустеет Европа, то в средине Африки или в Канаде процветут новые политические общества, процветут науки, искусства и художества.5
Там, где жили Гомеры и Платоны, живут ныне невежды и варвары, но за то в северной Европе существует Певец Мессиады, которому сам Гомер отдал бы лавровый венец свой; за то у подошвы Юры видим Боннета, а в Кенигсберге Канта, перед которыми Платон в рассуждении философии есть младенец.6
Более писать негде.
Макон в Бургонии, полночь.
Путешествие наше очень приятно. День был прекрасный, вечер теплой, солнце тихо и великолепно скатилось с голубого неба, и давно не видал я такой розовой зари, какую видел ныне.
В полдень пристали мы к берегу против одного небольшого местечка. Тут встретили нас пятнадцать или двадцать трактирщиц, из которых каждая звала к себе в гости любезных путешественников, уверяя, что
213у нее прекрасный суп, прекрасные соусы, прекрасный десерт и самое лучшее вино. Я, Б*, молодой Французской Офицер и двое Англичан обедали вместе, и с великою благодарностию заплатили хозяйке по 30 су, для того что она в самом деле очень хорошо нас угостила. — После обеда гуляли мы по берегу реки, заходили в разные крестьянские домики, и видели, что поселяне живут чисто и опрятно. Офицер, Б* и я говорили с ними о хозяйстве, о земледелии, и шутили с молодыми крестьянками, которые умеют еще краснеться. Одно семейство застали мы за обедом: на большом столе, покрытом довольно-чистою скатертью, стояла чаша с супом, блюдо шпинату и кринка молока. — Но весьма не полюбились мне деревянные башмаки Французских поселян, и я не понимаю, как они не натирают ими ног своих. —
Около вечера мы проплыли мимо города Треву, лежащего на правой стороне Соны; более всего известен он по Mémoires de Trevoux,[*] антифилософическому, Иезуитскому Журналу, который, подобно черной молниеносной туче, метал страшные перуны на Вольтеров и д’Аланбертов, и грозил попалить священным огнем все произведения ума человеческого.1
В девять часов вышли мы на берег в городе Маконе, ужинали в первом здешнем трактире и пили самое лучшее Бургонское вино. Оно густого, темного цвета, и совсем не похоже на то, что у нас в России называется Бургонским.
Здесь ночуем, и в четыре часа поплывем в Шалон, где надеемся быть завтра после обеда.
Фонтенебло, 9 часов утра.
Третьего дни ночью выехали мы из Шалона, в легкой коляске, вместе с одним Парижским купцом, который, взяв с нас двоих 300 ливров, сказал, чтобы мы спрятали до Парижа свои кошельки; он платит прогоны, за обед, за ужин, за чай и кофе. Может быть, останется у него несколько талеров или экю; но за то мы совершенно покойны.
Французская почта не дороже, и притом несравненно лучше Немецкой. Лошади везде через пять минут готовы; дороги прекрасныя; постильйоны не ленивы — города и деревни беспрестанно мелькают в глазах путешественника.1
В 30 часов переехали мы 65 Французских миль; везде видели приятныя места, и на каждой станции — были окружены нищими! Товарищ наш Француз говорил, что они бедны от праздности и лени своей, и потому не достойны сожаления; но я не мог спокойно ни обедать, ни ужинать, видя под окном сии бледныя лица, сии раздранныя рубища!
[*] «Тревуским запискам» (франц.)
Фонтенебло есть маленькой городок, окруженный лесами, в которых Французские Короли издревле забавлялись 2звериною ловлею.2 Святый Лудовик подписывал на указах: donné en nos déserts de Fontainebleau (дано в нашей пустыне Фонтенебло). Тогда не было здесь почти ничего, кроме двух или трех церквей и монастыря; но Франциск I построил в пустыне огромный дворец, и украсил его лучшими произведениями Италиянского художества. Я хотел видеть внутренность сего величественного здания, и за два экю видел все достойное примечания: прекрасную церковь, галерею Франциска I с ея славными картинами, Королевския и Королевины комнаты, также украшенныя превосходною живописью, и проч. В одной большой галерее сего дворца показывают то место, где жестокая Христина в 1659 году страшнейшим образом умертвила своего Штальмейстера и любовника, Маркиза Мональдески. — В маскарадной зале, расписанной живописцем Николо, многия картины стерты, для того что оне были слишком соблазнительны для набожных людей. Соваль, Адвокат Парижского Парламента, описывая любовныя похождения Королей Французских, говорит, что век Франциска I был самый развращенный, и что все произведения тогдашних Поэтов и живописцов дышали сладострастием. «Ступай в Фонтенебло! (восклицает благочестивой Адвокат, скончавший жизнь свою в 1670 году) и везде на стенах увидишь ты богов и богинь, мущин и женщин, которыя посрамляют натуру и утопают в море распутства. Добродетельная супруга Генриха IV истребила многия из сих картин; но чтобы истребить все погибельное, все развратное, надлежит предать пламени весь Фонтенебло.» Некто Сюбле-де-Ное, будучи Губернатором в Фонтенебло, сжег Микель-Анджелову картину, за которую Франциск I заплатил превеликую сумму. Изображалась нагая Леда, — и так живо, в таком сладострастном положении, что Губернатор не мог видеть ее без соблазна. — Сии анекдоты взял я из Дюлора.
Мы завтракали — постильйон хлопает бичом — простите — простите до Парижа!
Париж, 27 Марта, 1790.
Мы приближались к Парижу, и я беспрестанно спрашивал, скоро ли увидим его? Наконец открылась обширная равнина, а на равнине, во всю длину ея, Париж!... Жадные взоры наши устремились на сию необозримую громаду зданий — и терялись в 1ея густых тенях.1 Сердце мое билось. «Вот он (думал я) — вот город, который в течение многих веков был образцем всей Европы, источником вкуса, мод — которого имя произносится с благоговением учеными и неучеными, Философами и щеголями, художниками и невеждами, в Европе и в Азии, в Америке и в Африке — которого имя стало мне известно почти вместе с моим именем; о
215котором так много читал я в романах, так много слыхал от путешественников, так много мечтал и думал!... Вот он!... я его вижу, и буду в нем!» — — Ах, друзья мои! сия минута была одною из приятнейших минут моего путешествия! Ни к какому городу не приближался я с такими живыми чувствами, с таким любопытством, — с таким нетерпением! — Товарищ наш Француз, указывая на Париж своей тростью, говорил нам: «Здесь, на правой стороне, видите вы предместье Мон-Мартр и дю-Танпль, против нас Св. Антония,2 а на левой стороне за Сеною предместие Ст. Марсель, Мишель и Жермень. Эта высокая готическая башня есть древняя церковь Богоматери; сей новый великолепный храм, которого архитектуре вы конечно удивляетесь, есть храм Святой Женевьевы, покровительницы Парижа; там вдали возвышается с блестящим куполом l’Hôtel Royal des Invalides,[*] одно из огромнейших Парижских зданий, где Короли и отечество покоят заслуженных и престарелых воинов.»
Скоро въехали мы в предместие Св. Антония; но что же увидели? Узкия, нечистыя, грязныя улицы, худые домы и людей в раздранных рубищах. «И это Париж?» (думал я) — «город, который издали казался столь великолепным?» — Но декорация совершенно переменилась, когда мы выехали на берег Сены; тут представились нам красивыя3 здания, домы в шесть этажей, богатыя лавки. Какое многолюдство! какая пестрота! какой шум! Карета скачет за каретою; — беспрестанно кричат: gare! gare![**] и народ волнуется как море.
Сей неописанный шум, сие чудное разнообразие предметов, сие чрезвычайное многолюдство, сия необыкновенная живость в народе, привели меня в некоторое изумление. — Мне казалось, что я как маленькая песчинка попал в ужасную пучину и кружусь в водном вихре.
Переехав через Сену, в улице Генего, остановились мы подле Hôtel Britannique.[***] Там, в третьем этаже, нашлись для нас две комнаты, светлыя и чисто прибранныя, за которыя должно платить по два луидора в месяц. Хозяйка осыпала нас учтивостями; бегала, суетилась, назначала место для наших кроватей, сундука, чемодана, и при всяком слове говорила: aimables étrangers — любезные иностранцы, почтенные иностранцы! Купец, сопутник наш, пожелал нам всевозможных удовольствий в Париже, и уехал к себе домой; а мы в полчаса успели отобедать, причесаться, одеться — заперли свои комнаты, вышли на улицу и смешались с толпами народными, которыя как морския волны вынесли нас к славному Новому мосту, pont neuf, где стоит прекрасный монумент любезнейшего из Королей Французских, Генрика IV.3a Можно ли было пройти мимо его? Нет! ноги мои сами собою остановились; взор мой сам собою устремился на образ Героя, и несколько минут не мог с него совратиться.
Оставя Беккера у подножия Генриковой статуи, я пошел к Г. Брегету, который живет не далеко от Нового мосту на quai des morfondus.[****]
[*] Королевского дома инвалидов (франц.)
[**] поди! поди! (франц.)
[***] Британской гостиницы (франц.)
[****] набережной Продрогших (франц.)
Жена его приняла меня перед камином, и услышав мое имя, тотчас вынесла мне письмо — письмо от моих любезных!... Вообразите радость вашего друга!... вы здоровы и благополучны!... Все беспокойства в одну минуту забылись: я стал весел как беспечный младенец — читал десять раз письмо — забыл Госпожу Брегет, и не говорил с нею ни слова — душа моя в сию минуту занималась одними отдаленными друзьями. — Кажется, что вы очень обрадовались, сказала хозяйка: это приятно видеть. — Тут я опомнился, начал перед нею извиняться, но очень не складно; хотел рассказывать ей о Женеве, где она родилась — но не мог, и наконец ушел. Беккер увидел меня бегущего; увидел письмо в руке моей; увидел мое лице — и обрадовался сердечно — потому что он любит меня. Мы обнялись на Новом Мосту подле монумента — и мне казалось, что сам медный Генрик, смотря на нас, улыбался. Pont neuf! я никогда тебя не забуду!
Сердце мое было довольно и весело — я ходил с Беккером по неизвестному городу, из улицы в улицу, без проводника, без намерения и без цели — и все, что встречалось глазам нашим, занимало меня приятным образом.
Солнце село; наступила ночь и фонари засветились на улицах. Мы пришли в Пале-роялъ, огромное здание, которое принадлежит Герцогу Орлеанскому, и которое называется столицею Парижа.
Вообразите себе великолепный квадратный замок, и внизу его аркады, под которыми в бесчисленных лавках сияют все сокровища света, богатства Индии и Америки, алмазы и диаманты, серебро и золото; все произведения Натуры и Искусства; все, чем когда нибудь Царская пышность украшалась; все изобретенное роскошью для услаждения жизни!... И все это, для привлечения глаз, разложено прекраснейшим образом, и освещено яркими, разноцветными огнями, ослепляющими зрение. — Вообразите себе множество людей, которые толпятся в сих галереях, и ходят взад и вперед только для того, чтобы смотреть друг на друга! — Тут видите вы и кофейные домы, первые в Париже, где также все людьми наполнено; где читают вслух газеты и журналы, шумят, спорят, говорят речи, и проч.
Голова моя закружилась — мы вышли из галереи, и сели отдыхать в каштановой алее, в Jardin du Palais Royal.[*] Тут царствовали тишина и сумрак. Аркады изливали свет свой на зеленые ветьви; но он терялся 4в их тенях.4 Из другой алеи неслись тихие, сладостные звуки нежной музыки; прохладный ветерок шевелил листочки на деревьях. — Нимфы радости подходили к нам одна за другой, бросали в нас цветами, вздыхали, смеялись, звали в свои гроты, обещали тьму удовольствий, и скрывались как призраки лунной ночи.
Все казалось мне очарованием, Калипсиным островом, Армидиным замком. Я погрузился в приятную задумчивость...5
[*] Саду Пале-Рояля (франц.)
Париж, 2 Апреля,1 1790.
Я в Париже! Эта мысль производит в душе моей какое-то особливое, быстрое, неизъяснимое, приятное движение... я в Париже! говорю сам себе, и бегу из улицы в улицу, из Тюльери в Поля Елисейския; вдруг останавливаюсь, на все смотрю с отменным любопытством: на домы, на кареты, на людей.2 Что было мне известно по описаниям, вижу теперь собственными глазами — веселюсь и радуюсь живою картиною величайшего, славнейшего города в свете, чудного, единственного по разнообразию своих явлений. —
Пять дней прошли для меня как пять часов: в шуме, во многолюдстве, в спектаклях, в волшебном замке Пале-Рояль. Душа моя наполнена живыми впечатлениями; но я не могу самому себе дать в них отчета, и не в состоянии сказать вам ничего связного о Париже. Пусть любопытство мое насыщается; а после будет время рассуждать, описывать, хвалить, критиковать. — Теперь замечу одно то, что кажется мне главною чертою в характере Парижа: отменную живость народных движений, удивительную скорость в словах и делах. Система Декартовых вихрей могла родиться только в голове Француза, Парижского жителя. Здесь все спешит куда-то; все, кажется, перегоняют друг друга; ловят, хватают мысли; угадывают, чего вы хотите, чтоб как можно скорее вас отправить. Какая страшная противоположность — на пример, с важными Швейцарами, которые ходят всегда размеренными шагами, слушают вас с величайшим вниманием, приводящим в краску стыдливого, скромного человека; слушают и тогда, когда вы уже говорить перестали; соображают ваши слова, и отвечают так медленно, так осторожно, боясь, что они вас не понимают! А Парижской житель хочет всегда отгадывать; вы еще не кончили вопроса, он сказал ответ свой, поклонился и ушел!
Париж, Апреля.... 1790.
Принимаясь за перо с тем, чтобы представить Вам Париж хотя не в совершенной картине, но по крайней мере в главных его чертах, должен ли я начать, как говорили Древние, с яиц Леды, и объявить с ученою важностию, что сей город назывался некогда Лютециею; что имя Парижских жителей, Parisii, значит народ, покровительствуемый Изидою — то есть, что оно произошло от Греческого слова 1Пара и Изис,1 хотя ΝB. Гальские народы не имели никакого понятия о сей Египетской богине и не думали искать ея покровительства? Перевести ли некоторыя места из записок Юлия Цесаря (первого из древних Авторов, упоминающих о Париже) и Мизопогона, книги сочиненной Императором
218Иулианом; места, из которых вы узнаете, что Париж и во время Цесарево был уже столицею Галлии, и что император Иулиан умер-было в нем от угара?[*] Окружить ли мне себя творениями Иоанна Готвиля, Вильгельма Коррозета, Клавдия Фошета, Николая Бонфуса, Якова Берля,2 Маленгра, Соваля, Дона Филибьеня, Коллетета, де-ла-Мара, Брисса, Буассо, Праделя, ле-Мера, Монфокона — ослепить ли глаза ваши ученою пылью сих Авторов, и показать ли вам ясно, что был Париж в своем начале, когда еще не огромныя палаты и храмы созерцались в струях Сены, а маленькие домики, подобные Альпийским хижинам; когда еще не гранитные, а деревянные мосты служили ей поясами; когда не Лаис, не Рено пленяли слух людей на берегах ея, а братья Оссиановы дикими своими песнями; когда не Мирабо, не Мори удивляли Парижцев своим красноречием, а седовласые Друиды, обожатели дубового леса? Итти ли мне в след Парижу, шаг за шагом, через пространство минувших веков, означая все его изменения, новые виды, успехи в архитектуре, от первого каменного домика до Луврской колонады? — Я слышу ответ ваш: «Мы прочитаем Сент-Фуа, его Essais sur Paris,[**] и узнаем все то, что ты можешь сказать о древности Парижа; скажи нам только, каков он показался тебе в нынешнем своем виде, и более ничего не требуем.» — И так, оставляя почтенную старину, оставляя все прошедшее, буду говорить об одном настоящем.
Париж покажется вам великолепнейшим городом, когда вы въедете в него по Версальской дороге. Громады зданий впереди, с высокими шпицами и куполами; на правой стороне река Сена с картинными домиками и садами; на левой, за пространною зеленою равниною, гора Мартр, покрытая бесчисленными ветреными мельницами, которыя, размахивая своими крыльями, представляют глазам вашим летящую станицу каких нибудь пернатых великанов, строусов или Альпийских орлов. Дорога широкая, ровная, гладка как стол, и ночью бывает освещена фонарями. Застава есть небольшой домик, который пленяет вас красотою архитектуры своей. Через обширный бархатный луг въезжаете в поля Елисейския, не даром названныя сим привлекательным именем: лесок, насажденный самими Ореадами, с маленькими цветущими лужками, с хижинками в разных местах рассеянными, из которых в одной найдете кофейный дом, в другой лавку. Тут по Воскресеньям гуляет народ, играет музыка, пляшут веселыя мещанки. Бедные люди, изнуренные шестидневною работою, отдыхают на свежей траве, пьют вино и поют водевили. Вы не имеете времени осмотреть всех красот сего лесочка, сих
[*] «Я провел зиму в моей любезной Лютеции, — говорит он: — она построена на острову и окружена стенами, которыя омываются водами реки, приятными для глаз и вкуса. Зима бывает там обыкновенно не очень холодна; но в мое время морозы были так жестоки, что река покрылась льдом. Жители нагревают свои жилища посредством печей; но я не позволил развести огня в моей горнице, а велел только принести к себе несколько горящих угольев. Пар, которой от них распространился по всей комнате, едва-было не задушил меня, и я упал без чувства».
[**] «Очерки о Париже» (франц.)
умильных рощиц, как будто бы без всякого намерения разбросанных на правой и на левой стороне дороги: взор ваш стремится вперед, туда, где на большой, осьмиугольной площади возвышается статуя Лудовика XV, окруженная белым мраморным балюстрадом. Подойдите3 к ней, и увидите перед собою густыя алеи славного сада Тюльери, примыкающия к великолепному дворцу: вид прекрасный! Вошедши в сад, не знаете, чем любоваться: густотою ли древних алей, или приятностию высоких террас, которыя на обеих сторонах простираются во всю длину сада; или красотою бассейнов, цветников, ваз, групп и статуй. Художник ле-Нотр,4 творец сего конечно искуснейшего сада в Европе, ознаменовал каждую его часть печатию ума и вкуса. Здесь гуляет уже не народ, так как в полях Елисейских, а так называемый лучшия люди, кавалеры и дамы, с которых пудра и румяна сыплются на землю. Взойдите на большую террасу; посмотрите на право, на лево, кругом: везде огромныя здания, замки, храмы — красивыя берега Сены, гранитные мосты, на которых толпятся тысячи людей, стучит множество карет — взгляните на все, и скажите, каков Париж? Мало, естьли назовете его первым городом в свете, столицею великолепия и волшебства. Останьтесь же здесь, естьли не хотите переменить своего мнения; пошедши далее, увидите... тесныя улицы, оскорбительное смешение богатства с нищетою; подле блестящей лавки ювелира кучу гнилых яблок и сельдей; везде грязь и даже кровь, текущую ручьями из мясных рядов — зажмете нос и закроете глаза. Картина пышного города затмится в ваших мыслях, и вам покажется, что из всех городов на свете через подземельные трубы сливается в Париж нечистота и гадость. Ступите еще шаг, и вдруг повеет на вас благоухание щастливой Аравии, или, по крайней мере, цветущих лугов Прованских: значит, что вы подошли к одной из тех лавок, в которых продаются духи и помада, и которых здесь множество. Одним словом, что шаг, то новая атмосфера, то новые предметы роскоши или самой отвратительной нечистоты — так, что вы должны будете назвать Париж самым великолепным и самым гадким, самым благовонным[*] и самым вонючим городом. Улицы все без исключения узки и темны от огромности домов; славная Сент-Оноре всех длиннее, всех шумнее и всех грязнее. Горе бедным пешеходцам, а особливо5 когда идет дождь! Вам надобно или месить грязь на средине улицы,[**] или вода, льющаяся с кровель через дельфины, не оставит на вас сухой нитки. Карета здесь необходима,[***] по крайней мере для нас иностранцев: а Французы умеют чудесным образом
[*] Потому что нигде не продают столько ароматических духов, как в Париже.
[**] Мостовая делается в Париже скатом с обеих сторон улицы: от чего в средине бывает всегда страшная грязь.
[***] За порядочную наемную карету надобно заплатить в день рубля четыре. Можно ездить и в фиакрах, т. е. извощичьих каретах, которыя стоят на каждом перекрестке; правда, что оне очень не хороши, как снаружи, так и внутри; кучер сидит на козлах в худом камзоле или ветхой епанче, и беспрестанно погоняет двух — не лошадей, а лошадиных скелетов, которые то дернут, то станут — побегут, и опять ни с места. В сем экипаже можно за 24 су проехать город из конца в конец.
ходить по грязи не грязнясь, мастерски прыгают с камня на камень, и прячутся в лавки от скачущих карет. Славный Турнфор, который объездил почти весь свет, возвратился в Париж и был раздавлен фиакром, от того, что он в путешествии своем разучился прыгать серною на улицах: искусство необходимое для здешних жителей!
Подите городом прямо, в которую сторону вам угодно, и вы очутитесь наконец в тени густых алей, называемых Булеварами; их три: одна для карет, а две для пешеходцев; оне идут рядом и образуют магическое кольцо, или самую прекраснейшую опушку вокруг всего Парижа. Тут городские жители собирались некогда играть в шары (à la boule) на зеленой траве: от чего и произошло название буле-вер или буле-вар. Сначала на месте алей, был только один вал, который защищал столицу Франции от неприятельских набегов; дерева посажены гораздо после. Одна часть булеваров называется старыми, а другая новыми; на первых видите предметы вкуса, богатства, пышности; все вымышленное праздностию для занятия праздности — здесь Комедия, тут Опера; здесь блестящия палаты, тут Гесперидские сады, в которых не достает только золотых яблок; здесь кофейный дом, обвешенный зелеными гирляндами; тут беседка, украшенная цветами и подобная сельскому храму любви; здесь маленькой приятной лесочик, в котором гремит музыка, прыгает на веревке резвая Нимфа, или какой нибудь фигляр забавляет народ своими хитростями; тут показываются вам все редкия произведения животного царства Природы: птицы Американския, звери Африканские, колибрии и строусы, тигры и крокодилы; здесь под каштановым деревом, сидит Цирцея, смотрит на вас томными глазами, кладет руку на сердце, и видя, что вы с равнодушием идете мимо, говорит со вздохом: нечувствительный! жестокий! Тут молодой растрепанный франт встречается с пожилым, нежно-напудренным петиметром, смотрит на него с усмешкою, и подает руку оперной певице; здесь длинный ряд карет, из которых выглядывают юность и древность, красота и безобразие, ум и глупость в самых живых характерных чертах — и наконец... марширует отряд национальной гвардии. Целый день употребил я на то, чтобы обойти эту шумную часть Булеваров.[*]
Так называемая новая часть представляет совсем другое зрелище: там дерева сенистее, алей красивее, воздух чище, но мало бывает гуляющих; не слышите ни стука каретного, ни топота лошадиного, ни песней, ни музыки; не видите ни Английских, ни Французских щеголей, ни распудренных голов, ни разрумяненных лиц. Здесь в густой тени отдыхает
[*] Между великолепными домами, к ним примыкающими, заметил я дом известного Бомарше. Сей человек умел не только странною Комедиею вскружить голову Парижской публике, но и разбогатеть удивительным образом; умел не только изображать живописным пером слабыя стороны человеческого сердца, но и пользоваться ими для наполнения кошелька своего; он вместе и остроумный автор и тонкой светской человек, и хитрой придворный и расчетистый купец. Теперь имеет Бомарше все средства и способы наслаждаться жизнию. Дом его смотрят любопытные как диковинку богатства и вкуса; один барельеф над воротами стоит 30 или 40 тысячь ливров.
добрый ремесленник с своею женою и дочерью; тут по алее медленными шагами прохаживается сын его с молодою своею невестою, там поля с хлебом, сельския работы, трудящиеся земледельцы; словом, все просто, тихо и мирно.
Возвратимся опять в городской шум. Карл V говаривал: Lutetia non urbs, sed orbis (Лютеция, то есть Париж, есть не город, а целый мир): что ж бы он сказал теперь, когда Лютеция его вдвое увеличилась своим пространством, и вдвое умножилась числом своих обитателей? Вообразите себе 25 000 домов в 4, в 5 этажей, которые с верху до низу наполнены людьми! Вопреки всем географическим календарям, Париж многолюднее и Константинополя и Лондона, вмещая в себе, по новому5а исчислению, 1 130 450 жителей, между которыми полагается 150 000 иностранцев и 200 000 слуг. Ступай здесь из конца в конец города: везде множество идущих и едущих, везде шум и гам, — на больших и малых улицах: а их в Париже около, тысячи! Ночью в 10, в 11 часов все еще живо, все движется и шумит; в первом, во втором часу встречается еще много людей; в третьем и четвертом слышите изредка каретный стук — однакож сии два часа можно назвать самыми тихими в сутках. В пятом показываются на улицах работники, Савояры, поденщики — и мало по малу весь город снова оживляется.
222Теперь хотите ли осмотреть со мною славнейшия здания в Париже? — Нет; оставим это до другого времени; вы устали, я также: надобно переменить материю или — кончить.
Нынешний день обедал я у Господина Гло**, к которому было у меня письмо из Женевы. Худо не знать обычаев: я пришел в два часа, но в доме совсем еще не думали принимать гостей. Хозяин, после утренней прогулки, одевался в своем кабинете, а хозяйка занималась утренним чтением. Минут через десять вышла последняя в гостиную комнату, где я сидел один у камина, перевертывая листы в Мармонтелевой Поэтике, которая лежала на экране. Госпожа Гло** есть ученая дама лет в тридцать, говорит по-Английски, Италиянски, и (подобно Госпоже Неккер, у которой собирались некогда д’Аланберты, Дидроты, и Мармонтели) любит обходиться с Авторами. Мы начали говорить о Литтературе, и с жаром,6 потому что Госпожа Гло** противоречила всем моим мнениям. На пример, я сказал, что Расин и Вольтер лучшие Французские Трагики; но она, по благосклонности своей, открыла мне, что Шенье — есть бог перед ними. Я думал, что прежде писали во Франции лучше, нежели ныне; но она сказала мне, что в доме у нее собирается около двадцати сочинителей, которые все несравненны. Я хвалил дю-Пати: она уверяла, что его в Париже не читают; что он был хороший Адвокат, но худой Автор и наблюдатель. Я хвалил Драму Рауля: она говорила об ней с презрением. Одним словом, наши несогласия никогда бы не кончились, естьли бы слуга не растворил дверей, и не уведомил Гж. Гло** о приезде гостей. Через несколько минут наполнилась горница Маркизами, Кавалерами Св. Людовика, Адвокатами, Англичанами; каждый гость подходил к хозяйке с холодным приветствием. После всех явился хозяин, и завел разговор о партиях, интригах, декретах Народного7 Собрания, и проч. и проч. Французы рассуждали, хвалили, критиковали; а молодые Англичане зевали. Я невольным образом пристал к сим последним, и сердечно обрадовался, когда нас позвали обедать. Стол был очень хорош; но Риторы8 не умолкали. Между прочим отличал себя один Адвокат, который хотел быть Министром единственно для того, чтобы в 6 месяцев заплатить все долги Франции, умножить втрое доходы ея, обогатить Короля, духовенство, дворянство, купцов, художников, ремесленников.... Тут Господин Гло** схватил его за руку и с важным видом сказал: «довольно, довольно, о великодушный человек!» Я засмеялся — к щастию, не один. Впрочем Адвокат ни мало тем не оскорбился, и продолжал доказывать пользу своих великих планов, относясь наиболее к Неккерову брату, который обедал вместе с нами, и который с величайшим терпением слушал его. Таких говорунов ныне тьма в Париже, а особливо под аркадами в Пале-Рояль, и надобно иметь очень здоровую голову, чтобы от их красноречия не чувствовать9 в ней боли. — Подле меня сидел за столом Англичанин, человек умный и важный, который, узнав, что я Руской, распрашивал меня о нашем климате, образе жизни, и проч. Известный путешественник Кокс ему приятель;
223он вместе с ним был в Швейцарии и в Германии. — Мы встали из-за стола в пять часов, и хозяин сказал мне, что я всякое Воскресенье могу обедать у него вместе с его приятелями.
Еще было у меня письмо к Господину Н*, старому Прованскому дворянину, от брата его Эмигранта10 (с которым я познакомился в Женеве в доме госпожи К*). Он почти слеп, глух, насилу ходит, и живет в Париже для молодой, нежной, томной, белокурой, миловидной жены своей, которая любит спектакли и проч. Какая неровная чета! Может ли такое супружество быть щастливо? думал я, смотря на Господина и Госпожу Н*, на Вулкана и Венеру, на мертвый Октябрь и цветущий Май. О природа! в царстве твоем растут ли подле снегов розы? — Меня приняли с холодною ласкою, так как здесь обыкновенно чужестранцев принимают; звали обедать, ужинать, и проч. Госпожа Н* сказала мне, что ныне в Париже скучно; что она скоро поедет в Швейцарию, поселится на той прекрасной горе близь Нёшателя,11 которую Руссо описал магическим пером своим в письме к д’Аланберту, и будет жить там щастливо в объятиях Натуры. Я похвалил ее пиитическое намерение.
Париж ныне не то, что он был. Грозная туча носится над его башнями, и помрачает блеск сего, некогда пышного города. Златая роскошь, которая прежде царствовала в нем как в своей любезной столице — златая
224роскошь, опустив черное покрывало на горестное лицо свое, поднялась на воздух и скрылась за облаками; остался один бледный луч ея сияния, который едва сверкает на горизонте, подобно умирающей заре вечера. Ужасы Революции12 выгнали из Парижа самых богатейших жителей; знатнейшее дворянство удалилось в чужия земли; а те, которые здесь остались, живут по большой части в тесном круге своих друзей и родственников.13
«Здесь» — сказал мне Аббат Н*, идучи14 со мною по улице St. Honoré, и указывая тростью на большие домы, которые стоят ныне пустые — «здесь, по Воскресеньям, у Маркизы Д* съезжались самыя модныя Парижския Дамы, знатные люди, славнейшие остроумцы (beaux esprits); одни играли в карты, другие судили о житейской философии, о нежных чувствах, приятностях, красоте, вкусе — тут, по Четвергам, у Графини А* собирались глубокомысленные Политики обоего пола, сравнивали Мабли с Ж. Жаком и сочиняли планы для новой Утопии — там, по Субботам, у Баронесы Ф* читал М* примечания свои на Книгу Бытия, изъясняя любопытным женщинам свойства древнего Хаоса, и представляя его в таком ужасном виде, что слушательницы падали в обморок от великого страха. Вы опоздали приехать в Париж; щастливыя времена исчезли; приятныя ужины кончились; хорошее общество (lа bonne compagnie) рассеялось по всем концам земли. Маркиза Д* уехала в Лондон, Графиня А* в Швейцарию, а Баронеса Ф* в Рим, чтобы постричься там в монахини. Порядочный человек не знает теперь, куда деваться, что делать, и как провести вечер».
Однакожь аббат Н* (к которому привез я письмо из Женевы от брата его, Графа Н*), признался мне, что Французы давно уже разучились веселиться в обществах, так как они во время Людовика XIV веселились, на пример в доме известной Марионы де-Лорм, Графини де-ла-Сюз, Ниноны Ланкло, где Вольтер сочинял первые стихи свои; где Вуатюр, Сент-Эвремон, Саразень, Граммон, Менаж, Пелиссон, Гено, блистали остроумием, сыпали Аттическую соль на общий разговор и были законодателями забав и вкуса. — «Жан Ла (или Лас),15 продолжал мой Аббат, — Жан Ла нещастною выдумкою Банка погубил и богатство и любезность Парижских жителей, превратив наших забавных Маркизов в торгашей и ростовщиков; где прежде раздроблялись все тонкости общественного ума, где все сокровища, все оттенки Французского языка истощались в приятных шутках, в острых словах, там заговорили.... о цене банковских ассигнаций, и домы, в которых собиралось лучшее общество, сделались биржами. Обстоятельства переменились — Жан Ла бежал в Италию — но истинная Французская веселость была уже с того времени редким явлением в Парижских собраниях. Начались страшныя игры; молодыя дамы съезжались по вечерам для того, чтобы разорять друг друга, метали карты на право и на лево, и забывали искусство Граций, искусство нравиться. Потом вошли в моду попугаи и Экономисты, Академическия интриги и Энциклопедисты, каланбуры и Магнетизм, Химия и Драматургия, Метафизика и Политика. Красавицы сделались Авторами, и нашли способ... усыплять самых своих любовников. О
225спектаклях, Опере, балетах говорили мы наконец математическими посылками, и числами изъясняли красоты Новой Элоизы. Все философствовали, важничали, хитрили, и вводили в язык новыя странныя выражения, которых бы Расин и Депрео понять не могли или не захотели — и я не знаю, к чему бы мы наконец должны были прибегнуть от скуки, естьли бы вдруг не грянул над нами гром Революции.» Тут мы расстались с Аббатом.
Вчера, в придворной церкви, видел я Короля и Королеву. Спокойствие, кротость и добродушие изображаются на лице первого, и я уверен, что никакое16 злое намерение не раждалось в душе его. Есть на свете щастливые характеры, которые по природному чувству не могут не любить и не делать добра: таков сей Государь! Он может быть злополучен; может погибнуть в шумящей буре — но правосудная История впишет Людовика XVI в число благодетельных Царей, и друг человечества прольет в память его слезу сердечную. — Королева, не смотря на все удары рока, прекрасна и величественна, подобно розе, на которую веют холодные ветры, но которая сохраняет еще цвет и красоту свою. Мария рождена быть Королевою. Вид, взор, усмешка — все показывает необыкновенную душу. Не льзя, чтобы ея сердце не страдало; но она умеет сокрывать горесть свою, и на светлых глазах ея не приметно ни одного облачка. Улыбаясь так, как Грации улыбаются, перебирала она листочки в своем молитвеннике, взглядывала на Короля, на Принцессу, дочь свою, и снова бралась за книгу. Елисавета, сестра Королевская, молилась с великим усердием и набожностию; мне казалось, что по лицу ея катились слезы. — В церкви было множество народу, так что я от жару и духоты упал бы в обморок, естьли бы одна дама, приметив мою бледность, не подала мне спирту. Все люди смотрели на Короля и Королеву, еще более на последнюю; иные вздыхали, утирали глаза свои белыми платками; другие смотрели без всякого чувства, и смеялись над бедными монахами, которые пели вечерню. — На Короле был фиолетовый кафтан; на Королеве, Елисавете и Принцессе черныя платья, с простым головным убором. — Дофина видел я в Тюльери. Прекрасная, нежная Ланбаль, которой Флориан посвятил сказки свои, вела его за руку. Милой младенец! Ангел красоты и невинности! Как он, в темном своем камзольчике, с голубою лентою через плечо, прыгал и веселился на свежем воздухе! Со всех сторон бежали люди смотреть его, и все без шляп; все с радостию окружали любезного младенца, который ласкал их взором и усмешками своими. Народ любит еще кровь Царскую!
Париж, Апреля.... 1790.
Говорить ли о Французской Революции? Вы читаете газеты: следственно происшествия вам известны. Можно ли было ожидать таких сцен в наше время, от зефирных Французов, которые славились своею любезностию, и пели с восторгом от Кале до Марсели, от Перпиньяна до Стразбурга:
Не думайте однакожь, чтобы вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует; все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре. Те, которым потерять нечего, дерзки как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки как зайцы; одни хотят все отнять, другие хотят спасти что нибудь. Оборонительная война с наглым неприятелем редко бывает щастлива. История не кончилась; но по сие время Французское дворянство и духовенство кажутся худыми защитниками Трона.
С 14 Июля все твердят во Франции об Аристократах и Демократах; хвалят и бранят друг друга сими именами, по большой части не зная их смысла. Судите о народном невежестве по следующему анекдоту:2
В одной деревеньке близь Парижа крестьяне остановили молодого, хорошо одетого человека, и требовали, чтобы он кричал с ними: vive la nation! да здравствует нация! Молодой человек исполнил их волю; махал шляпою и кричал: vive la nation! Хорошо! хорошо! сказали они: мы довольны. Ты добрый Француз; ступай куда хочешь. Нет, постой: изъясни нам прежде, что такое.... нация?3 —
Рассказывают, что маленькой Дофин, играя со своею белкою, щелкает ее по носу и говорит: ты Аристократ, великой Аристократ, белка/ Любезный младенец, безпрестанно слыша это слово, затвердил его.
Один Маркиз, который был некогда осыпан Королевскими милостями, играет теперь не последнюю ролю между неприятелями Двора. Некоторые из прежних его друзей изъявили ему свое негодование. Он пожал плечами, и с холодным видом отвечал им: que faire? j’aime les te-te-troubles! что делать? я люблю мяте-те-тежи! Маркиз заика.
Но читал ли Маркиз историю Греции и Рима? помнит ли цыкуту и скалу Тарпейскую? Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция отверстый гроб для добродетели и — самого злодейства.
Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться
227чудесной гармонии, благоустройству, порядку. Утопия[*] будет всегда мечтою доброго сердца, или может исполниться неприметным действием времени, посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов. Когда люди уверятся, что для собственного их щастия добродетель необходима, тогда настанет век златой, и во всяком правлении человек насладится мирным благополучием жизни. Всякия же насильственныя потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот. Предадим.,4 друзья мои, предадим себя во власть Провидению: Оно конечно имеет Свой план; в Его руке сердца Государей — и довольно.
Легкие умы думают, что все легко; мудрые знают опасность всякой перемены, и живут тихо. Французская Монархия производила великих Государей, великих Министров, великих людей в разных родах; под ея мирною сению возрастали науки и художества; жизнь общественная украшалась цветами приятностей; бедный находил себе хлеб, богатый
[*] Или Царство щастия сочинения Моруса.
наслаждался своим избытком.... Но дерзкие подняли секиру на священное дерево, говоря: мы лучше сделаем!
Новые Республиканцы с порочными сердцами! разверните Плутарха, и вы услышите от древнего, величайшего, добродетельного Республиканца, Катона, что безначалие хуже всякой власти!5 —
В заключение сообщу вам несколько стихов из Рабеле, в которых знакомец мой, Аббат Н*, находит предсказание нынешней революции.
Gargantua, ch. LVIII.
Французской старинный язык, может быть, для вас темен. Я переведу:
«Объявляю всем, кто хочет знать, что не далее, как в следующую зиму, увидим во Франции злодеев, которые явно будут развращать людей всякого состояния, и поссорят друзей с друзьями, родных с родными. Дерзкой сын не побоится восстать против отца своего, и раб против господина, так, что в самой чудесной Истории не найдем примеров подобного раздора, волнения и мятежа. Тогда нечестивые, вероломные сравняются властию с добрыми; тогда глупая чернь будет давать законы, и бессмысленные сядут на месте судей. О страшный, гибельный потоп! потоп, говорю: ибо земля освободится от сего бедствия не иначе, как упившись кровию».
Париж, Апреля....
В Четверток, в Пятницу и в Субботу на Страстной неделе бывало здесь славное гулянье в алеях Булонского лесу; бывало: потому что нынешнее, мною виденное, совсем не могло войти в сравнение с прежними, для которых богачи и щеголи нарочно заказывали новые экипажи, и где четыре, пять тысячь карет, одна другой лучше, блистательнее, моднее, являлись глазам зрителей. Я ходил туда пешком, и видел около тысячи экипажей, но ни одного великолепного. Это гулянье напомнило мне наше Московское, 1 Мая. Также карета за каретою, от Елисейских полей до монастыря Longchamp. Народ стоял в два ряда подле дороги, шумел, кричал и смеялся непристойным образом над гуляющими. На пример: «Смотрите! вот едет торговка из рыбного ряда с своею соседкою, башмачницею! Вот красный нос, самый длинный во всем Париже! Вот молодая кокетка в 70 лет: влюбляйтесь! Вот Кавалер Св. Людовика с молодою женою и с рогами! Вот Философ, который продает свой ум за две копейки!» — Молодые франты прыгали на Английских конях, заглядывали в каждую карету и дразнили чернь: allons, allons, mes amis! de l’esprit, de l’esprit! Bon, c’est de la vraie gaieté Parisienne![*] Другие бродили пешком, с длинными деревянными саблями вместо тростей, pour se confondre avec le peuple.[**] — Прежде более всего отличались тут славныя жрицы Венерины; оне выезжали в самых лучших экипажах. Одна молодая Актриса разорвала связь свою с Графом Д*, прекрасным мущиною. Ея знакомыя удивлялись. «Чему дивиться?» — сказала им Актриса: «он чудовище, изверг: он не хотел подарить мне новой кареты для Булонского гулянья. Я должна была предпочесть ему старого Маркиза,
[*] ну, ну, друзья! Больше остроумия, больше остроумия! Прекрасно! Вот это настоящая парижская веселость! (франц.)
[**] чтобы слиться с народом (франц.)
который заложил все брилианты жены своей, чтобы купить мне самую дорогую карету в Париже!»1
Я прошел в монастырь Longchamp, видел гробницу Изабеллы, сестры Людовика Святого, и две остроумныя надписи под2 монументом отца Фременя и брата Франциска Серафима. Первая:
Другая
Париж, Апреля 29, 1790.
Ныне целый день просидел я в комнате своей, один, с головною болью; но когда стало смеркаться, вышел на Pont neuf,[***] и облокотясь на подножие Генриковой статуи, смотрел с великим удовольствием, как тени ночныя мешались с умирающим светом дня; как звезды на небе, а фонари на улицах засвечались. С приезду моего в Париж все вечера без исключения проводил я в спектаклях, и потому около месяца не видал сумерек. Как они хороши весною, даже и в шумном, немиловидном Париже!
Целый месяц быть всякой день в спектаклях! быть, и не насытиться ни смехом Талии, ни слезами Мельпомены!... и всякой раз наслаждаться их приятностями с новым чувством!.... Сам дивлюсь; но это правда.1
Правда и то, что я не имел прежде достаточного понятия о Французских театрах. Теперь скажу, что они доведены, каждой в своем роде, до возможного совершенства, и что все части спектакля составляют здесь прекрасную гармонию, которая самым приятнейшим образом действует на сердце зрителя.2
В Париже пять главных Театров: Большая Опера, так называемый Французской Театр (les François), Италианской (les Italiens), Графа Прованского (théâtre de Monsieur) и Variétés — всякой день играют на них, и всякой день (подивитесь Французам!) бывают они наполнены людьми, так что в 6 часов вы едва ли где нибудь найдете место.
Кто был в Париже, говорят Французы, и не видал Большой Оперы, подобен тому, кто был в Риме и не видал Папы. В самом деле, она есть нечто весьма великолепное, и наиболее по своим блестящим декорациям и прекрасным балетам. Здесь видите вы — то поля Елисейския,
[*] Фремен! Ты заставил судьбу трепетать, и имя твое живо, хотя ты и умер (франц.)
[**] Кто прожил на земле 80 лет жизнью Франциска Серафического, тот на небе живет ангелом (франц.)
[***] Так называемой Новый мост, близь которого я жил.
где блаженствуют души праведных; где вечная весна зеленеет; где слух ваш пленяется 3тихими звуками лир;3 где все 4любезно, восхитительно4 — то мрачный Тартар, где вздохи умирающих волнуют страшный Ахерон; где шум черного Коцита и Стикса заглушается стенанием и плачем бедствия; где волны Флегетона пылают; где Тантал, Иксион и Данаиды вечно страдают, и не видят конца своим мучениям; где светлая Лета томным журчанием призывает нещастных к забвению житейских забот и горестей. Здесь видите,5 как Орфей скитается в черных лесах подземного царства; как Фурии терзают Ореста; как Язон сражается с огнем, с пламенем и с чудовищами; как раздраженная Медея, проклиная неблагодарность людей, летит с громом и молниею на вершину Кавказа; как Египтяне в печальных хорах оплакивают смерть добродетельного Царя своего, и как горестная Нефта, над великолепным памятником супруга, клянется вечно боготворить его в сердце своем; как Ринальдо тает в восторге у ног пламенной Армиды, среди бесчисленных красот волшебного искусства, рассеянных в садах ея; как Диана спускается на светлом облаке, целует Эндимиона, и блестящими слезами страстную грудь свою орошает; как величественная Калипса истощает все возможныя очарования, чтобы пленить юного Телемака; как резвыя, милыя Нимфы — одна другой резвее, одна другой милее — окружают его с арфами и лирами, играют и поют любовь, 6и каждым сладострастным движением6 говорят ему: люби! люби! как нежный Телемак колеблется, чувствует слабость свою, забывает советы Мудрости, и... сверженный благодетельною рукою Ментора, летит с высокого каменного берега в шумящее море: летит вместе с душею зрителей.
Все сие так живо, так естественно, что я тысячу раз забывался и принимал искусственное подражание за самую натуру. Едва могу7 верить глазам своим, видя быструю перемену 8декораций. В одно мгновение8 рай превращается в ад; в одно мгновение проливаются моря, там, где луга зеленели, где цветы расцветали, и где пастухи на свирелях играли; светлое небо покрывается густым мраком, черныя тучи несутся на крыльях ревущей бури, и зритель трепещет в душе своей; еще один миг, и мрак исчезает, и тучи скрываются, 9и бури умолкают,9 и сердце ваше светлеет вместе с видимыми предметами.
Не смотря на множество здешних искусных танцовщиков, Вестрис сияет между ими как Сириус между звездами. Все его движения так приятны, так живы, так выразительны, что я всегда смотрю, дивлюсь и не могу сам себе изъяснить удовольствия, которое доставляет мне сей единственный 10танцовщик; легкость,10 стройность, гармония, чувство, жизнь — все соединяется вместе, и естьли можно быть Ритором11 без слов, то Вестрис в своем роде Цицерон. Никакие стихотворцы не опишут того, что блистает в его глазах, что выражает игра его мускулов, когда милая, стыдливая пастушка говорит ему нежным взором: люблю! когда он, бросаясь к ея сердцу, призывает небо и землю во свидетели своего блаженства. Живописец положит кисть, и скажет только: «Вестрис!» — Гардель бесподобен в трагической пантомиме. Какое величество! Герой в каждом взоре, герой в каждом движении! Вестрис питомец
233милых Граций; а Гардель ученик важных Муз. — Нивлон есть вторый Вестрис. О других танцовщиках скажу только, что они составляют прекрасную группу живописных фигур, пленительную для зрения. — Когда же являются на сцене Терпсихорины Нимфы, как будто бы на крыльях Зефира принесенныя, тогда сцена кажется мне весенним лугом, на котором пестреют бесчисленныя цветы; взор теряется между разнообразными красотами — но любезная Периньйон и прелестная Миллер подобны пышной розе и гордой лилее, которыя отличаются от всех других цветов.
Лаис, Шенар, Лене, Руссо — вот первые певцы оперы; и естьли верить Французам, то никогда и никакая земля не производила лучших. Они нравятся мне не только пением, но и самою игрою: два таланта, которые не всегда бывают вместе! Маркези никогда не мог тронуть меня так, как Лаис и Шенар трогают. Пусть смеются над моей простотою и невежеством; но в голосе сего славного Италиянского певца нет того, что для меня всего любезнее — нет души! Вы спросите, что я разумею под сею душею? Не умею изъяснить; однакожь чувствую. Ах! какой Маркези может петь так хорошо:
какой Италиянской получеловек может петь сию несравненную Глукову арию с таким сердечным выражением, как Руссо, молодой, статный, прекрасный Руссо, достойный Эвридики?
Мальяр есть теперь первая певица. Вы слыхали о Сент-Юберти: ее уже нет! Говорят, что она сошла с ума. Любители Оперы воспоминают об ней почти со слезами.
Сим декорациям, балетам, певцам,12 совершенно отвечает и оркестр, составленный из лучших музыкантов Парижа. Одним словом, любезные друзья, здесь торжествуют Искусства на высочайшей степени совершенства, и все вместе производят в зрителе чувство, которое без всякой гиперболы можно назвать восхищением. — Такой спектакль требует конечно больших издержек. Не смотря на то, что за вход в ложи и в паркет платят (на наши деньги) рубли по два и по три; не смотря на то, что все сии дорогия места бывают наполнены людьми, Опера стоила Двору, по счету Неккерову, около трех или четырех миллионов в год.
На так называемом Французском Театре играют трагедии, драмы и большия комедии. — Я и теперь не переменил мнения своего о Французской Мельпомене. Она благородна, величественна, прекрасна; но никогда не тронет, не потрясет сердца моего так, как Муза Шекспирова и некоторых (правда, не многих) Немцов. Французские Поэты имеют тонкой, нежный вкус, и в искусстве писать могут служить образцами. Только в рассуждении изобретения, жара и глубокого чувства Натуры — простите мне священныя тени Корнелей, Расинов и Вольтеров! —
[*] Потерял я Эвридику: что с моим сравнится горем! (франц.)
должны они уступить преимущество Англичанам и Немцам. Трагедии их наполнены изящными картинами, в которых весьма искусно подобраны краски к краскам, тени к теням; но я удивляюсь им по большой части с холодным сердцем. Везде смесь естественного с романическим; везде mes feux, ma foi;[*] везде Греки и Римляне à la Françoise,[**] которые тают в любовных восторгах, иногда философствуют, выражают13 одну мысль разными отборными словами, и теряясь14 в лабиринте красноречия, забывают действовать. Здешняя публика требует от Автора15 прекрасных стихов, des vers à retenir;[***] они прославляют пиесу, и для того стихотворцы стараются всячески умножать16 их число, занимаясь тем более, нежели важностию17 приключений, нежели новыми, чрезвычайными, но естественными положениями (situations), и забывая, что характер всего более обнаруживается в сих необыкновенных случаях, от которых и слова заимствуют силу свою.[****]
Коротко сказать, творения Французской Мельпомены славны — и будут всегда славны — красотою слога и блестящими стихами; но естьли Трагедия должна глубоко трогать наше сердце или ужасать душу: то соотечественники Вольтеровы не имеют может быть ни двух истинных трагедий — и д’Аланберт сказал весьма справедливо, что все их пиесы сочинены более для чтения, нежели для театра.
[*] пылаю страстью. Клянусь честью! (франц.).
[**] на французский манер (франц.)
[***] стихов, которые запоминаются (франц.)
[****] Я прошу знатоков Французского театра найти мне в Корнеле или в Расине что-нибудь подобное — на пример сим Шекспировым стихам, в устах старца Леара, изгнанного собственными детьми его, которым отдал он свое царство, свою корону, свое величие — скитающегося в бурную ночь по лесам и пустыням.
(«Шумите ветры, свирепствуй буря! Серные, быстрые огни, предтечи разрушительных ударов! лейте пламя на белую главу мою!... Громы, громы! сокрушите здание мира; сокрушите образ натуры18 и человека, неблагодарного человека!... Не жалуюсь на вашу свирепость, разъяренныя стихии! Я не отдавал вам царства, не именовал вас милыми детьми своими! И так свирепствуйте по воле! Разите — се я, раб ваш, слабый, изнуренный старец, отверженный от человечества!»)
Они раздирают душу; они гремят подобно тому грому, который в них описывается, и потрясают сердце читателя. Но что же дает им сию ужасную силу? Чрезвычайное положение 19царственного изгнанника,19 живая картина бедственной судьбы его. И кто после20 того спросит еще: какой характер, какую душу имел Леар?
Когда же оне непременно должны быть играны, то по крайней мере надобно для них таких актеров, как ла-Рив, Сен-При, Сен-Фаль, и таких актрис, как Сенваль,21 Рокур, и проч. которые заступили ныне место Барона и ле-Кеня, ля-Куврер и Клерон. Вот декламация! вот действие!22 Благородство в виде, величавость в поступи, ясность, чистота в произношении, и в каждом слове душа, то есть, всякая Поэтова мысль оттенена, всякая мысль выражена свойственным ей тоном, и в гармонии с игрою глаз, с движением руки; везде живопись,23 везде картины — и естьли зритель, не смотря на сие утончение искусства, остается холоден, то конечно не актеры виноваты.
Ла-Рив царь на сцене. Совершенно Греческая фигура и редкой орга́н! — Сей актер совсем было простился с театром. Рассказывают, что он, не любя молодой актрисы Дегарсень (которую можно назвать живым образом слабой томности), старался всячески замешивать ее в игре. Публика с неудовольствием приметила сию непохвальную черту сердца его, и славный ла-Рив был освистан партером; после чего он скрылся, и клялся никогда уже не выходить на сцену. Но — где клятва, тут и преступление. Два года бездействия ему наскучили. Привыкший к хвале и рукоплесканиям, 24без них не мог быть щастлив,24 сражался сам с собою, и наконец, оставя все сомнения, снова явился на сцене в роли Эдипа. 25Я видел его.25 Ужасное стечение людей! Не говоря о паркете, ложах, партере — самый оркестр был наполнен зрителями, которым музыканты уступили свои места. В пять часов начался стук и топот нетерпения; в половине шестого поднялся занавес — и все утихло. Первое явление — Эдипа нет — молчание царствовало. Но лишь только Димас сказал: Oedipe en ces lieux va paraitre,[*] страшныя рукоплескания загремели, которыя продолжались до самой той минуты, как ла-Рив вышел, в великолепной Греческой, белой одежде, распустив по плечам русые волосы, и гордо-смиренным наклонением головы изъявил публике благодарную свою чувствительность. — В течении всех пяти актов громкая хвала не умолкала. Ла-Рив старался всеми силами заслуживать ее, и, как Французы говорят, превосходил в искусстве самого себя, не жалея бедной своей груди. Не понимаю, как он мог выдержать до конца трагедии; не понимаю, как и зрители, не устали от рукоплескания. В той сцене, где Эдип узнает, что он умертвил отца;26 что он супруг своей матери; узнает, и страшным образом проклинает судьбу,[**] я почти
[*] Эдип появился в этих местах (франц.)
[**] В следующих стихах:
оцепенел. Никакая кисть не изобразит того, что свирепствовало на лице ла-Рива в сию минуту: ужас, грызение сердца, отчаяние, гнев, ожесточение, и все, все, чего не могу выразить словами. Зрители ахнули, когда он, терзаемый, гонимый Фуриями,27 бросился со сцены и ударился головою о перистиль, так что все колонны задрожали. Вдали слышны были его стенания. — Публика не насытилась еще Эдипом своим, и по окончании пиесы вызвала бедного ла-Рива на сцену. Актриса Рокур, которая представляла Иокасту, держала его за руку; едва мог он сказать два или три слова, и готов был упасть на землю — занавес опустился. —
Сен-При играет одне роли с ла-Ривом: искусный актер с великими талантами, 28но не ла-Рив.28 — Сен-Фаль представляет любовников в трагедиях и драмах: молодой, статный человек приятного вида. В Корнелевом Сиде 29он восхищает публику.29 Так надобно играть Родрига, кроме двух или трех сцен, где я не совершенно доволен был игрою сего актера. На пример, описывая Королю сражение30 с Маврами, излишно старался он выразить в голосе своем — сперва тишину ночи, а потом шум битвы, стук мечей и проч. Французы хлопали; но те, которые размышляли о правилах истинной мимики,31 не могут любить такого неестественного подражания. — Сен-Валь, первая трагическая актриса, хотя слишком стара и немиловидна для роли любовниц, однакожь нравится блестящим своим искусством и жаром игры. — Рокур есть совершенная Медея, и потому в сей роле она несравненна. Величественная фигура, большие черные глаза, которые между густыми ресницами сияют как молнии ночью; волосы 32как вороново крыло;32 все черты лица правильны, но не милы; красота без нежности; суровость в самой улыбке; голос твердый и проницательный — одним словом, Медея. И теперь вижу я, как развевается на ней огненная мантия с волшебными знаками, и как ужасно сверкает острый кинжал в руках раздраженной полубогини, сверкает вместе с ея взором. Одна Рокур может сказать так разительно сии слова:
Славная актриса Конта — славная своею красотой и кокетством более, нежели театральною игрою — представляет роли любовниц в
<Некий бог, более могущественный, чем я, увлек меня к преступлению. Под моими робкими стопами он изрыл пропасть, и я, ослепленный, поневоле стал рабом и орудием неведомой мне силы. Вот все мои грехи — других не знаю. Безжалостные боги! Мои преступления — это ваши преступления, и вы же меня за них караете?... Где я? Какая ночь своим страшным покровом скрывает от меня свет, нам сияющий? Эти стены в крови... Я вижу, как Эвмениды, мстящие отцеубийцам, потрясают своими факелами. Раскаты грома, кажется, рушатся на меня, ад разверзается... (франц.)>
[*] Участь Медеи быть преступницей; но сердце ее было создано, чтобы любить добродетель (франц.)
комедиях и драмах, иногда и в трагедиях. Ей теперь за тридцать лет; но она все еще хороша, и партер наполнен ея обожателями, щастливыми и нещастными. Сказывают, что один молодой Граф от любви к ней сошел с ума, и заключился в Картезианском монастыре. Никогда не бывает она так прелестна, как в новой пиесе le Couvent.[*] Черное платье, белое покрывало, вид невинности, чистосердечия..... ах, бедный Граф! я верю твоему сумасшествию! — Зрители всегда заставляют ее несколько раз повторять арию:
Несказанно-приятный голос! — Но никто из актеров сего театра не делает мне столько удовольствия, как Моле, единственный, несравненный Моле, играющий по большой части ролю отцев в комедиях. Наш Померанцев кажется учеником его. Я два раза удивлялся ему в Мольеровом и Фабровом Мизантропе, и два раза плакал от него в Монтескьё, Мерсьеровой драме. Такой благородный вид, такую улыбку добродушия, человеколюбия, обходительности надлежало иметь Автору бессмертной книги о законах![***]33
Я не буду говорить о других комических актерах сего Театра: их много. — Но в заключение скажу, что Талия Британская и Талия Германии должны уступить преимущество Французской. Английския комедии по большой части или скучны, или грубы, неблагопристойны, оскорбительны для всякого нежного вкуса; а Немецкия, кроме некоторых посредственных, совсем недостойны внимания.35
Так называемый Италианской Театр, но где играют одне Французския мелодрамы, есть мой любимый спектакль: я бываю в нем чаще, нежели в других, и всегда с великим удовольствием слушаю музыку Французских сочинителей, восхищаюсь игрою славной актрисы Дюгазон и пением Розы Рено, милой девушки лет в двадцать, которую публика до небес превозносит, и которая в самом деле есть теперь лучшая певица в Париже.
Мне полюбились две новыя мелодрамы, играемыя на сем Театре: Рауль синяя борода и Петр Великий. Содержание первой взято из старинной сказки и очень, очень театрально. Рауль, богатый дворянин, влюбляется в Розалию, любезную девушку, сестру одного небогатого рыцаря, и предлагает ей руку свою, вместе с блестящими подарками. Красавица чувствует некоторую склонность к молодому Вержи, который любит ее страстно: но, ах! бедный Вержи не имеет ничего, кроме доброго, нежного сердца — а доброе и нежное сердце не всегда заменяет, в глазах красавиц, дары щастия. Богатство Раулево ослепляет Розалию. Она рассматривает подарки... какое великолепие! какой вкус!
[*] «Монастырь» (франц.)
[**] Очарование невинности — вот прелесть, которая заставляет любить эти места (франц.)
[***] То есть, в сей драме Моле представляет благодетельного34 Монтескьё.
Более всего нравится ей прекрасный головной убор, осыпанный брилиантами; она надевает его, подходит к зеркалу... и подает руку гордому Раулю. Бедный Вержи плачет, и скрывается. Розалия живет в огромном замке, где все служит ей как богине, где все льстит ея суетности. Иногда, но очень редко, вылетает вздох из неверной груди; иногда, но очень редко кажется ей, что с добрым, пламенным Вержи была бы она щастливее, нежели с холодным36 своим супругом. — Скоро Рауль едет — не известно куда — и прощаясь с красавицею, отдает ей ключь от одной запертой комнаты.37 «Естьли не хочешь моей погибели, говорит он: естьли не хочешь сама погибнуть, то не будь любопытна!» Розалия клянется — в чем иногда не клянутся милыя женщины? — клянется, и через две минуты... отпирает дверь... Вообразите 38ужас ея!...38 Она видит головы двух прежних Раулевых жен, с огненною надписью: вот доля твоя! (Раулю было пророчество, что любопытство жены погубит его; для того он испытывал супруг своих, и умерщвлял их за сию слабость, надеясь спасти тем собственную жизнь) — Дюгазон представляет Розалию. Бледная, с распущенными волосами, 39она бросается на креслы,39 и поет дрожащим голосом:
В сию минуту является Вержи, в женском платье, под именем Розалииной сестры. Какое свидание! Должно спасти погибающую; но как? Вержи без оружия, среди множества неприятелей. Одно средство остается: уведомить обо всем Розалиина брата. Вержи отправляет к нему письмо с конюшим своим. — Между тем Рауль возвращается; он знает все, и грозным голосом велит Розалии готовиться к смерти. Ни слезы, ни жалобы не смягчают его — нет избавления! Тщетно любовник смотрит в поле, нетерпеливо 40 ожидая помощи —
Нет помощи! Не спешат рыцари избавить Розалию! Наконец отчаянный Вержи сказывает о себе Раулю, что он не женщина; что он любит его супругу, и хочет умереть вместе с нею: его ведут в темницу. Розалия ожидает смертоносного удара; острый мечь блистает над ея головою но вдруг с шумом отворяются двери; вооруженные рыцари нападают на Рауля и воинов его, побеждают — и Розалия узнает своего брата. Жестокий ея супруг умирает; нежный Вержи падает перед нею
[*] Ах, какой жребий готовит мне этот варвар! Смерть! Смерть! (франц.)
на колени... занавес опускается. — Гретри сочинял музыку: она прекрасна. —
В мелодраме Петр Великий есть очень трогательныя сцены; по крайней мере для Руского. Действие происходит 41не далеко от границ России.41 — Государь с другом своим ле-Фортом, живучи42 в маленькой деревеньке на берегу моря, учится корабельному искусству, и всякой день, с утра 43 до вечера, трудится в пристани. Все почитают его обыкновенным работником, и называют добрым, смышленным, умным Петром. Молодой, видный актер Мишю играет эту44 ролю: мне казался он живым портретом нашего Императора. Может быть и воображение мое прибавило нечто к сему сходству; но я не хотел чувствовать обмана — хотел им наслаждаться. В той же деревне живет прелестная Катерина, молодая, добродетельная вдова, нежно любимая поселянами. Государь, пылкий во всех своих склонностях, скорый во всех движениях сердца, 45влюбляется в ея красоту, в милую душу,45 и открывает ей страсть свою. Катерина обожает Петра; никогда еще глаза ея не видали такого прекрасного, величественного, любезного человека, и никогда сердце ея столь охотно не следовало за глазами. Она не таит своих чувств, и подает ему руку; слезы восторга катятся 46по лицу ея.46 Государь клянется быть ей нежным супругом: слово вылетело из уст его — оно свято. Ле-Форт, оставшись на едине с Монархом, говорит ему: «Бедная крестьянка будет супругою моего Императора! Но ты во всех своих делах беспримерен; ты велик духом своим; хочешь возвысить в отечестве нашем сан человека, и презираешь суетную надменность людей; одно душевное благородство достойно уважения в глазах твоих; Катерина благородна душею — и так да будет она супругою моего Государя, моего отца и друга!» Второе действие открывается сговором. Столетние старцы, опираясь на плечо внучат своих, приходят к невесте; хладными, слабыми руками пожимают ея руку, и с радостными слезами желают ей благополучия. Молодыя девушки приносят розовые венки, украшают ими любезную чету, и поют свадебныя песни. «Добрый Петр! говорят старцы: люби всегда милую Катерину, и будь другом нашей деревни!» Государь тронут до глубины сердца. «Вот другая блаженная минута в жизни моей!» тихо говорит он ле-Форту: «первою насладился я тогда, когда решился в душе своей быть отцом и просветителем миллионов людей, и дал в том клятву Всевышнему.» — Все садятся вокруг любовников; все веселы и щастливы! Старики знают, что ле-Форт имеет приятный голос, и для того просят его спеть какую нибудь старинную песню; он думает, берет цитру, играет и поет:
Ле-Форт забыл конец песни. Добрые крестьяне хвалят ее; только не хотят верить, чтобы в самом деле был на свете такой Государь. Катерина более всех тронута; в черных глазах ея блистают слезы. «Нет, говорит она ле-Форту: нет, ты нас не обманываешь; песня твоя справедлива: иначе ты не мог бы петь ее с таким сердечным жаром!» Вообразите чувствительность Государя! — Но скоро действие переменяется. Приезжает Менщиков, вызывает Императора и сказывает ему, что в России прошел ложный слух о его смерти; что зломышленники развевают везде пламя бунта; что ему непременно должно возвратиться как можно скорее в Москву, и что верный Преображенский полк ожидает его на границе. Император не страшится мятежников — один величественный, светлый взор его может рассеять все тучи на горизонте России — но он спешит явиться глазам любезной своей Гвардии. Нежная Катерина ждет друга, но тщетно; ищет его и не находит. Ей сказывают, что он уехал. Сердце ея хладеет. Петр оставил, обманул меня!... сии слова умирают на бледных 48устах ея.48 Но когда она, после жестокого обморока, приходит в себя, Петр стоит на коленях перед нею, уже не в платье бедного работника, но в великолепной одежде Царской, окруженный Вельможами. Катерина не видит ничего, кроме своего милого друга; оживает, восхищается и забывает упреки. Государь открывает ей все. «Я хотел обладать нежным сердцем, говорит он, которое любило бы во мне не Императора, но человека: вот оно!» — (обнимая Катерину) — «сердце и рука моя твои; прими же от меня и корону! Не она, но ты
241будешь украшать ее.» — Удивленная Катерина не радуется венцу Царскому; она хотела бы жить с любезным Петром своим в бедной хижине; но Петр и на троне мил душе ея. Вельможи упадают перед нею на колени — весь Преображенский полк выходит на сцену — радостныя восклицания гремят в воздухе — восклицания: да здравствует Петр и Екатерина! Государь обнимает супругу — занавес опускается. Я отираю слезы свои — и радуюсь,49 что я Руской. Автор пиесы есть Г. Бульи. — Жаль только, что Французы нарядили Государя, Менщикова и ле-Форта в Польское платье, а Преображенских солдат и Офицеров в крестьянские зеленые кафтаны с желтыми кушаками. Зрители вокруг меня говорили, что Руские и ныне точно так одеваются; а я, занимаясь драмою, не почел за нужное выводить их из заблуждения.
На Театре Графа Прованского (Théâtre de Monsieur) представляют по большой части Италиянския комические оперы, иногда же маленькия Французския пиесы. Говорят, что в Италии нет и не бывало подобной трупы: редкие таланты! Гж. Балетти есть первая певица, и славна не только своим голосом, красотою, но и беспорочным поведением. Парижская актриса и добродетель: чудная связь! и потому Английские Лорды со вздохом говорят, что она Феникс.50 — Из певцов славнейшие Раффанелли, Мандини и Виганони.51
Новый Театр des Variétés огромнее всех здешних Театров; великолепная зала, прекрасные ложи, блестящая аван-сцена! — Там представляются комедии и драмы иногда очень хорошо, иногда посредственно. Известный Монвель, один из первых Парижских актеров, вторый ле-Кень, играет ныне в Variétés. Он стар, не имеет ни голосу, ни фигуры; но все сии недостатки заменяет искусством и живостию игры. Всякое слово его впечатлеватся в душу зрителя; глаза его в одну минуту и меркнут и воспламеняются; я боюсь смигнуть с него, когда он выходит на сцену. Ла-Рив, Монвель, Моле — вот три актера, которые, может быть, во всей Европе не найдут себе двух подобных.
Кроме сих главных пяти Театров есть в Париже множество других в Palais Royal, на булеварах, и для всякого спектакля находятся особливые зрители. Не говоря уже о богатых людях, которые живут только для удовольствий и рассеяния, самые бедные ремесленники, Савояры, разнощики, почитают за необходимость быть в Театре два или три раза в неделю; плачут, смеются, хлопают, свищут и решат судьбу пиес. В самом деле между ими есть много знатоков, которые замечают 52всякую щастливую мысль Автора, всякое щастливое выражение актера.52 A force de forger on devient forgeron[*] — и я часто удивлялся верному вкусу здешних партеров, которые по большой части бывают наполнены людьми низкого состояния. Англичанин торжествует в Парламенте и на бирже, Немец в ученом кабинете, Француз в Театре.
[*] Начнешь ковать — сделаешься кузнецом (франц.)
Только на две недели в году закрываются здесь спектакли, то есть, на Страстную и Святую недели; но как Французам жить и 14 дней без публичных веселий? Тогда всякой вечер в оперном доме бывает духовный концерт, concert spirituel, где лучшие Виртуозы53 на разных инструментах показывают свое искусство, и где провел я несколько весьма приятных и, можно сказать, сладких часов, слушая Гайденову Stabat Mater,[*] Иомеллиево Miserere,[**] — и проч. Несколько раз грудь моя орошалась жаркими слезами — я не отирал их — я их не чувствовал. — Небесная музыка! наслаждаясь тобою, возвышаюсь духом, и не завидую Ангелам. Кто докажет мне, чтобы душа моя, удобная к таким святым, чистым, эфирным радостям, не имела в себе чего нибудь божественного, нетленного? Сии нежные звуки, веющие как Зефир на сердце мое, могут ли быть пищею смертного, грубого существа? — Но ничто в этом54 концерте не трогало меня так сильно, как один прекрасный дуэт Лаиса и Руссо. Они пели — оркестр молчал — слушатели едва дышали...... несравненно!
Париж, Апреля...
От чего сердце мое страдает иногда без всякой известной мне причины? От чего свет помрачается в глазах моих тогда, как лучезарное солнце сияет на небе? Как изъяснить сии жестокие, меланхолические припадки, в которых вся душа моя сжимается и хладеет?... Не уже ли1 сия тоска есть предчувствие отдаленных бедствий? Не уже ли2 она есть не что иное, как задаток тех горестей, которыми Судьба намерена посетить меня в будущем?...
Часов шесть бродил я по окрестностям Парижа, в самом грустном расположении духа; пришел в Булонской лес и увидел перед собою готический замок Мадрит, построенный в 16 веке, окруженный глубокими рвами и темными аркадами. Террасы его заросли высокою травою. Где Франциск I наслаждался всеми приятностями любви и роскоши;[***] где нежные звуки арф и гитар усыпляли его в объятиях богини сладострастия: там ныне пустота и молчание царствуют... Вокруг меня бегали олени; солнце катилось к западу; ветер шумел в густоте леса. Я хотел видеть внутренность замка... Барельефы крыльца, представляющие разныя сцены из Метаморфоз Овидиевых, покрылись зеленым мохом; здесь, над пламенным сердцем нежного Пирама, умирающего от любви к Тизбе, развевается хладная полынь; там Время рукою своею изглаживает картину Юнонина мщения, превратившего в пепел
[*] «Стояла Мать скорбящая» (латин.)
[**] «Господи, помилуй!» (латин.)
[***] Сей замок построен Франциском I по возвращении его из Гишпании.
злощастную Семелею.... В первой, второй, третьей зале все пусто и мрачно; в четвертой, украшенной резьбою и живописью, услышал я тяжелый вздох... осмотрелся кругом и... представьте себе мое удивление!... в углу сей огромной залы, подле мраморного камина, на больших креслах сидела старая женщина лет шестидесяти, бледная, сухая, в раздранном рубище... Она взглянула на меня, кивнула головою и тихим голосом сказала: добрый вечер!... Несколько минут стоял я неподвижно на одном месте; наконец подошел, начал говорить с нею и узнал, что она нищая, сбирает милостыню в Париже, в окрестных деревнях, и уже два года живет в пустом замке Мадрите. — Никто не тревожит тебя здесь? спросил я. — «Кому тревожить? Один раз пришел сюда Надзиратель, и увидел меня лежащую на соломе в передней горнице. Я рассказала ему свою историю, историю моей дочери — он заплакал — дал мне три ливра, и велел жить в этой зале, для того что в ней целы окончины; для того что в ней не дует ветер. Добрый человек!» — У тебя есть дочь? — «Была, была; теперь она там, выше замка Мадрита. Ах! мы жили с нею как в раю: жили в низенькой хижине, спокойно и щастливо! Тогда и свет был лучше; тогда и все люди были добрее. Знаешь ли, как у нас в деревне называли ее? Мущины соловьем, а женщины малиновкой. Она любила петь, сидя под окном, или ходя в роще за цветами; все останавливались и слушали. У меня сердце прыгало от радости. Тогда заимодавцы нас не мучили. Луиза попросит, и всякой готов ждать. Луиза умерла, и меня выгнали из хижины, с клюкою и котомкою. Ходи по миру и лей слезы на холодные камни!» — У тебя нет родни? — «Есть; да ныне всякой об себе думает. Кому до меня нужда? Я не люблю скучать собою. Слава Богу! нашла пристанище. Знаешь ли, что здесь живал Король Франсуа? я заступила его место. Иногда, по ночам, кажется мне, будто он расхаживает по горницам с своими Министрами, Генералами, и разговаривает о старине.» — И тебе здесь не страшно? — «Страшно? Нет, я уже давно перестала бояться.» — Что же будет с тобою, добрая старушка, когда ты занеможешь, когда ноги твои от старости.... «Что будет? Я умру — меня погребут, и все дело с концом.» — Мы замолчали.... Я подошел к окну, и смотрел на заходящее солнце, которое тихими лучами своими освещало разнообразныя картины Парижских окрестностей. Боже мой! сколько великолепия в физическом мире (думал я), и сколько бедствия в нравственном! Может ли нещастный, угнетенный бременем бытия своего, отверженный, уединенный среди множества людей, хладных и жестоких, — может ли он веселиться твоим великолепием, златое солнце! твоею чистою лазурью, светлое небо! вашею красотою, зеленые луга и рощи? Нет, он томится; всегда, везде томится, бедный страдалец! Темная ночь сокрой его! Шумящая буря унеси его... туда, туда, где добрые не тоскуют; где волны океана, океана вечности, прохлаждают истлевшее сердце!...
Солнце закатилось. Я пожал руку бедной старушки — и возвратился в Париж.
Париж, Маия....
Сей час получил от вас письмо — и как обрадовался, нет нужды сказывать. Можно ли, что вы не писали ко мне от 14 Февраля до 7 Апреля? Любезные друзья мои конечно не знали, как дорого стоило их молчание бедному Рускому путешественнику; иначе, без сомнения, они не заставили бы его мучиться. Извините, естьли это похоже на выговор; мне право было очень грустно. Теперь говорю: слава Богу! и все забываю.
Вам казалось, что я никогда не выеду из Женевы; а естьли бы вы знали, как мне наконец стало там скучно! Спросите, для чего же я тотчас не выехал оттуда? Единственно для того, что всякой день ожидал ваших писем — и время проходило. Мне очень хотелось возобновить свое путешествие с покойным сердцем: чего однакожь не сделалось.
Правда, любезный А.А., Париж есть город единственный. Нигде, может быть, не льзя найти столько материи для философских наблюдений, как здесь; нигде столько любопытных предметов для человека, умеющего ценить Искусства; нигде столько рассеяния и забав. Но где же и столько опасностей для философии, особливо для сердца? Здесь тысячи сетей расставлены для всякой его слабости... Шумный океан, где быстрое стремление волн мчит вас от Харибды к Сцилле, от Сциллы к Харибде! Сирен множество; и пение их так сладостно, усыпительно.... Как легко забыться, заснуть! но пробуждение едва ли не всегда горестно — и первый предмет, который явится глазам, будет пустой кошелек.
Однакожь не надобно себе воображать, что Парижская приятная жизнь очень дорога для всякого; напротив того здесь можно за небольшия деньги наслаждаться всеми удовольствиями по своему вкусу. Я говорю о позволенных, и в строгом смысле позволенных удовольствиях. Естьли же кто вздумает коротко знакомиться с певицами и актрисами, или в тех домах, где играют в карты, не отказываться ни от какой партии, тому надобно Английское богатство. И домом жить дорого, то есть, дороже, нежели у нас в Москве. Но вот как можно весело проводить время и тратить не много денег:1
Иметь хорошую комнату в лучшей Отели;[*] поутру читать разные 2журналы, газеты,2 где всегда найдешь что нибудь занимательное, жалкое, смешное; и между тем пить кофе, какого не умеют варить ни в Германии, ни в Швейцарии; потом кликнуть парикмахера, говоруна, враля, который наскажет вам множество забавного вздору о Мирабо и Мори, о. Бальи и Лафаете; намажет вашу голову Прованскими духами и напудрит самою белою, легкою, пудрою; а там, надев чистой, простой
[*] Hôtel есть наемный дом, где вы кроме комнаты и услуги ничего не имеете. Кофе и чай приносят вам из ближайшего кофейного дома, а обед из трактира.
фрак, бродить по городу, зайти в Пале-Рояль, в Тюльери, в Елисейския поля, к известному Писателю, к художнику, в лавки, где продаются эстампы и картины, — к Дидоту, любоваться его прекрасными изданиями классических Авторов, обедать у Ресторатёра,[*] где подадут вам за рубль пять или шесть хорошо приготовленных блюд с десертом; посмотреть на часы, и расположить время свое до шести, чтобы, осмотрев какую нибудь церковь, украшенную монументами, или галлерею картинную, или библиотеку, или кабинет редкостей, явиться, с первым движением смычка, в Опере, в Комедии, в Трагедии, пленяться гармониею, балетом, смеяться, плакать — и с томною, но приятных чувств исполненною душею отдыхать в Пале-Рояль, в Café de Valois, de Caveau,[**] за чашкою баваруаза;[***] взглядывать на великолепное освещение лавок, аркад, алей в саду; вслушиваться иногда в то, что говорят тамошние глубокие Политики; наконец возвратиться в тихую свою комнату, собраться с идеями, написать несколько строк в своем журнале, броситься на мягкую постелю, и (чем обыкновенно кончится и день и жизнь) заснуть глубоким сном с приятною мыслию о будущем. — Так я провожу время, и доволен.
Скажу вам несколько слов о главных Парижских зданиях.
Лувр. Прежде был он не что иное, как грозная крепость, где жили потомки Кловисовы, и где, как в государственной темнице, заключались возмутители, ослушные Бароны, которые часто восставали против своих Королей. Франциск I, страстный охотник воевать, пленять красавиц и строить великолепные замки, разрушив до основания готическия башни, на их месте соорудил огромный дворец, украшенный лучшими художниками его века, но необитаемый до времен Карла IX. Лудовик XIV воцарился: с ним воцарились Искусства, Науки — и Лувр, по его мановению, увенчался великолепною своею колоннадою, лучшим произведением Французской Архитектуры, и тем более удивительною, что строил ее не славный зодчий, а Доктор Перро, обесславленный, разруганный насмешливым Буало в его сатирах. Не льзя взглянуть без какого-то глубокого почтения на ея перистили, портики, фронтоны, пиластры, столпы, которым вместо крова служит терраса с прекрасным балюстрадом. Я всякой раз останавливаюсь против главных ворот, смотрю и думаю: «Сколько тысящелетий мелькнуло через земный шар в вечность между первым сплетением гибких ветьвей, укрывших дикого Адамова сына от ненастья, и гигантскою колоннадою Лувра, дивом огромности и вкуса! Как мал человек, но как велик ум его! Как медленны успехи разума, но как они многообразны и бесконечны! » — Лудовик XIV долго жил в Лувре; наконец предпочел ему Версалию, и место великого
[*] Ресторатёрами называются в Париже лучшие трактирщики, у которых можно обедать. Вам подадут роспись всем блюдам, с означением их цены; выбрав, что угодно, обедаете на маленьком, особливом столике.
[**] Кафе Валуа, в «Погребке» (франц.)
[***] Ароматический сироп с чаем.
Монарха занял Аполлон с Музами. Тут все Академии;[*] тут жили и славные Ученые, Авторы, Поэты, достойные Королевского внимания. Лудовик, уступив свое жилище Гению, возвысил и его и себя.
Говоря о Лувре, не льзя не вспомнить о снежном обелиске, которой в жестокую зиму в 1788 году сделан был против его окон бедными людьми, в знак благодарности к нынешнему Королю, покупавшему для них дрова. Все Парижские Стихотворцы сочиняли надписи для такого редкого памятника, и лучшая из них была:
В память сего трогательного случая, один богатый человек, Г. Жюбо, соорудил перед своим домом, близь Тюильри, мраморной обелиск, и вырезал на нем все надписи снежного монумента; я был у Г. Жюбо, читал их, и вообразив, как ныне Французы обходятся с Королем своим, подумал: «Вот памятник благодарности, который доказывает неблагодарность Французов!»
Тюльери. Имя произошло от tuile, т. е. черепицы, которую некогда тут делали. Сей дворец построен Катериною Медицис; состоит из пяти павильйонов с четырьмя кор-де ложи; украшен мраморными колоннами, фронтоном, статуями, и наконец изображением лучезарного солнца, девизом Лудовика XIV. Вид здания не величествен, но приятен; положение очень хорошо. С одной стороны река Сена, а перед главною фасадою Тюльерийской сад с высокими своими террасами, цветниками, бассейнами, группами и (что всего лучше) древними густыми алеями, сквозь которые вдали видна, на обширной площади, статуя Лудовика XV. Тут живет ныне Королевская фамилия. Я видел и внутренность дворца. В день Св. Духа Король вместе с Кавалерами главного Французского Ордена пошел в церковь; за ним Королева с Дамами; первые в рыцарских мантиях, с распущенными волосами; вторыя в богатых робах. В ту самую минуту любопытные зрители бросились во внутреяния комнаты — я за ними — из залы в залу, и до самой спальни. Куда вы, господа? за чем? спрашивали придворные лакеи. Смотреть, отвечали мои товарищи, и шли далее. Украшения комнат составляют обои Гобелиновой фабрики, картины, статуи, гротески, бронзовые камины. Между тем глаза мои занимались не только вещами, но и людьми: Министрами и Экс-Министрами, придворными и старыми Королевскими слугами, которые, видя бесчинство молодых, с величайшим небрежением одетых людей, шумящих и бегающих, пожимали плечами: Я сам с каким-то
[*] Там, в зале Академии Художеств, видел я четыре славныя ле-Брюневы картины: сражения Александра Великого.
горестным чувством ходил за другими. Таков ли был прежде Французский Двор, славный своею блестящею пышностию? Видя двух человек, сидящих рядом и тихонько говорящих между собою, думал я: «Они верно говорят о нещастном состоянии Франции и будущих ея возможных бедствиях!» — Второй Сын Герцога Орлеанского играл в биллиард с каким-то почтенным стариком. Молодой Принц очень хорош лицом; надобно, чтобы и душа его была прекрасна, — следственно не похожа на душу отца его. Тюльери соединяется с Лувром посредством галлереи, которая длиннее и огромнее всех галлерей на свете, и где должен быть Королевский Музеум, или собрание картин, статуй, древностей, рассеянных теперь по разным местам.
Люксанбур принадлежит ныне Графу Прованскому: величественный дворец, построенный Мариею Медицис, супругою великого и материю слабого Короля, женщиною властолюбивою, но рожденною без всякого таланта властвовать; которая, быв долгое время Ксантиппою Генриха IV, заступила его место на троне для того, чтобы расточить плоды Сюллиевой бережливости, завести междоусобную войну во Франции, возвеличить Ришелье2а и быть жертвою его неблагодарности; которая, осыпав миллионами недостойных своих любимцев, кончила жизнь в изгнании, в бедности, едва имея кусок хлеба для утоления голода и рубище для прикрытия наготы своей. Игра судьбы бывает иногда ужасна. — С такими мыслями смотрел я на прекрасную архитектуру сего дворца, на его террасы и павильйоны. За несколько гривен показали мне и внутренность. Комнаты едва ли достойны примечания; но тут славная галлерея Рубенсова, в которой сей Нидерландский Рафаэль истощил всю силу искусства и Гения своего: 25 больших картин, представляющих Генриха IV и Королеву Марию со множеством аллегорических фигур. Какое разнообразие в виде супругов! На всякой картине они, но всякая имеет свой особенный характер. Мария, изображенная в родах, есть венец Рубенсовой кисти. Глубокие следы страдания, томность, изнеможение; бледная роза красоты; радость быть материю Дофина; чувство, что вся Франция ожидала сей минуты с боязливым нетерпением, и что миллионы будут торжествовать ея щастливое разрешение от бремени; нежность супруги, говорящей своими взорами Генриху: я жива! у нас есть сын! все прекрасно, и с трогательным искусством выражено. Видно, что главным предметом живописца была Королева; она занимает первое место на картинах: Генрих везде для нее. Удивительно ли? Рубенс писал по ея заказу, после Генриховой смерти; и льстец-живописец сделал то, чего ни льстец-Историк, ни льстец-Поэт не мог бы сделать для Марии: он умел искусством своим подкупить сердца в ея пользу; он заставляет меня любить Марию. — Между аллегорическими фигурами приметил я одно женское милое лицо, неоднократно изображенное. Ученик живописи, который показывал мне галлерею, сказал: «Не дивитесь повторению; это лицо Рубенсовой жены, славной красавицы Елены2б Форман. Рубенс был ея любовником-супругом, и везде, где только мог, изображал свою Елену2в.»
248Я люблю тех, которые любить умели; и сердце мое еще сильнее прилепилось к художнику.
Сад Люксанбургской был некогда любимым гульбищем Французских Авторов, которые в густых и темных его алеях обдумывали планы своих творений. Там Мабли часто гулял с Кондильяком; туда приходил иногда и печальный Руссо говорить с своим красноречивым сердцем; там и Вольтер в молодости не редко искал гармонических рифм для острых своих мыслей, а мрачный Кребильйон воображал себя злобным Атреем. Ныне сад уже не таков; многия алеи исчезли, вырублены или засохли. Но я часто пользуюсь остальною сению тамошних старых дерев; хожу один, или, сидя на дерновом канапе, читаю книгу. Люксанбург не далеко от улицы Генего, в которой живу.3
Господин Д*, гуляя со мною третьягодни в Люксанбурском саду рассказал мне забавной случай. В 1784 году, Июля 8, собрался там почти весь Париж, чтобы видеть воздушное путешествие Аббата Миолана, объявленное через газеты, Ждут два, три часа: шар не поднимается. Публика спрашивает, когда начнется эксперимент? Аббат отвечает: в минуту! Но приходит вечер, а шар ни с места. Народ теряет наконец терпение, бросается на аэростат, рвет его в клочки, а Миолан спасается бегством. На другой день в Пале-Рояль и на всех перекрестках Савояры кричат: «Кому надобно изображение славного путешествия, щастливо совершенного славным Аббатом Миоланом, — за копейку, за копейку! » Аббат после того умер гражданскою смертию, то есть, не смел казаться в люди. Смешная история должна была кончиться новым смешным анекдотом. Господин Д*, скоро после Миоланова бедствия, был в партере Оперы и смотрел на балет. Вдруг приходит высокой человек, Аббат, становится перед ним, и мешает ему видеть сцену. «Посторонитесь, говорят ему: здесь довольно места». Гигант не слушает, не трогается; смотрит и не дает другим смотреть. Молодой Адвокат, который стоял подле Господина Д*, сказал ему: «хотите ли, чтобы я выгнал высокого Аббата?» Ах ради Бога! естьли можете. — «Могу» — и тотчас начал шептать на ухо всем, стоявшим вокруг его: «вот Аббат Миолан, который обманул публику!» Вдруг десять голосов повторили «вот Аббат Миолан!» Чрез минуту весь партер закричал: «вот Аббат Миолан!» и все указывали пальцом на высокого человека, который в изумлении, в досаде, в отчаянии на право и на лево 4кричал: «Государи мои!4 я не Аббат Миолан!» Но скоро и во всех ложах раздался голос: «вот Аббат Миолан!» так, что высокому человеку, который назывался совсем не Миоланом, надлежало как преступнику бежать из театра. Господин Д*, умирая со смеху, изъявлял благодарность молодому Адвокату, между тем как партер и ложи, заглушая музыку, кричали: «Вот Аббат Миолан!»
Граф Прованский живет во флигеле.
Пале-Рояль называется сердцем, душою, мозгом, извлечением Парижа. Ришелье строил и подарил его Лудовику XIII, надписав над воротами:
249Palais Cardinal![*] Эта надпись многим не полюбилась; одни называли ее гордою, другие бессмысленною, доказывая, что по-Французски не льзя сказать: Palais Cardinal. Некоторые вступились за Ришелье: писали, судились перед публикою, и славный щеголь Французского языка (разумеется, по тогдашнему времени) Бальзак играл отличную ролю в сем важном прении: доказательство, что Парижские умы издавна промышляют мыльными пузырями! Королева Анна прекратила спор, велев стереть Cardinal и написать Royal. Лудовик XIV воспитывался в Пале-Рояль, и наконец подарил его Герцогу Орлеанскому.
Не буду описывать вам наружности сего квадратного замка, который без всякого сомнения есть огромнейшее здание в Париже, в котором соединены все Ордены Архитектуры; скажу только, что собственно принадлежит к отличному его характеру. Фамилия Герцога Орлеанского занимает самую малую часть главного этажа: все остальное посвящено удовольствию публики, или прибытку хозяина. Тут спектакли, клубы, концертныя залы, магазины, кофейные домы, трактиры, лавки; тут
[*] Кардинальский дворец (франц.) Непереводимая игра слов: «cardinal» означает и «кардинальский» и «основной», «главный».
богатые иностранцы нанимают себе комнаты; тут живут блестящия первокласныя Нимфы; тут гнездятся и самыя презрительныя. Все, что можно найти в Париже, (а чего в Париже найти не льзя?), есть в Пале-Рояль. Тебе надобен модный фрак: поди туда, и надень. Хочешь, чтобы комнаты твои через несколько минут были украшены великолепно: поди туда, и все готово. Желаешь иметь картины, эстампы лучших мастеров, в рамах, за стеклами: поди туда, и выбирай. Разныя драгоценныя вещи, серебро, золото, все можно найти за серебро и золото. Скажи, и вдруг очутится в кабинете твоем отборная библиотека на всех языках, в прекрасных шкапах. Одним словом, приходи в Пале-Рояль диким Американцем, и через полчаса будешь одет наилучшим образом, можешь иметь богато-украшенный дом, экипаж, множество слуг, 20 блюд на столе, и естьли угодно, цветущую Лаису, которая всякую минуту будет умирать от любви к тебе. Там собраны все лекарства от скуки и все сладкия отравы для душевного и телесного здоровья, все средства выманивать деньги и мучить безденежных, все способы наслаждаться временем и губить его. Можно целую жизнь, и самую долголетнюю, провести в Пале-Рояль как волшебный сон, и сказать при смерти: я все видел, все узнал!
В средине замка сад, еще не давно разведенный; и хотя план его очень хорош, но Парижские жители не могут забыть густых, сенистых дерев, которыя прежде тут были и вырублены немилосердым Герцогом для новых правильных5 алей. «Теперь, говорят недовольные, одно дерево кличет другое, и ни которое воробья не укроет; а прежде — то ли дело? В Июле месяце, в самой жаркой день наслаждались мы здесь прохладою, как в самом дремучем, диком лесу. Славное Краковское дерево (arbre de Cracovie) как царь возвышалось между другими; в непроницаемой тени его собирались наши старые Политики, и сидя кругом, за чашею лимонада, на деревянном5а канапе, сообщали друг другу газетныя тайны, глубокия знания, остроумныя догадки. Молодые люди приходили слушать их, чтобы после к своим родственникам в провинциях написать: Такой-то Король скоро объявит войну такому-то Государю. Новость несомнительная! Мы слышали ее под ветьвями Краковского дерева. Тот, кто не пощадил его, пощадит ли какую нибудь святыню? Герцог Орлеанский запишет имя свое в истории как Герострат: Гений его есть злой дух разрушения.»
Однакожь новый сад имеет свои красоты. Зеленые павильйоны вокруг бассейна и липовый храм приятны для глаз. Всего же приятнее Сирк, здание удивительное, единственное в своем роде: длинный параллелограм, занимающий середину сада, украшенный Ионическими колоннами и зеленью, в которой белеются мраморныя изображения великих мужей Франции. Снаружи кажется он вам низенькою беседкою с портиками; войдите, и увидите внизу, под вашими ногами, великолепныя залы, галлереи, манеж; можете сойти туда по любому крыльцу, и вы будете в гостях у Короля Гномов, в подземельном царстве, однакожь не в темноте: свет льется на вас сверху, сквозь большия окна; и везде, в блестящих зеркалах, повторяются видимые вами предметы. В залах бывают всякой вечер или концерты или балы: освещение придает внутренности
251Сирка еще более красоты. Тут ко всякой даме, сколько бы брилиантов ни сияло на голове ея, можно смело подойти, говорить, шутить; ни которая не рассердится, хотя все очень хорошо играют ролю знатных госпож. Тут же и славные Парижские фехтмейстеры показывают свое искусство, которому я несколько раз удивлялся. — Из комнат Герцога Орлеанского сделан ход в манеж или, лучше сказать, подземельная дорога, по которой он может приезжать туда верьхом или в коляске. Прекрасная терраса, усеянная цветами, усаженная ароматическими деревьями, составляет кровлю здания, и напоминает вам древние сады Вавилонские. Взошедши туда, гуляете среди цветников, выше земли, на воздухе, в царстве Сильфов, и через минуту сходите опять в глубокия недра земли, в царство Гномов, где с приятностию думаете: «тысячи людей шумят и движутся теперь над моею головою».6
Вся нижняя часть Пале-Рояль состоит из галлерей с 180 портиками, которые, будучи освещены реверберами, представляют ночью7 блестящую иллюминацию.
Комнаты, занимаемыя фамилиею Герцога Орлеанского, украшены богато и со вкусом. Там славная картинная галлерея, едва ли уступающая Дрезденской и Диссельдорфской; кабинет Натуральной Истории, собрание Антиков, гравированных камней и моделей всякого рода художественных произведений, вместе с изображением всех ремесленных орудий.
Время кончить мое длинное историческое письмо, и пожелать вам, друзья мои, приятной ночи.
Париж, Маия.... 1790.
Нынешний день молодой Скиф К*, в Академии Надписей и Словесности, имел щастие узнать Бартелеми-Платона.1
Меня обещали с ним познакомить; но как скоро я увидел его, то, следуя 2 первому движению,2 подошел и сказал ему: «Я Руской; читал Анахарсиса; умею восхищаться творением великих, бессмертных талантов. И так, хотя в нескладных словах, примите жертву моего глубокого почтения!» — Он встал с кресел, взял мою руку, ласковым взором предуведомил меня о своем благорасположении, и наконец отвечал: я рад вашему знакомству; люблю север, и герой, мною избранный, вам не чужой. — «Мне хотелось бы иметь с ним какое нибудь сходство. Я в Академии: Платон передо мною; но имя мое не так известно, как имя Анахарсиса.»[*]— Вы молоды, путешествуете, и конечно для того, чтобы
[*] Анахарсис, приехав в Афины, нашел Платона в Академии. Il me reçut, говорит Молодой Скиф, avec autant de politesse que de simplicité, et me fit un si bel éloge du Philosophe Anacharsis, dont je descends, que je rougissois de porter le même nom. — Anach. vol. 2, ch. VII. <Он принял меня... столь же вежливо, сколь просто, и произнес такую похвалу моему предку Анахарсису, что я покраснел от того, что ношу то же имя:— [Путешествие младого] Анах [арсиса], т. 2, гл. VII, — франц.>
украситъ ваш разум познаниями: довольно сходства! — «Будет еще более, естьли вы дозволите мне иногда видеть и слушать вас, с любопытным умом, с ревностным желанием образовать вкус свой наставлениями великого писателя. Я не поеду в Грецию: она в вашем кабинете.» — Жаль, что вы приехали к нам в такое время, когда Аполлона и Муз наряжаем мы в национальный мундир! Однакожь дайте мне случай видеться с вами. Теперь вы услышите мое рассуждение о Самаританских медалях и легендах; оно покажется вам скучно, comme de raison; [*] извините; мои товарищи займут вас приятнейшим образом. — Между тем заседание Академии открылось. Бартелеми сел на свое место; он старший в Академии, le Doyen.[**] В собрании было около 30 человек, да столько же зрителей — не более. В самом деле диссертация Аббата Бартелеми, в которой дело шло о медалях Ионафановых, Антигоновых, Симеоновых, не могла занимать меня; за то мало слушая, я много смотрел на Бартелеми. Совершенный Вольтер, как его изображают на портретах! высокой, худой, с проницательным взором, с тонкою Афинскою усмешкою. Ему гораздо более 70 лет; но голос его приятен, стан прям, все движения скоры и живы. Следственно от ученых трудов люди не стареются. Не сидячая, но бурная жизнь страстей пестрит морщинами лице наше. Бартелеми чувствовал в жизни только одну страсть: любовь ко славе, и силою Философии своей умерял ее. Подобно бессмертному Монтескьё он был еще влюблен в дружбу, имел щастие доказать великодушную свою привязанность к изгнанному Министру Шуазёлю, и делил с ним скуку уединения. Ему и супруге его, под именем Арсама и Федимы, приписал он Анахарсиса так мило и трогательно, говоря: «Сколько раз имя ваше готово было из глубины моего сердца излиться на бумагу! Сколь лучезарно сияло оно предо мною, когда мне надлежало описывать какое нибудь великое свойство души, благодеяния, признательность! Вы имеете право на сию книгу: я сочинял ее в тех местах, которыя всего более украшались вами; и хотя кончил оную далеко от Персии, но в глазах ваших; ибо воспоминание минут, с вами проведенных, никогда не может загладиться. Оно составит щастие остальных дней моих; а по смерти желаю единственно того, чтобы на гробе моем глубоко вырезали слова: он заслужил благосклонность Арсама и Федимы!»
Тут же узнал я Левека, Автора Российской Истории, которая хотя имеет много недостатков, однакожь лучше всех других. Больно, на должно по справедливости сказать, что у нас до сего времени нет хорошей Российской Истории, то есть, писанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием. Тацит, Юм, Робертсон, Гиббон — вот образцы! Говорят, что наша История сама по себе менее других занимательна: не думаю; нужен только ум, вкус, талант. Можно выбрать, одушевить, раскрасить; и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч. могло вытти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только Руских, но и чужестранцев. Родословная Князей, их
ссоры, междоусобие, набеги Половцев, не очень любопытны: соглашаюсь; но за чем наполнять ими целые томы? Что не важно, то сократить, как сделал Юм в Английской Истории; но все черты, которыя означают свойство народа Руского, характер древних наших Героев, отменных людей, 3происшествия действительно любопытныя3 описать живо, разительно. У нас был свой Карл Великий: Владимир — свой Лудовик XI: Царь Иоанн — свой Кромвель: Годунов — и еще такой Государь, которому нигде не было подобных: Петр Великий. Время их правления составляет важнейшия эпохи в нашей Истории, и даже в Истории человечества; его-то надобно представить в живописи, а прочее можно обрисовать, но так, как делал свои рисунки Рафаэль или Микель Анджело. — Левек, как Писатель, не без дарования, не без достоинств; соображает довольно хорошо, рассказывает довольно складно, судит довольно справедливо; но кисть его слаба, краски не живы; слог правильный, логический, но не быстрый. К тому же Россия не мать ему; не наша кровь течет в его жилах; может ли он говорить о Руских с таким чувством, как Руской? Всего же более не люблю его за то, что он унижает Петра Великого (естьли посредственный Французский Писатель может унизить нашего славного Монарха) говоря: on lui a peut-être refusé avec raison le titre d’homme de Cénie, puisque, en voulant former sa nation, il n’a su qu’imiter les autres peuples.[*] Я слыхал такое мнение даже от Руских, и никогда не мог слышать без досады. Путь образования или просвещения один для народов; все они идут им в след друг за другом. Иностранцы были умнее Руских: и так надлежало от них заимствовать, учиться, пользоваться их опытами. Благоразумно ли искать, что сыскано? 4Лучше ли б было4 Руским не строить кораблей, не образовать регулярного “войска”, не заводить Академий, фабрик, для того, что все это не Рускими выдумано? Какой народ не перенимал у другова? и не должно ли сравняться, чтобы превзойти? «Однакожь, говорят, начто подражать рабски? начто перенимать вещи, совсем ненужныя?» Какия же? Речь идет, думаю, о платье и бороде. Петр Великий одел нас по-Немецки для того, что так удобнее; обрил нам бороды для того, что так и покойнее и приятнее. Длинное платье не ловко, мешает ходить.... «Но в нем теплее!»... У нас есть шубы... «За чем же иметь два платья?»... За тем, что нет способа быть в одном на улице, где 20 градусов мороза, и в комнате, где 20 градусов тепла. Борода же принадлежит к состоянию дикого человека; не брить ее то же, что не стричь ногтей. Она закрывает от холоду только малую часть лица: сколько же неудобности летом, в сильной жар! сколько неудобности и зимою, носить на лице иней, снег и сосульки! Не лучше ли иметь муфту, которая греет не одну бороду, но все лицо? Избирать во всем лучшее, есть действие ума просвещенного; а Петр Великий хотел просветить ум во всех отношениях. Монарх объявил войну нашим старинным обыкновениям во первых для того, что
[*] То есть: «Его, может быть, по справедливости не хотят назвать великим умом: ибо он, желая образовать народ свой, только что подражал другим народам».
они были грубы, недостойны своего века; во вторых и для того, что они препятствовали введению других, еще важнейших и полезнейших иностранных новостей. Надлежало, так сказать, свернуть голову закоренелому Рускому упрямству, чтобы сделать нас гибкими, способными учиться и перенимать. Естьли бы Петр родился Государем какого нибудь острова, удаленного от всякого сообщения с другими государствами, то он в природном великом уме своем нашел бы источник полезных изобретений и новостей для блага подданных; но рожденный в Европе, где цвели уже Искусства и Науки во всех землях, кроме Руской, он должен был только разорвать завесу, которая скрывала от нас успехи разума человеческого, и сказать нам: «смотрите; сравняйтесь с ними, и потом, естьли можете, превзойдите их!» Немцы, Французы, Англичане, были впереди Руских по крайней мере шестью веками: Петр двинул нас своею мощною рукою, и мы в несколько лет почти догнали их. Все жалкия Иеремиады об изменении Руского характера, 5о потере Руской нравственной физиогномии,5 или 6не что иное6 как шутка, или происходят от недостатка в основательном размышлении. Мы не таковы, как брадатые предки наши: тем лучше! Грубость наружная и внутренняя, невежество, праздность, скука были их долею в самом вышшем состоянии: для нас открыты все пути к утончению разума и к благородным душевным удовольствиям. Все народное7 ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не Славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для Руских; и что Англичане или Немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек! Еще другое странное мнение. Il est probable, говорит Левек, que si Pierre n’avoit pas régné, les Russes seroient aujourd’hui ce qu’ils sont;[*] то есть: хотя бы Петр Великий и не учил нас, мы бы выучились! Каким же образом? сами собою? но сколько трудов стоило Монарху победить наше упорство в невежестве! Следственно Руские не расположены, не готовы были просвещаться. При Царе Алексее Михайловиче жили многие иностранцы в Москве, но не имели никакого влияния на Руских, не имев с ними почти никакого обхождения. Молодые люди, тогдашние франты, катались иногда в санях по Немецкой слободе, и за то считались вольнодумцами. Одна только ревностная, деятельная воля и беспредельная власть Царя Руского могла произвести такую внезапную, быструю перемену. Сообщение наше с другими Европейскими землями было очень не свободно и затруднительно; их просвещение могло действовать на Россию только слабо; и в два века по естественному, непринужденному ходу вещей, едва ли сделалось бы то, что Государь наш сделал в 20 лет. Как Спарта без Ликурга, так Россия без Петра не могла бы прославиться.8
Между тем, друзья мои, вы все еще сидите со мною в Академии Надписей. Читали рассуждение о Греческой живописи, похвальное слово одному из умерших Членов; и я заметил то же, что несколько раз замечал в Спектаклях: ни одна хорошая мысль, ни одно щастливое
[*] Если бы Петр и не царствовал, возможно, что русские были бы сегодня теми нее, каковы они ныне (франц.)
выражение не укрывается от тонкого вкуса здешней Публики — браво! и рукоплескание. Всего более нравятся здесь нравственныя9 мысли или сентенции, иногда самыя обыкновенныя. На пример, в похвальном слове умершему, Автор сказал: «Вот доказательство, что нежныя души предпочитают тихое удовольствие совести шумным успехам честолюбия!» и все слушатели захлопали. — Заседание кончилось предложением задачь для Антиквариев. Надобно было познакомиться с Гм. Левеком и сказать ему комплимент на счет его доброго мнения о Руских, у которых он, по своей благосклонности, не отнимает природного ума, ни способности к Наукам. Бартелеми подарил меня еще двумя учтивыми фразами, и мы расстались как знакомые.
Я видел Автора прекрасных сказок, который в самом, кажется, легком, в самом обыкновенном роде сочинений, умеет быть единственным, неподражаемым: Мармонтеля. Не довольно видеть, надобно его узнать короче; надобно поговорить с ним о щастливых временах Французской Литтературы, которыя прошли и не возвратятся! Век Вольтеров, Жан-Жаков, Энциклопедии, Духа Законов, не уступает веку Расина, Буало, ла-Фонтена; и в доме Г-жи Неккер, Барона Ольбаха, шутили столь же остроумно, как в доме Ниноны Ланкло. Физиогномия Мармонтелева очень привлекательна; тон его доказывает, что он жил в лучшем Парижском обществе. Вообразите же, что один Немецкий Романист, которого имени не помню, в журнале своего путешествия описывает его почти мужиком, то есть, самым грубым человеком! Как врали могут быть нахальны! — Мармонтелю более шестидесяти лет; он женился на молодой красавице, и живет с нею щастливо в сельском уединении, изредка заглядывая в Париж. — Лагарп, в улице Генего, мой сосед. Талант, слог, вкус и критика его давно награждены всеобщим уважением. Он лучший Трагик после Вольтера. В творениях его мало огня, чувствительности, воображения, но стихи все хороши, и много сильных. Теперь занимается он литтературною частию Французского Меркурия, вместе с Шанфором, также Членом Академии. — Мерсье и Флориан в Париже; но мне по сие время не удалось их видеть.
Париж, Мая.....
Бывшая актриса Дервье,1 актриса посредственная, но прелестница славная, упражняясь лет двадцать в доходном своем искусстве, и нажив миллионы, вздумала построить такой дом, который обратил бы на себя внимание Парижа. Чего хотела, то и сделалось. Сей дом смотрят все как диво. Надобно иметь билет, чтобы видеть его. Господин П*, мой земляк,
256доставил мне это удовольствие. Что за комнаты! что за приборы! Живопись, бронза, мрамор, дерево: все блестит, привлекает глаза. Дом не велик; но Ум чертил план его, Искусство было архитектором, Вкус украшал, а Богатство выдавало деньги. Тут нет ничего не-прекрасного; и с прекрасным для глаз везде соединена удобность или ловкость для употребления. Прошедши комнат пять, вошли мы во святилище — в спальню, где живопись изобразила на стенах Геркулеса, стоящего на коленях перед Омфалою; пять или шесть Эротов, едущих верьхом на его палице; Армиду, которая смотрится в зеркало, гораздо более восхищаясь своею красотою, нежели обожанием сидящего подле нее Ринальда; Венеру, которая, сняв с себя пояс, подает его... не видно кому, но верно хозяйке. Глаза ищут.... догадаетесь, чего. Ложе удовольствий, осыпанное неувядаемыми, то есть, искусственными розами без терний, возвышается на нескольких ступенях; тут без сомнения всякой Адонис должен преклонять колена свои. Позади спальни, в небольшой зале, сделан мраморный бассейн для купанья, а вверху хоры для музыкантов, чтобы красавица, слушая гармоническую игру их, могла в такт полоскаться. Из сей комнаты дверь в Гесперидской сад, где все тропинки опушены цветами; где все дерева осеняя благоухают. Лужки и лесочки живописные; кажется, будто всякая травка и всякой листок выбраны из тысячи. Дорожки извиваясь приводят вас ко мшистой скале, к дикому гроту, где читаете надпись: Искусство ведет к Натуре; она дружески подает ему руку; а в другом месте: Здесь я наслаждаюсь задумчивостию. Молодой Англичанин, который был с нами, взглянув на последнюю надпись сказал: grimace, grimace, Mademoiselle Dervieux! —[*] Хозяйка живет во втором этаже, который мы также осматривали, и где комнаты хотя со вкусом прибраны, однакожь не имеют очаровательности первого. Я любопытствовал видеть Нимфу; но ей угодно было играть ролю невидимки. На диване лежал корсет, доказательство ея тонкого стана, чепчик с розовыми лентами и черепаховой гребень. Зеленый тафтяный занавес отделял от нас славную прелестницу; но мы не смели отдернуть его. —
Новая Нинон вздумала продавать волшебный свой храм. Один богатый Американец, из числа ея любимцев, покупает его за половину цены, за 600 000 ливров, с тем намерением, как сказывают, чтобы за ужином, который он хочет дать в новокупленном доме, подарить его прежней хозяйке. Взор благодарного удивления должен быть наградою Американца.
[*] Кривлянье, кривлянье, мадемуазель Дервье! (франц.)
Работать соединенными силами, с одним намерением, по лучшему плану, есть предмет всех Академий. Выдумка благословенная для пользы Наук, Искусств и всех людей! Приятная мысль быть участником в достохвальных трудах, соревнование между Членами, неразделимость общей славы с личною, взаимное усердное вспоможение окриляют разум человеческий. Надобно отдать справедливость Парижским Академиям: оне были всегда трудолюбивее и полезнее других ученых общертв.
Собственно так называемая Французская Академия, учрежденная Кардиналом Ришелье для обогащения Французского языка, утверждена Парламентом и Королем. Девиз ея: Бессмертию! Жаль, что она обязана бытием своим такому жестокому Министру! Жаль, что всякой новой Член при вступлении своем должен хвалить его! Жаль, что половина Членов состоит из людей едва не безграмотных, для того единственно, что они знатные! Такие Академики, ни мало не возвышая себя ученым титулом, унижают только Академию. Всякой знай свое место и дело есть мудрое правило, но реже всего исполняется. Правда, что Господа-сорок, messieurs les quarante,[*] наблюдают в своих заседаниях точное равенство. Прежде все они сидели на стульях: один из знатных Членов потребовал для себя кресел: чтожь сделали другие? сами сели на кресла. C’est toujours quelque chose.[**] Главный плод сего Академического дерева есть Лексикон Французского языка, чистый, правильный, строгий, но не полный, так что в первом издании господа Члены забыли даже слово Академия! На пример, Английский Лексикон Джонсонов и Немецкий Аделунгов гораздо совершеннее Французского. Вольтер более всех чувствовал недостатки его, хотел дополнить, украсить; но смерть помешала.[***] Академия занималась и критикою, только редко и мало; в угождение своему основателю Ришелье доказывала, что Корнелев Сид не достоин славы; но Парижские любители Театра, на зло ей, тем более хвалили Сида. Она могла бы конечно быть гораздо полезнее, издавая на пример Журнал для критики и Словесности: чего бы не произвели соединенные труды лучших Писателей? Однакожь польза1 ея не сомнительна. Множество хороших пиес написано для славы быть Членом Академии, или заслужить ея хвалу. Всякой год избирает она два предмета для Стихотворства и красноречия, вызывает всех Авторов обработывать их, в день Св. Лудовика торжественно объявляет, кто победитель, чье творение достойно награды, и раздает золотыя медали. Спрашивается, для чего ла-Фонтен, Мольер, Жан-Батист, Жан-Жак Руссо, Дидрот, Дорат и
[*] Их всегда 40, ни более, не менее.
[**] Это всегда кое-что значит (франц.)
[***] Остроумный Ривароль давно обещает новый Философический Словарь языка своего; но чрезмерная леность, как сказывают, мешает ему исполнить обещание.
многие другие достойные Писатели не были ея Членами? Ответ: где люди, там пристрастие и зависть; иногда славнее не быть, нежели быть Академиком. Истинныя дарования не остаются без награды: есть публика, есть потомство. Главное дело [2]не получать, а заслуживать.2 Не Писатели, а маратели всего более сердятся за то, что им не дают патентов. Французская Академия, боясь, чтобы кто нибудь из Авторов не оскорбил ея гордости и не вздумал отвергнуть предлагаемого ею патента, утвердила законом выбирать в Члены единственно тех, которые сами запишутся в кандидаты. Злейший неприятель ея был Пирон. Известна его насмешка: messieurs les quarante ont de l’esprit comme quatre,[*] и забавная эпитафия:
Но вот что делает честь Академии: в зале ея, между многими изображениями Славных Авторов, стоит Пиронов бюст! Мщение великодушное!
Академия Наук учреждена Лудовиком XIV, состоит из 70 Членов,3 и занимается Физикою, Астрономиею, Математикою, Химиею, стараясь открывать новое, или доводить до совершенства известное, по девизу, invenit et perfecit.[***] Каждый год выдает она [4]большой том сочинений своих,4 полезных для Ученого, приятных для любопытного. Они составляют подробнейшую Историю Наук со времен Лудовика XIV. Иностранцы считают за великую славу быть Членами Парижской Академии; число их определено законом: 8, не более. Нигде нет теперь таких Астрономов и Химиков, как в Париже. Немецкий Ученый снимает колпак, говоря о Лаланде и Лавуазье. Первый, забывая все земное, более 40 лет беспрестанно занимается небесным, и открыл множество новых звезд. Он есть Талес нашего времени, и прекрасную эпитафию Греческого мудреца[****] можно будет вырезать на его гробе:
Кроме своей учености, Лаланд любезен, жив, весел как самый любезнейший молодой Француз. Он воспитывает дочь свою также совершенно для неба, учит Математике, Астрономии, и в шутку называет Ураниею; ведет переписку со всеми знаменитыми Астрономами Европы, и с великим уважением говорит о Берлинце Боде. — Лавуазье есть Гений Химии, обогатил ее бесчисленными открытиями, и (что всего важнее) полезными для жизни, для всех людей. Быв перед Революциею4а Генеральным Откупщиком, имеет конечно не один миллион; но богатство не прохлаждает ревностной любви его к Наукам: оно служит ему только средством
[*] эти сорок господ имеют ума на четверых (франц.)
[**] Здесь покоится Пирон: он не был ничем, даже академиком (франц.)
[***] изобрел и усовершенствовал (латин.)
[****] Смот. Диогена Лаэрция в жизни Талеса.
к размножению их благотворных действий. Химические опыты требуют иногда больших издержек: Лавуазье ничего не жалеет; а сверх того5 любит делиться с бедными: одною рукою обнимает их как братий, а другою кладет им кошелек в карман. Его сравнивают с Гельвецием, который также был Генеральным Откупщиком, также любил Науки и благодетельность; но Философия последнего не стоит Химии первого. Товарищ мой Беккер не может без восхищения говорить о Лавуазье, который дружески обласкал его, слыша, что он ученик Берлинского Химика Клапрота. Я всегда готов плакать от сердечного удовольствия, видя, как Науки соединяют людей, живущих на севере и юге; как они, без личного знакомства, любят, уважают друг друга. Что ни говорят Мизософы, а Науки святое дело! — Слава Лавуазьерова пристрастила многих здешних Дам к Химии, так что года за два перед сим красавицы любили изъяснять нежныя движения сердец своих химическими операциями. — Бальи есть также один из знаменитых Членов Академии, и более всего прославил себя Историею Древней и Новой Астрономии. Жаль, что он вдался в Революцию, и мирную тишину кабинета променял может быть на эшафот![*]
Академия Надписей и Словесности учреждена также Лудовиком XIV, и более ста лет ревностно трудится для обогащения Исторической Литтературы; нравы, обыкновения, монументы древности, составляют предмет ея любопытных изысканий. Она по сие время выдала более 40 томов, которые можно назвать золотою миною Истории. Вы не знаете, что были Египтяне, Персы, Греки, Римляне, естьли не читали Записок Академии; читая их, живете с Древними; видите, кажется, все их движения, малейшия подробности домашней жизни в Афинах, в Риме и проч. Девиз Академии есть Муза Истории, которая в правой руке держит лавровый венок, а левою указывает вдали на пирамиду, с надписью: не дает умирать, vetat mori.
Наименую вам еще Академию Живописи, Ваяния, Архитектуры, которыя все помещены в Лувре, и все доказывают любовь к Наукам Лудовика XIV, или великого Министра его Кольберта.
Париж, Мая....
Нынешний день — угадайте, что я осматривал? Парижския улицы; разумеется, где что нибудь случилось, было или есть примечания достойное. Забыв взять с собою план Парижа, которой бы всего лучше мог быть моим путеводителем, я страшным образом кружил по городу,
[*] Лавуазье и Бальи умерщвлены Робеспьером.
и в скверных фиакрах целый день проездил. В 10 часов утра началось мое путешествие. Кучеру дан был приказ везти меня — к источнику любви. Он не читал Сент-Фуа, следственно не понимал меня, но хотел угадать и не угадывал. Надлежало сказать яснее: Eh bien, dans la rue de la Truanderie! — «A la bonne heure. Vous autres étrangers, vous ne dites le mot propre qu’à la fin de la phrase!»1 — —[*] И так мы отправились в Трюандери. Вот анекдот:
Агнеса Геллебик, прекрасная молодая девушка, дочь главного Конюшего при Дворе Филиппа Августа, любила и страдала. От Парижа далеко до мыса Левкадского: что же делать? броситься в колодезь на улице Трюандери, и концем дней своих прекратить любовную муку. Лет через 300 после того другой случай. Один молодой человек, приведенный в отчаяние жестокостию своей богини, также бросился в этот колодезь, но весьма осторожно и весьма щастливо: не утонул, не зашибся; и красавица, сведав, что ея любовник сидит в воде, прилетела на крыльях Зефира, спустила к нему веревку, вытащила рыцаря, наградила его своею любовию, сердцем и рукою. Желая изъявить благодарность колодезю, он перестроил его, украсил, и готическими буквами написал:
Весь Париж узнал о сем происшествии. Молодые люди и девушки начали там сходиться при свете луны, петь нежныя песни, плясать, уверять друг друга в любви, и колодезь обратился в жертвенник Эротов. Наконец один славный проповедник тогдашнего времени с великим жаром представил родителям возможныя следствия таких сходбищ, и набожные люди немедленно засыпали источник любви. Показывают место его: тут выпил я стакан Сенской воды, остатками оросил землю, и сказал: à l’amour![**] в жертву Венере-Урании.
Нынешняя Павильйонная улица называлась прежде именем Дианы, не Греческой богини, а прекрасной милой Дианы дю-Пуатье, которую знаю и люблю по запискам Брантома. Она имела все прелести женския, до самой старости сохранила свежесть красоты своей, и владела сердцем Генриха II. Рост Минервин, гордый вид Юноны, походка величественная, темно-русые волосы, которые до земли доставали; глаза черные огненные; лице нежное лилейное, [2]с двумя розами2 на щеках; грудь Венеры Медициской, и, что еще милее, чувствительное сердце и просвещенный ум: вот ея портрет! Король хотел, чтобы Парламенты торжественно3 признали дочь ея законною его дочерью: Диана сказала:
[*] Ну так на улицу Трюандери! — То-то же. Вы, иностранцы, называете вещи своими именами только в конце фразы! (франц.)
[**] любви! (франц.)
«Имев право на твою руку, я требовала единственно твоего сердца, для того, что любила тебя; но никогда не соглашусь, чтобы Парламент объявил меня твоею наложницею.» — Генрих слушал ее во всем и делал только хорошее. Она любила Науки, Поэзию, и была Музою остроумного Маро. Город Лион посвятил ей медаль с надписью: Omnium victorem vici.[*] «Я видел Диану шестидесяти пяти лет, говорит Брантом, и не мог надивиться чудесной красоте ея; все прелести[*] сияли еще на лице сей редкой женщины.» Какая из нынешних красавиц не позавидует Диане? Им остается следовать образу ея жизни. Она всякой день вставала в шесть часов, умывалась самою холодною ключевою водою, не знала притираний, никогда не румянилась, часто ездила верьхом, ходила, занималась чтением и не терпела праздности. Вот рецепт для сохранения красоты! — Диана погребена в Анете; не имея надежды видеть могилу ея, я бросил цветок на то место, где жила прелестная.
В улице писателей или копистов (des écrivains) хотел я видеть дом, где в 14 веке жил Николай Фламель с женою своею Пернилиею, и где еще по сие время на большом камне видны их резныя изображения, окруженныя готическими надписями и гиероглифами. Вы не знаете, кто был Николай Фламель: не правда ли? Он был 4не что иное,4 как бедный копист; но вдруг, к общему удивлению сделался благотворителем неимущих, и начал сыпать деньги на бедных отцов семейства, на вдов и сирот; завел больницы, выстроил несколько церквей. Пошли в городе разные толки: одни говорили, что Фламель нашел клад; другие думали, что он знает тайну философского камня и делает золото; иные подозревали даже, что он водится с Духами; а некоторые утверждали, что причиною богатства его есть тайная связь с Жидами, выгнанными тогда из Франции. Фламель умер, не решив спора. Через несколько лет любопытные вздумали рыть землю в его погребе, и нашли множество угольев, разных сосудов, урн, с каким-то жестким минеральным веществом. Алхимическое суеверие обрадовалось новому лучу безумной надежды, и многие, желая разбогатеть подобно Фламелю, превратили в дым свое имение. Прошло несколько веков: История его была уже забыта; но Павел Люкас, славный путешественник, славный лжец, возобновил ее следующею сказкою. Будучи в Азии, познакомился он с одним Дервишем, который говорил всеми языками, казался молодым человеком, а прожил на свете более ста лет. «Сей Дервиш, говорит Люкас, уверил меня, что Николай Фламель еще жив; что он, боясь сидеть в тюрьме за тайну философского камня, вздумал скрыться; подкупил Доктора и приходского священника, чтобы они разгласили о его смерти, а сам ушел из Франции. С того времени, сказал мне Дервиш, Николай Фламель и жена его Пернилия ведут философскую жизнь в разных частях света; он сердечный друг мой, и я недавно виделся с ним на берегу Гангеса.» — Удивительно не то, что Павел Люкас выдумал роман, а то, что Лудовик XIV посылал такого человека странствовать для обогащения Наук историческими сведениями. — Я стоял несколько
[*] Я победила победителя всех.
минут перед домом Фламеля, копал в земле своею тростью, но не нашел ничего, кроме камней совсем не философских.
Я не хотел бы жить в улице Ферронери: какое ужасное воспоминание! Там Генрих IV пал от руки злодея — seul roi de qui le peuple ait gardé la mémoire,[*] говорит Вольтер. Герой великодушный, Царь благотворительный! ты завоевал не чужое, а свое государство, и единственно для щастия завоеванных! — Слова незабвенныя, простыя, но сильныя: Я не хочу умереть без того, чтобы всякой крестьянин в Королевстве моем не ел курицы по Воскресеньям! и другия, сказанныя им Гишпанскому Министру: Вы не узнаете Парижа: мудрено ли? Отец семейства был прежде в отлучке; теперь он дома, и печется о своих детях! — В бедствиях образовалась душа Генрихова; в собственном нещастии научился он дорожить щастием других людей и дружбою, которая раждаегся и торжествует в бурныя времена. Он был любим! Некоторые из добрых Французов от горести последовали за ним во гроб; между прочими ле-Вик, Парижской Губернатор. — Кучер мой остановился и кричал: «вот улица де-ла-Ферронери!» Нет, отвечал я: ступай далее! Я боялся вытти и ступить на ту землю, которая не провалилась под гнусным Равальяком.
Улица храма, rue du Temple, напоминает бедственный жребий славного Ордена Тамплиеров, которые в бедности были смиренны, храбры и великодушны; разбогатев, возгордились и вели жизнь роскошную. Филипп Прекрасный (но только не душею), и папа Климент V, по доносу двух злодеев, осудили всех главных рыцарей на казнь и сожжение. Варварство достойное 14 века! Их мучили, терзали, заставляли виниться в ужасных нелепостях: на прим. в том, будто они покланялись деревянному болвану с седою бородою, отрекались от Христа, дружились с дьяволом, влюблялись в чертовок, играли младенцами как мячем, то есть, бросали их из рук в руки, и таким образом умерщвляли. Многие рыцари не могли снести пытки, и признавали себя виновными; другие же, в страшных муках, на костре, в пламени, восклицали: Есть Бог! Он знает нашу невинность! Моле, Великий Магистер Ордена, выведен был на эшафот, чтоб всенародно изъявить покаяние, за которое обещали простить его. Один ревностный Легат в длинной речи описал все мнимыя злодеяния Кавалеров Храма, и заключил словами: «вот их начальник! слушайте: он сам откроет вам богомерзкия тайны Ордена.» ...Открою истину, сказал нещастный старец, выступив на край эшафота, и потрясая тяжкими своими цепями: Всевышний, милосердый Отец человеков! внемли клятве моей, которая да оправдает меня пред Твоим небесным судилищем!... Клянусь, что рыцарство невинно; что Орден наш был всегда ревностным исполнителем Христианских должностей, правоверным, благодетельным; что одне лютыя муки заставили меня сказать противное, и что я молю Небо простить человеческую слабость мою. Вижу яростную злобу наших гонителей; вижу мечъ и пламя. Да будет со мною воля Божия! Готов все терпеть в наказание за то,
[*] единственный король, память о котором народ сохранил (франц.)
что я оклеветал моих братий, истину и святую Веру! — В тот же день сожгли его. Старец, пылая на костре, говорил только о невинности рыцарей, и молил Спасителя подкрепить его силы. Народ, проливая слезы, бросился в огонь, собрал пепел нещастного и унес его как драгоценную святыню. — Какия времена! какие изверги между людьми! Хищному Филиппу надобно было имение Ордена.
Чем загладить в мыслях страшныя воспоминания? Куда теперь ехать? В Иль де-Нотр Дам, где во время Карла V, перед глазами всех именитых жителей Парижа, рыцарь Макер сражался... с другим рыцарем, думаете? Нет, с собакою, которая могла служить примером для рыцарей. Доныне показывают там место сего чудного поединка. Выслушайте историю. Обри Мондидье, гуляя один в лесу не далеко от Парижа, был зарезан и схоронен под деревом. Собака нещастного, которая оставалась дома, побежала ночью искать его, нашла в лесу могилу, узнала, кто погребен тут, и несколько дней не сходила с места. Наконец голод заставил ее возвратиться в Париж. Она пришла к Обриеву другу, Ардильеру, и жалким воем давала ему чувствовать, что общего друга их нет уже на свете! Ардильер накормил ее, ласкал: но горестная собака не переставала визжать, лизала ему ноги, брала его за кафтан, тащила к дверям. Ардильер решился итти за нею — из улицы в улицу, за город, в лес, к высокому дубу. Тут начала она визжать еще сильнее, и рыть лапами землю. Друг Обриев с горестным предчувствием видит могилу; велит слуге своему копать, и находит тело нещастного. Через несколько месяцов собака встречается с убийцею, которого все Историки называют рыцарем Макером; бросается на него,[*] лает, грызет, так что с великим трудом могли оттащить ее. В другой, в третий раз то же; собака, всегда смирная, только против одного человека делается злобным тигром. Люди удивляются, говорят; вспомнили ея привязанность к господину; вспомнили, что Макер в разных случаях оказывал ненависть к покойнику. Другия обстоятельства умножают подозрения. Доходит до Короля. Он желает видеть собственными глазами — и видит, что собака, ласкаясь ко всем придворным, с визгом кусает Макера. В тогдашния времена поединок решил судьбу обвиняемых, естьли доказательства были не ясны. Карл назначает день, место; Рыцарю дают булаву, и пускают собаку. Жестокий бой начинается. Макер заносит руку, хочет разить; но собака увертывается, хватает его за горло — и злодей, падая на землю, признается Королю в своем злодеянии. Карл V, желая для потомства сохранить память верной собаки, которая столь чудесно открыла тайное убийство, велел в Бондийском лесу соорудить ей мраморный монумент и вырезать следующую надпись: Жестокия сердца! стыдитесь: бессловесное животное умеет любить, и знает благодарность. 5А ты, злодей!5 в минуту преступления бойся самой тени своей! — И так Карл справедливо назван Мудрым. — Когда История
[*] Спрашивается, как она узнала его? Может быть, имея тонкое обоняние, почувствовала на нем кровь господина своего.
людей, наполненная злодеяниями, выпадет из рук моих, я стану читать историю собак, и утешусь!
От чего в Париже назвали одну улицу адскою? Лудовик Святый, добрый Государь (естьли бы он только не ездил воевать в Азию и в Африку) подарил ученикам Бруновым[*] небольшой домик с садом, близь старинного дворца, построенного Королем Робертом, и давно уже оставленного. Скоро разнесся в Париже слух, что нечистые духи живут в Ро-бертовых палатах, шумят, стучат цепями и воют страшным образом; что одно зеленое чудовище, сверху человек, а снизу змея, ходит по комнатам, ночью выбегает на улицу и бросается на людей. Лудовик, слыша такие ужасы, рассудил за благо отдать сей дворец Картезианцам, с условием, чтобы они выгнали оттуда злых духов. Зеленое чудовище вдруг скрылось, и добрые монахи жили покойно в своем огромном доме; но улица и доныне называется адскою.
Я проехал оттуда в улицу Милькёр, где Франциск I жил несколько времени в маленьком домике, чтоб быть соседом прекрасной Герцогини д’Этамп, которая владела его нежным сердцем. Он украсил свои комнаты живописью, эмблемами, надписями, в честь и славу любви. «Я видел еще многие из сих девизов, говорит Соваль, но помню только один: пламенное сердце, изображенное между альфы и омеги; что без сомнения значило: оно будет всегда пылать.» Бани герцогини д’Этамп служат ныне конюшнею. Шляпный мастер варит себе кушанье в спальне Франциска I, а в кабинете его восторгов (cabinet de délices) живет сапожник.
Старинный закон не велит во Франции выпускать на улицу свиней. Любопытны ли вы знать причину? В улице Мальтуа вам скажут ее. Там молодой Король Филипп, сын Лудовика Толстого, ехал верьхом. Вдруг откуда ни взялась свинья и бросилась под ноги лошади его: лошадь споткнулась, Филипп упал и на другой день умер.
Шотланец Ла (Law) прославил улицу Кенкампуа: тут раздавались билеты его Банка. Страшное множество людей всегда теснилось вокруг бюро, чтобы менять луидоры на ассигнации. «Тут горбатые торговали своими горбами; то есть, позволяли ажиотёрам писать на них, и в несколько дней обогащались. Слуга покупал экипаж господина своего; демон корыстолюбия выгонял Философа из ученого кабинета и заставлял его вмешиваться в толпу игроков, чтобы покупать мнимыя ассигнации. Сон исчез, осталась простая бумага, и автор сей нещастной системы умер с голоду в Венеции, быв за несколько времени перед тем роскошнейшим человеком в Европе» — Мерсъе в Картине Парижа.
Путешествие мое кончилось улицею Арфы, de la Harpe, где я видел остатки древнего Римского здания, известного под именем Palais des Thermes:[**] огромную залу с круглым сводом, вышиною в 40 футов. Историки думают, что это здание древнее времен Иулиановых; по крайней мере Иулиан жил в нем, когда Гальские Легионы назвали его
Римским Императором. Великолепные сады, бассейны, водоводы, о которых говорят старинныя летописи, все стерто и заглажено рукою времени. Тут жили Французские Цари Кловисова поколения; тут заключены были любезныя дочери Карла Великого за их нежныя слабости; тут, при Королях второго поколения, знатныя Парижския дамы видались с своими обожателями; тут ныне выкармливают голубей для продажи. Кстати, подумал я: голубь есть Венерина птица.
В этой же улице славился пирожник Миньйо, которого воспел Буало в Сатире своей.
...Mignot, c’est tout dire, et dans le monde entier
Jamais empoisonneur ne sut mieux 6son métier....6[*]
Пирожник рассердился на Сатирика, жаловался в суде; но будучи только осмеян судьями, вздумал мстить Поэту иным образом: уговорил Аббата Коттеня сочинить сатиру на Буало, напечатал ее и разослал с пирогами по всему городу.
Я пришел в Оперу с Немцом Реинвальдом.1 Entrez dans cette loge, Messieurs![**] — В ложе сидели две дамы с Кавалером Св. Лудовика. «Останьтесь здесь, государи мои, » сказала нам одна из них: «видите, что у нас нет ничего на головах; в других ложах найдете женщин с превысокими уборами, которые совсем закроют от вас театр.» Мы вас благодарим, отвечал я, и сел позади ее. Учтивость ея возбудила мое внимание: я с обеих сторон заглядывал ей в лицо. Между тем товарищ мой начал говорить со мною по-Руски: и дамы и кавалер посмотрели на нас, услышав неизвестные звуки. Я имел удовольствие найти в учтивой даме белокурую молодую красавицу. Черный цвет платья оттенивал белизну лица; голубая ленточка извивалась в густых, светлых, ненапудренных волосах; букет роз алел на лилеях груди. — «Хорошо ли вам?» спросила у меня с улыбкою любезная незнакомка. — Не льзя лучше, сударыня. — Но кавалер, который сидел рядом с нею, беспрестанно повертываясь [2]с стороны в сторону,2 беспокоил Реинвальда. «Я здесь ни за что не останусь, » сказал мой Немец: «проклятый Француз натрет мне на коленях мозоли» — сказал, и ушел. Белокурая незнакомка посмотрела на дверь и на меня. «Ваш товарищ не доволен нашею ложею?»
Я. Ему хочется быть прямо против сцены.
[*] Миньо — этим все сказано: в целом мире никогда отравитель не был лучшим мастером своего дела....(франц.)
[**] Пройдите в эту ложу, господа! (франц.)
Незнакомка. А вы с нами?
Я. Естьли позволите.
Незнакомка. Вы очень милы.
Кавалер Св. Лудовика. Я только теперь приметил, что у вас на груди розы: вы их любите?
Незнакомка. Как не любить? оне служат эмблемою нашего пола.
«От них совсем нет запаха», сказал он, распуская и сжимая свои ноздри.
Я. Извините — я далее, а чувствую.
Незнакомка. Вы далее? да чтожь вам мешает быть поближе, естьли розы для вас приятны? Здесь есть место.... Вы Англичанин?
Я. Естьли Англичане имеют щастие вам нравиться, то мне больно назваться Руским.
Кавалер. Вы Руской? Видите, что я угадал, сударыня! j’ai voyagé dans le nord; je me connois aux accens; je vous l’ai dit dans le moment.[*]
Незнакомка. Я право думала, что вы Англичанин. Je raffole de cette nation.[**]
Кавалер. Не льзя ошибиться тому, кто, подобно мне, был везде, и знает языки. У вас в России говорят Немецким языком?
Я. Руским.
Кавалер. Да, Руским; все одно.
«Все места заняты, » сказала красавица, взглянув в партер: «тем лучше! я люблю людей».
Кавалер. Иначе вы были бы неблагодарны.
Как досадно! думал я: он сорвал у меня с языка это слово.
Кавалер. Только по Моисееву закону вам надобно ненавидеть женщин.
Незнакомка. Почему же?
Кавалер. Любовь за любовь, ненависть за ненависть.
Незнакомка (с усмешкою). Я Християнка. Однакожь это правда: женщины не любят друг друга.3
Для чего же? спросил я с величайшею невинностию.
Красавица. Для чего?...
Тут она понюхала свои розы, взглянула опять на меня, и спросила, давно ли я в Париже? долго ли пробуду?
Когда розы увянут в саду, меня уже здесь не будет — отвечал я самым жалким голосом.
Красавица (посмотрев на свой букет). Оне у меня цветут и зимою.
Я. Чего не делает искусство, сударыня? Однакожь Натура не теряет своих прав: ея цветы милее.
Красавица. Не северному жителю хвалить Природу: она у вас печальна.
Я. Не всегда, сударыня: у нас также есть весна, цветы и прекрасныя женщины.
[*] Я путешествовал по северу, я разбираюсь в акцентах; я вам это сразу сказал (франц.)
[**] Я без ума от этой нации (франц.)
Незнакомка. Любезныя?
Я. По крайней мере любимыя.
Незнакомка. Да, я думаю, что у вас лучше умеют любить, нежели нравиться. Во Франции напротив: чувство пылает здесь только в романах.
Я. У нас, сударыня, у нас оно пылает в сердцах.
Кавалер. Чувствительность везде роман. Я путешествовал, и знаю.
Красавица. О несносные Французы! вы все атеисты в любви. Не мешайте ему говорить. Он нам скажет, как в России обожают женщин —
Кавалер. Роман!
Красавица. Как мущины нежны, примечательны —
Кавалер (зевая). Роман!
Красавица. Как они смотрят женщинам4 в глаза, не скучая, не зевая.
Кавалер (засмеявшись). Роман! Роман!
Тут весь театр осветился плошками, и зрители захлопали в знак удовольствия. Красавица сказала с улыбкою: «мущины рады свету, а мы боимся его. Посмотрите, на пример, как вдруг стала бледна молодая дама которая сидит против нас!»...
Кавалер. От того, что она, подражая Англичанкам, не румянится.
Я. Бледность имеет свою прелесть, и женщины напрасно румянятся.
Красавица обернулась к партеру... Ах! она была нарумянена! Я сказал неучтивость, прижался боком к стене, и молчал. К щастью оркестр заиграл, и началась опера. Музыка Глукова Орфея восхитила меня так, что я забыл и красавицу; за то вспомнил Жан-Жака, который не любил Глука, но слыша в первый раз Орфея, пленился, молчал — и когда Парижские знатоки при выходе из театра окружили его, спрашивая, какова музыка? запел тихим голосом: j’ai perdu mon Eurydice; rien n’égale mor malheur — обтер слезы свои, и не сказав более ни слова, ушел. Так великие люди признаются в несправедливости мнений своих!
Занавес опустился. Незнакомка сказала мне: «Божественная музыка а вы, кажется, не аплодировали?»
Я. Я чувствовал, сударыня.
Незнакомка. Глук милее Пиччини.
Кавалер. Об этом в Париже давно перестали спорить. Один славится гармониею, другой мелодиею; один всегда равно удивителен, другой велик порывами; один никогда не падает, другой встает с земли, чтобы лететь к облакам; в одном более характера, в другом более оттенок. Мы давно согласились.
Незнакомка. Я не умею делать ученых сравнений; а вы, государь мой?
Я. Согласен с вами, сударыня.
Незнакомка. Etes-vous toujours bien Mr.? [*]
Я. Parfaitement bien, Madame, auprès de vous.[**]
Тут Кавалер Св. Лудовика сказал ей что-то на ухо. Она засмеялась, посмотрела на часы, встала, подала ему руку, и сказав мне: je vous salue, Monsieur![***] ушла вместе с другою дамою. Я изумился.... Не дождаться
[*] Хорошо ли вам сейчас, сударь? (франц.)
[**] Превосходно, сударыня, рядом с вами (франц.)
[***] Всего доброго, сударь! (франц.)
прекрасного балета Калипсы и Телемака! странно!... Мне стало в ложе просторнее и — скучнее. Я взглядывал на дверь, как будто бы ожидая возвращения прелестной незнакомки. Кто она? благородная, почтенная, или... Какая мысль! Важныя Парижския дамы не говорят так вольно с незнакомыми; однакожь может быть исключение из правила. Воображение мое не преставало заниматься ею во время балета, находя в разных танцовщицах сходство с белокурою незнакомкою. Я пришел домой — и все еще об ней думал.
«История кончилась, » вы скажете: а может быть и нет. Что естьли я опять где нибудь встречусь с красавицею, в Елисейских полях, в Булонском лесу; избавлю ее от разбойников, или вытащу из Сены, или спасу от огня?... Предвижу вашу усмешку. «Роман! роман!» повторите вы с Кавалером Св. Лудовика. Боже мой! как люди стали ныне недоверчивы! Это отнимает охоту путешествовать и рассказывать анекдоты. Хорошо; я замолчу.
Париж, Мая....
Солиман Ага, Турецкий Посланник при Дворе Лудовика XIV в 1669 году, первый ввел в употребление кофе. Некто Паскаль, Армянин, вздумал завести кофейный дом; новость полюбилась, и Паскаль собрал довольно денег. Он умер, и мода на кофе прошла, так что к его наследникам никто уже не ходил в гости. Через несколько лет Прокоп Сицилиянец открыл новый кофейный дом близь Французского театра, украсил его со вкусом, и нашел способ заманивать к себе лучших людей в Париже, особливо Авторов. Тут сходились Фонтенель, Жан Батист Руссо, Сорен, Кребильйон, Пирон, Вольтер; читали прозу и стихи,1 спорили, шутили, рассказывали новости. Парижане ходили от скуки слушать их. Имя сохранилось доныне; но теперешний Прокопов кофейный дом не имеет уже славы прежнего.
Что может быть щастливее этой выдумки? Вы идете по улице, устали, хотите отдохнуть: вам отворяют дверь в залу, чисто прибранную, где за несколько копеек освежитесь лимонадом, мороженым; прочитаете газеты; слушаете сказки, рассуждения; сами говорите, и даже кричите, естьли угодно, не боясь досадить хозяину. Люди не богатые, осенью, зимою, находят тут приятное убежище от холода, камин, светлый огонь, перед которым могут сидеть как дома, не платя ничего, и еще пользоваться удовольствием общества. Vive Pascal, vive Ргосоре! vive Soliman Aga![*]
[*] Да здравствует Паскаль, да здравствует Прокоп! да здравствует Солиман Ага! (франц.)
Ныне более 600 кофейных домов в Париже (каждый имеет своего Корифея, умника, говоруна), но знаменитых считается 10, из которых пять или шесть в Пале-Рояль: Café de Foi, du Cavot, du Valois, de Chartres.[*] Первый отменно хорошо прибран; а второй украшен мраморными бюстами музыкальных сочинителей, которые своими Операми пленяют слух здешней публики: бюстом Глука, Саккини, Пиччини, Гретри и Филидора. Тут же на мраморном столе написано золотыми буквами: On ouvrit deux souscriptions sur cette table: la première le 28 Juillet, pour répéter l’expérience d’Annonay; la deuxieme le 29 Août, 1783, pour rendre hommage par une médaille à la découverte de MM. de Montgolfier.[**] На стене прибит медальйон, который изображает обоих братьев Монгольфье. — Жан-Жак Руссо прославил один кофейный дом, Le Café de la Régence[***] тем, что всякой день играл там в шашки. Любопытство видеть великого Автора привлекало туда столько зрителей, что Полицеймейстер должен был приставить к дверям караул. И ныне еще собираются там ревностные Жан-Жакисты, пить кофе в честь Руссовой памяти. Стул, на котором он сиживал, хранится как драгоценность. Мне сказывали, что один из почитателей Философа давал за него 500 ливров; но хозяин не хотел продать его.
Я желал видеть, как веселится Парижская чернь, и был нынешний день в Генгетах: так называются загородные трактиры, где по Воскресеньям собирается народ обедать за 10 су и пить самое дешевое вино. Не можете представить себе, какой шумный и разнообразный спектакль! Превеликия залы наполнены людьми обоего пола; кричат, пляшут, поют. Я видел двух шестидесятилетних стариков, важно танцующих менует с двумя старухами; молодые хлопали в ладоши, и кричали: браво! Некоторые шатались от действия винных паров, а также хотели танцовать и только что не падали; не узнавали дам своих, и вместо извинения говорили: diable! peste![****] — C’est l’empire de la grosse gaieté, царство грубого веселья! — И так не один Руской народ обожает Бахуса! Розница та, что пьяный Француз шумит, а не дерется.2
У дверей всякой Генгеты стоят женщины с цветами, берут вас за руку и говорят: Господин милой, господин прекрасный! я дарю вас букетом роз. Надо непременно взять подарок, отблагодарить шестью копейками,[*****] и еще сказать учтивое слово, un mot de politesse, d’honneteté.
[*] «Кафе веры», «Погребок», «Валуа», «Шартрское» (франц.)
[**] За этим столом были открыты две подписки: первая — 28 августа 1783 года, чтобы повторить опыт Аннонэ; вторая — 29 августа 1783 года, чтобы почтить медалью открытие братьев Монгольфье (франц.)
[***] Кафе «Регентства» (франц.)
[****] дьявол! чума! (франц.)
[*****] Une piece de 6 sous.
Парижския цветошницы одного разбора с рыбными торговками (les poissardes); страшно не понравиться им; оне в состоянии заметать вас грязью. Но естьли вы держите в руке букет цветов, то вам уже не предлагают другова. Однажды на Королевском мосту, две цветошницы остановили меня с Бароном В*, и требовали... поцелуя! Мы смеялись, хотели итти: но жестокия Вакханты насильно поцеловали нас в щеку, хохотали во все горло, и кричали нам в след: еще, еще один поцелуй!
Идучи по Дофинскому берегу, увидел я на реке два Китайские павильйона; узнал, что это бани; сошел вниз, заплатил 24 су и вымылся холодною водою в прекрасном маленьком кабинете. Чистота удивительная. Во всякой кабинет проведена из реки особливая труба, в которой вода течет сквозь песок. Тут же учат плавать; урок стоит 30 су. При мне плавали три человека с отменного легкостию. В Париже есть и теплыя бани, в которыя часто посылают Медики больных своих. Самыя лучшия и дорогия называются Рускими, bains Russes, de vapeurs ou de fumigations, simples et composés.[*] Надобно заплатить рубли два, и вас вымоют, вытрут губками, обкурят ароматами, как у нас в Грузинских банях.
Я был в Hôtel-Dieu,[**] главной Парижской Гошпитали, в которую 3принимают всякой веры, всякой нации,3 всякого рода больных, и где бывает их иногда до 5000, под надзиранием 8 Докторов и ста лекарей. 130 Монахинь Августинского Ордена служат нещастным и пекутся о соблюдении чистоты; 24 священника беспрестанно исповедывают умирающих, или отпевают мертвых. Я видел только две залы, и не мог итти далее: мне стало дурно; и до самого вечера стон больных отзывался в моих ушах. Не смотря на хороший присмотр, из 1 000 всегда умирает 250. Как можно заводить такия больницы в городе? Как можно пить воду из Сены, в которую стекает вся нечистота из Hôtel-Dieu? Ужасно вообразить! Щастлив, кто выедет из Парижа здоровый! — Я спешу в театр, чтобы рассеять свою меланхолию и начало лихорадки.
Здешняя Королевская Библиотека есть первая в свете; по крайней мере так сказал мне Библиотекарь. Шесть превеликих зал наполнены книгами. Мистические Авторы занимают пространство в 200 футов длиною и в 20 вышиною, Схоластики 150 футов, Юриспруденты 40 сажен, Историки вдвое. Поэтов считается 40 000, Романистов 6 000, путешественников 7 000. Все вместе составляет более 200 000 томов, к которым надобно еще прибавить 60 000 рукописных. Порядок редкий. Наименуйте книгу, и через несколько минут она у вас в руках. Мне, как Рускому, показывали Славянскую Библию и Наказ Императрицы. — Карл V
получил в наследство после Короля Иоанна 20 книг; любя чтение, умножил их до 900, и был основателем сей библиотеки. Тут же, в Кабинете древних и новых медалей, с великим любопытством рассматривал я два щита славнейших из древних полководцев: Аннибала и Сципиона Африканского.[*] Какими приятными воспоминаниями обязаны мы Истории! Мне было 8 или 9 лет от роду, когда я в первый раз читал Римскую, и воображая себя маленьким Сципионом, высоко поднимал голову. С того времени люблю его как своего4 Героя. Аннибала я ненавидел в щастливыя времена славы его, но в решительный день, перед стенами Карфагенскими, сердце мое едва ли не ему желало победы. Когда все лавры на голове его увяли и засохли; когда он, укрываясь от злобы мстительных Римлян, скитался из земли в землю: тогда я был нежным другом хотя нещастного, но великого Аннибала, и врагом жестоких Республиканцев. — Еще хранятся в Библиотеке две стрелы диких Американцев, намазанныя таким сильным ядом, что естьли проколешь ими до крови какое нибудь животное, то оно через несколько минут оцепенев умрет. — В зале нижнего этажа стоят два глобуса чрезмерной величины, так что верхняя часть их выходит, через отверстие потолка, в другой этаж. Они сделаны Монахом Коронелли. — Собрание эстампов в Библиотеке также достойно примечания.
Здесь много и других общественных и частных библиотек, отворенных в назначенные дни для всякого. Читайте, выписывайте, что вам угодно. Нет в свете другова Парижа ни для ученых, ни для любопытных; все готово — только пользуйся.
Королевская Обсерватория, обращенная углами к четырем главным пунктам горизонта, построена без дерева и без железа. В большой зале первого этажа проведен Меридиан, который идет через всю Францию, на север и на юг, от Колиура до Динкирхена. Там одна комната называется тайною, la salle des Secrets, и представляет любопытный феномен. Естьли вы приложите губы к пиластру и тихонько скажете несколько слов, то человек, стоящий напротив у другова пиластра, слышит их; а люди, которые стоят между вами, ничего не слышат. Монах Киркер писал изъяснение сей механической странности. — Кто хочет сойти в подземельный лабиринт Обсерватории, служащий для разных метеорологических опытов, тому надобно непременно взять вожатого и факелы: 360 ступеней ведут вас в эту бездну; темнота страшная; густой, сырой воздух почти останавливает дыхание. Мне рассказывали, что два монаха, сошедши туда вместе с другими любопытными, отстали — хотели догнать товарищей, но факел их угас — они искали выхода из темных переходов, но тщетно. Через 8 дней нашли их в лабиринте мертвых.
Лудовик XIV построил самой великолепнейший в Европе Инвалидный дом для изувеченных и престарелых воинов, желая доказать им
[*] Доказывается надписью.
Царскую благодарность, и часто бывал у них в гостях, без всякой стражи, кроме испытанного усердия своих Ветеранов. Печальное зрелище для Философа, трогательное для всякого чувствительного! Многие Инвалиды не могут ходить; многие не могут даже есть сами: их кормят. Одни молятся перед олтарями; другие сидят под тению густых дерев, разговаривая о победах, купленных их кровию. Как охотно снимаю шляпу перед седым воином, который носит на себе незагладимые знаки храбрости и печать славы! Война бедственна, но храбрость есть великое свойство души. «Робкой человек может быть добрым: но всякой дурной человек непременно должен быть трусом, » говорит Стернов Капрал Трим. — Петр Великий, осматривая Парижский Инвалидный дом в то время, как почтенные воины сидели за обедом, налил себе рюмку вина, и сказав: ваше здоровье, товарищи! выпил до капли.
Архитектура и живопись прекрасны.