РВБ: Вяч. Иванов. Критические издания. Версия 1.0 от 9 марта 2010 г.
Вячеслав Иванов. Собрание сочинений в 4 томах. Том 3. Парерга и паралипомена

ПЕРЕПИСКА ИЗ ДВУХ УГЛОВ

383    «Переписка из двух углов» действительно была перепиской из двух сторон одной комнаты. В голодные и холодные революционные годы советским правительством устраивались «здравницы для работников науки и литературы» (см. I, 165—168 и 850), санатории, где переутомленные, изнуренные писатели и ученые получали возможность в течение недолгого времени отдыхать и заниматься, — не нелепым и для них непосильным — а своим нормальным умственным трудом. Летом 1920 г. Вячеслав Иванов и Михаил Осипович Гершензон неожиданно для самих себя оказались вместе в одной из таких московских «здравниц», в которой им двоим была предоставлена общая комната. Велика была их радость, но велик соблазн бесконечных бесед на волнительные темы. Чтобы оградить время, надо было ограничить беседы, и друзья решили «переписываться из двух углов того же квадрата».

Началась «Переписка» 17 июня и закончилась 19 июля 1920 года. Увидел ее С.М. Алянский и сразу стал настаивать на ее опубликовании. Двенадцать писем, из которых она состояла, он издал отдельной книжкой (Петербург. «Алконост», 1921. Об Алянском см. I, 163). Через год «Переписка» была переиздана в Германии без изменений. В 1926 г. философ, известный исследователь Библии, Мартин Бубер (Martin Buber) поместил немецкий перевод ее в своем журнале («Die Kreatur, 1926. Heft 2). Шарль Дю Бос (Charles Du Bos), редактор журнала «Vigile», эссеист по вопросам религии, психологии, литературы, прочитав немецкий текст «Переписки», решил издать ее по-французски; перевод с русского оригинала он поручил писательнице Елене Александровне Извольской (1896—1975), дочери Александра Петровича Извольского (1856—1919), русского посла в Париже до Октябрьской революции. Французский перевод появился в 1930 г. в «Vigile», № 4, и в следующем году он был напечатан вне журнала (Paris. Éditions Roberto Corrêa. 1931). В 1932 г. вышел итальянский перевод, сделанный О.И. Резневич-Синьорелли под редакцией В.И. (Lanciano. R. Carabba. «Cult. dell'Anima». Об O.P.C. см. I, 202, 203). В 1933 г. известный писатель Ортега и Гассэт (José Ortega у Gasset) напечатал «Переписку» по-испански в своем журнале «Revista de Occidente» (Madrid. Abril 1933), o чем сам В.И. узнал через несколько лет. Немецкий текст был переиздан три раза разными издательствами: (Siegel-Verlag. Frankfurt 1946: Ernst Klett. Stuttgart 1948; Herder. Wien 1949). Появлялись издания «Переписки» и в странах славянских, и в Бельгии (на фламандск. яз.); в Америке были напечатаны два разных перевода в двух разных журналах («Mesa». Aurora, N.Y. Winter 1947, и в «Partisan Review». New York. September 1948).

В 1976 г. был полностью воспроизведен итальянский текст 1932 года

807

Casa di Matriona, Milano, 1976. В 1979 вышло новое французское издание («Age d'Homme», Lausanne). Случайно возникшая «Переписка из двух углов» была сразу по появлению признана не только интересной книжкой, но важным событием в истории многовекового международного спора о смысле и роли культуры: «Переписка» является самым значительным из сказанного о гуманизме после Ницше», — писал Ernst Robert Curtius в своей книге «Deutscher Geist in Gefahr» (1932).

Совокупность и взаимоперекличка двенадцати писем являет столь полное единство, что попытка разлучить авторов и рассматривать каждого особо могла бы стать фатальной для самого понимания и отдельных писем, и всего произведения в целом.

Хоть М.Г. и представлял собою важное и видное явление среди элиты того времени, о нем лично известно было мало — даже тогда. Подлинное о детстве и ранней юности М.0. Гершензона знали лишь члены его семьи, но они никогда о нем не писали. В 1968 г. я обратилась к жившей в Москве дочери Михаила Осиповича с просьбою сообщить мне о молодости ее отца. Наталья Михайловна Гершензон-Чегодаева * откликнулась мне в Рим незамедлительно: «Вы просите написать о молодых годах моего отца. С величайшей охотой сообщу Вам то, что знаю сама.

«Он родился в 1869 г. в Кишиневе. Родители его, женатые по сватовству, плохо жили между собой. Из-за этого детство его было безрадостным. Дети (М.О. и его старший брат Александр — впоследствии известный детский врач в Одессе) постоянно становились свидетелями тяжелых семейных сцен. Оба они обожали свою мать и брали ее сторону в ссорах родителей. Подросши, М.О. понял, что был к отцу несправедлив. Его отец— Пинхос Иосиф Гершензон не получил никакого образования. Не имея склонности к торговым делам, он был вынужден, по условиям жизни евреев в России, заниматься различными коммерциями, в которых неизменно терпел неудачи, вызывавшие упреки жены, — умной, темпераментной, но «земной» женщины, расчетливой хозяйки дома. Среди тех предприятий, которые затевал отец О.М., помню о каких-то виноградниках, о приобретенном им пароходе, который ходил по Днестру. И то и другое принесло лишь убытки и породило серию семейных драм. Затем дед мой выступал в роли «частного поверенного» (так назывались лица, которые не имели юридического образования и потому не получали права заниматься адвокатской деятельностью, а подготовляли дела для какого-нибудь адвоката). Между прочим он готовил дела для жившего в Кишиневе адвоката, Бориса Соломоновича Гольденвейзера. Мария Борисовна, которой в то время было четыре года, с любопытством глядела на 8-летнего Мишу Гершензона, который иногда приходил с поручением от своего отца к ее отцу. Гимназическая шинель на красной подкладке, которая была на мальчике, привлекала внимание гусей на дворе у Гольденвейзеров. Маленькая Маруся отгоняла гусей, которых мальчик очень боялся, и

808

удивлялась тому, что он с ними (с детьми, а не гусями) не играет, а лишь деловито проходит по двору к их отцу. Тогда они не познакомились; знакомство состоялось лет через 15 в Москве, когда М.О. учился в Университете вместе со старшим братом Марии Борисовны, Николаем.

«В 1894 г. отец М.О. ночью, тайком покинул дом и пропал. Некоторое время сыновья безуспешно его разыскивали. Наконец, пришло письмо из Буэнос-Айреса. Отец писал, что он давно задумал уйти из семьи, но не мог этого сделать, пока дети были маленькие. В ряде последующих писем он описывал свои заокеанские мытарства, в которых оставался верен себе. Все предпринимаемые им предприятия прогорели, так что он кончил тем, что открыл лавочку старьевщика, а затем (в 1896 г.) всё бросил и поплыл в Европу. На пароходе у него обнаружилась желтая лихорадка и по прибытии в Геную он скончался. Русский консул сообщил об этом семье. М.О. ездил в Геную с надеждою найти там следы своего отца: его вещи, или бумаги. Но ничего не нашел. Помню, он говорил: «Я своего отца понял тогда, когда его уже не было. Это была возвышенная натура. Поэтические склонности я получил от него.»

«Воспитывался М.О. крайне сурово; когда ему было лет пять, его отдали в хедер, еврейский детский сад, где царствовал жестокий, средневековый режим. Детей наказывали розгами, били палкой по пальцам и т. п. М.О. с ужасом вспоминал об этом времени. Одним из отрадных воспоминаний детства была дружба М.О. со слепым дедом, отцом матери, которого он водил в синагогу. Дед был первым человеком, зародившим в душу М. О. любовь к Пушкину. Он рассказывал внуку, что мальчиком неоднократно видел Пушкина, стремительно бегающего по улицам Кишинева в клетчатых брюках. Впоследствии М. О. запечатлел этот рассказ в одной из своих статей о Пушкине, озаглавленной «Живой Пушкин».

«Кишиневская казенная гимназия, в которой учился М. О., была немного лучше хедера. Он окончил курс гимназии с медалью.

«Отец счел нужным после окончания гимназии дать обоим сыновьям «свободные профессии», с тем, чтобы они имели возможность работать в России, не меняя своей веры. Обоих послали заграницу: старшего в Вену на медицинский факультет, младшего в Берлин в Политехникум учиться на инженера. М. О. рассказывал о своем первом вечере в Берлине, когда он, 17-летний, один, в гостинице огромного чужого города, горько проплакал всю ночь. М. О. проучился в Берлине два учебных сезона. Не интересуясь инженерией, он вовсе не ходил на занятия, а изучал немецкую поэзию, посещал театры и т.д. Отправляясь на второе лето на каникулы в Россию, он забрал свои документы из политехникума и по приезде в Кишинев отправил их в Московский университет на историко-филологический факультет. Надежды на зачисление, при существовавшей тогда процентной норме для евреев, было мало. Однако неожиданно он получил известие о том, что принят в число студентов. Узнав об этом,

809

его отец пришел в отчаяние, т.к. считал, что у филолога одна дорога, — педагогика, и потому М. О. вынужден будет креститься. Он сказал, что М. О. ему больше не сын и что он не пошлет ему из дома ни рубля. Вследствие этого, учась в Московском университете, М. О. крайне нуждался, бегал по урокам, жил в плохих комнатах, скудно питался. Отец простил его лишь тогда, когда он блестяще, с золотой медалью окончил университет, и появилась надежда на то, что он сможет заниматься литературным трудом. — Вот все, что я могу написать о ранних годах жизни М. О.»

В университете Мих. Гершензон учился вместе с Николаем Гольденвейзером, сыном присяжного поверенного Бориса Соломоновича Гольденвейзера, переехавшего из Кишинева в Москву. Юноши подружились. М.Г. стал часто бывать в доме видного столичного адвоката, где он вновь увидел Марусю, которая в детстве спасала его от гусей. Увидел он красавицу. Веселая, умственно и сердечно отзывчивая, остроумная — она была обворожительна. Михаил и Мария вместе читали стихи, вместе слушали прекрасную, раздававшуюся из соседней комнаты игру другого брата Марии Борисовны — Александра Борисовича (впоследствии знаменитого пианиста и педагога), вместе посещали концерты и театры и постепенно нежно и страстно влюблялись друг во друга. На пути к соединению жизней их законным браком стояла стена несокрушимая: различие религий. Мария Бор. была православной, а брак между православной девушкой и евреем был тогда, в силу существовавших законов, совершенно невозможен. Переход из православия в другую, хотя бы христианскую религию, был и церковью, и государством воспрещен. Михаил Осипович для преодоления препятствий должен был бы креститься. Но отречение от веры отцов он считал изменою, а изменником он никак стать не мог. Законного гражданского брака в России тогда не существовало. «Гражданским браком» русское общество эвфемистически называло внебрачное сожительство.

Годы шли. Наконец, после революционного движения 1905 г. вышел закон, допускавший переход из православия в протестантизм. Для многих закон этот явился разрешением запутаннейших отношений. Устроил он судьбу Михаила и Марии: хоть и любила православие М.Б., хоть тяжело ей было от него отказаться, она приняла протестанство, и свадьба с М. О. состоялась. Женившись, Гершензон окончательно обосновался в Москве. «Муж одной жены», он прожил с Мар. Бор. всю жизнь свою в счастливейшем браке.

Научные работы М.Г. были признаны ценными уже в его студенческие годы. Его ранние опыты «Афинская πολιτεία Аристотеля и жизнеописания Плутарха», «Аристотель и Эфор» были опубликованы университетом. Начиная с 1900 г., стали появляться в научных и литературных журналах и выходить отдельными книгами большие историко-биографические очерки М.Г.; эрудитные, блестяще, увлекательно написанные, они сразу обратили на себя внимание. Имя М.Г. сделалось именем известным. «Русским Маколеем» называли

810

Гершензона. Сам он считал своим учителем автора «Герои и героическое в истории». Гершензону было 22 года, когда он в письме к брату рассказал о своей встрече с Карлейлем:

«Москва. 28 февраля 1892 года. Пятница. 9 часов вечера.

Дорогой брат!

Как только я написал эту строку: Москва и т.д., я подумал, что обычай, который заставил меня ее написать, не имеет никакого смысла, по крайней мере, в наших письмах (...) Я думаю, что единственная необходимая строка во главе моего письма была бы та, которая заключала бы в себе название книги, которую я отодвинул от себя для того, чтобы писать письмо. В таком случае вместо слов: Москва. 28 февр. 1892. Пятница. 9 часов вечера, я должен написать: «Карлейль. «Герои». И я всегда должен был бы придерживаться такого обыкновения. (...) В особенности же я должен это сделать сегодня, когда пишу под впечатлением лучшей книги, по крайней мере, для меня, именно такой книги, которая мне была нужна теперь и которая будет моим Евангелием, моей доброй вестью. Каждая книга на каждого из нас влияет тем сильнее, чем больше опорных точек она находит в запасе наших собственных мыслей. (...) Эта книга была для меня откровением; не все важнейшие вопросы, мучившие меня особенно в последнее время, она разрешила. Нет, не разрешила: она сделала гораздо больше. Я готов заплакать от благодарности к этому угрюмому шотландцу за то, что из состояния вопроса он толкнул меня на путь разрешения и указал верную дорогу»

(«Письма к брату». Москва, 1927)

Карлейль поразил и увлек молодого Гершензона своим учением о личности; «верная дорога» открылась; Гершензон на нее решительно ступил и шел по ней всю свою жизнь. В отдельных людях (как Карлейль), но (в противоположность Карлейлю) не только в «Героях», а и в простых смертных видел он воплощенными чаянья, откровения и пороки эпох. С тою же нежной заботливостью, с которою он собирал и разбирал архивы больших поэтов и писателей, с тою же любовью он читает дневники и письма заурядных, будто бы ничем не замечательных людей. Развертывая перед читателем свитки их жизней, он в конкретных образах воплощает историю борьбы идей и восстанавливает, спасая их от забвения, прообразы незабвенных произведений искусства. И о чем бы ни писал Гершензон, неизменно — в запутаннейшие перепетии философских споров, идеологических столкновений (как славянофильство и западничество, напр.) он вводит читателя просто и легко тем, что рисует их как живые встречи живых людей между собой.

А непосредственное отношение к живым людям сложилось в душе М.Г. странно противоречиво. Мрачные детские переживания памятью преображены не были. М.Г. писал впоследствии: «По

811

пятницам, в сумерки, мать в столовой, стоя перед столом, зажигала три свечи, складывала перед ними ладони пальцами к пальцам и шептала короткую молитву. Этих свечей нельзя было гасить, — они должны были выгореть. Когда все расходились, я, лежа в постели, из темноты смотрел на отпертую дверь в столовую. Я не мог уснуть: мне было невыносимо тяжело. Вот одна свеча догорела; из глубины подсвечника протянулось длинное пламя, — погорит, и западет назад, потом опять вспыхнет, и опять запало — и гаснет; потом другое пламя также борется с тьмою и уже третье поспевает за ним, равнодушное к его судьбе, оба, каждое борется за себя, то вспыхивая, то померкая; по потолку и стенам движутся тени и в углах темно. Я лежал без движения, смотрел в ночной тишине, и глотал такую страстную, беспомощную тоску, словно вся скорбь мира наполнила меня. Так я лежал каждую пятницу вечером — годы. Во все эти часы я неотвязно думал одно: «О, какая страшная, темная жизнь!» «Позже, лет в 15, я уже видел людей. Не знаю как, но во мне родилась и надолго стала неотвязная мысль (я совсем не умел думать): что дает этим людям силу жить? — Я знал жизнь каждого из них: заботы, внезапная тревога и горесть, и опять забота, одна и та же изо дня в день, хотя каждый день иная. Темная жизнь, и сами они темные. (...) Господи! зачем они такие? И как они могут жить? — ...» («Солнце над мглою». Афоризмы. «Записки Мечтателей», № 5, стр. 100).

В Москве Гершензон сразу оказался в среде людей, живущих интенсивно, духовно инициативно, и много у него с ними было душевно и творчески важных встреч. Две из них казались точно сказочными: М.Г. с ранних лет твердо знал, что он хотел сделать в науке. Хотел он писать монографии личностей, «творящих историю». Для этого необходимы были непочатые архивы. Найти их для свободного использования представлялось почти невозможным.

В 1900 г. М.Г. получил заказ проредактировать и подготовить к печати стихотворения Огарева. Знал М.Г., что вдова Огарева вернулась на родину уже в 1876 г. после двадцатилетней жизни заграницею. Надеясь получить от нее недостающие, нужные ему справки, он к ней поехал. Наталия Алексеевна Тучкова-Огарева являлась живым хранилищем «былого и дум» русской эмиграции 50-ых и 60-ых годов.

Женщина характера тяжелого и беспокойного, убежденная атеистка, она никогда не была и не умела быть счастливой. Ее любили Огарев и Герцен; она их много мучила. Она мучила всех, кого любила. Но была она человеком прямым и великодушным, рыцарски смелым. Она рискованно помогала революционерам, даже и враждебных толков, с которыми горячо идейно боролась. Одно время она у себя укрывала (с немалою для себя опасностью) резко ею порицаемого, ненавистного Нечаева, того самого, который послужил для Достоевского прототипом Петра Верховенского в «Бесах». Она была дружна с Элизе Реклю, Луи Бланом, с Тургеневым,

812

Маццини, знала Гарибальди, Шарля Летурне, ставшего причиною гибели ее дочери, знала почти всех знаменитых революционеров и комунаров той поры. Она трагически потеряла человека, которого любила, и всех своих детей. Вернувшись в Россию, она жила уединенно, воспитывая усыновленных ею мальчика и двух девочек.

Охотно рассказывала она Гершензону о своем прошлом, рассказывала не в виде последовательного повествования, а как бы выхватывая, загребая воспоминаниями из былого, отдельные события, важные и неважные, вызывала затонувшие в душе образы минувшего, то смертельно-печальные, то милые. Для М.Г. свидание с Огаревой было и навсегда осталось одним из важнейших, творчески и духовно плодотворных переживаний. Когда он сказал ей, что хотел бы заглянуть в ее архив, она подарила ему все бумаги Герцена, Огарева и свои личные. Таким образом М.Г. стал вдруг обладателем ценнейших документов; он воспринимал это как чудо.

Другая встреча была еще значительней: в 1901 году М.Г. познакомился с Елизаветою Николаевной Орловой. Знакомство перешло в большую дружбу, которая неизменно длилась до самой смерти Гершензона. Елизавета Николаевна была внучкою героя отечественной войны 1812 г., — М.Ф. Орлова и декабриста П.И. Кривцова, была правнучкою знаменитого генерала Раевского, в семье которого молодой Пушкин провел единственно счастливые дни своей жизни. Елизавета Орлова была в ближайшем окружении деятельно добра: она постоянно за кого-то хлопотала, устраивала каких-то детей, брала в свой дом и воспитывала бедных девушек — и все же она казалась какой-то несвоевременной, нерационально заброшенной в чуждый ей двадцатый век из другого, ей родного столетия. Почувствовав в Гершензоне подлинную любовь к тому миру, в котором ей было «жить легко и дышать не больно», она стала горячей, верной поклонницей его творчества. А ему она предстала живым явлением той старины, которую он искал вызвать в своей душе и изобразить в своих произведениях. Беседуя с Орловой, он как бы слышал живые голоса людей первого тридцатилетия XIX века; беседы с нею стали весьма частыми: она предоставила Михаилу Осиповичу с семьею квартиру в своем доме; дом этот находился на Арбате, в Никольском переулке. С улицы — деревянный забор с калиткой. Большой двор, пустой; летом он бывал покрыт травою, зимою снегом. Узкая каменная дорожка пересекает его вдоль, ведет к двухэтажному особнячку; за ним маленький огородец и садик. Гершензоны заняли второй этаж, Орлова поселилась в низшем. Старый, патриархальный мирок, который так любил описывать его насельник. В этом домике Мих. Осип. с Марьей Борисовной и двумя детьми прожил до конца своих дней. Разумеется, что Орлова отдала своему другу все архивы своих предков и друзей.

М.Г. был окружен вернейшими друзьями, преданными учениками. По-московски той поры за его гостеприимным чайным столом «место пусто не бывало». По зову и «на огонек» приходили к нему самые

813

разные люди; порою случайно встречались у него представители разных направлений науки и искусства, и возникали оживленные, творчески плодотворные обсуждения и споры. Гершензону с ними было духовно весело. «Темных» людей, поражавших его в юности, он не видел, или видел в виде исключения; а «страстная, беспомощная тоска», тогда испытанная, продолжала его мучить как какой-то незаглушаемый подголосок. И это независимо от ужаса его перед безобразиями в международной и отечественной политике.

Жизнь М.Г. сложилась даже удивительно благополучно. В семье своей он был счастлив: замечательная жена, многообещающие дети. Ни во время Японской, ни во время первой мировой войны никто из его родственников или ближайших друзей не был ни сражен, ни ранен; во время октябрьской революции никто не был ни убит, ни арестован. Лично он однажды подвергся грубости наемных погромщиков. Случилось это в 1905 г., но не во дни вооруженного восстания. Как-то утром раздался слух, что охотнорядцы бьют студентов и «жидов». Стихийный порыв: «Бежать туда, остановить, спасать!» выгнал М.Г. из дома. Близ стен Кремля, в Охотном Ряду он увидел пьяных, разъяренных продавцов, которые чем попало: хлыстами, палками, ножами — набрасывались на беззащитную молодежь; крики, кровь... Беспомощно обратился М.Г. к какому-то нетрезвому хулигану и стал его настойчиво убеждать: «Ведь они Вам не делали и не делают зла. За что Вы их обижаете?...» Отвратительная рожа раскраснелась, посыпались ругательства и над головою Гершензона поднялся огромный кулак. Неизвестно, чем бы всё это кончилось, если б какие-то на счастье там оказавшиеся поклонники М.Г. не освободили его и не проводили домой. (Кстати: мгновенное высвобождение произошло при помощи тут же стоявших полицейских, которые бездеятельно и безразлично смотрели на происходящие побоища. Достаточно было окрика с их стороны, чтобы всё прекратить, но они прекращали нападения лишь по приказу тех, кого знали или принимали за «власть имущих»).

Охотнорядское столкновение, конечно, сильно огорчило, болезненно раздражило М.Г., но глубоким и длительным переживанием оно не было: ведь духовно нового ничего не случилось. Но оно способствовало обострению мучительного отношения к «темным» людям. «Господи! зачем они такие? и как они могут жить?» — Помогать им? Как? Личностью своей воздействовать? Но — как воздействовать? Ведь личность — в отдельном замкнутом образе на миг воплотившаяся полность бытия.» Личность воплощается, но, «не имея подобия в мире», она способна выражаться лишь на отвлеченном языке рода, т.е. адекватно не может выражаться вовсе, а культура захлебывается в восторге обобщений, рациональных исчислений, «сходит с ума». С юности Гершензон умел обращать тоску свою в духовный путь спасения. Он вспоминает: «Этой тоской мой дух, как червь из земли, пробуравливал безмерный слой тьмы вверх — на свободу, к солнцу (...) Прочь от земли! В духовную, солнечную,

814

будущую родину (...) Как противоречивы эти слова: будущая родина, — и как верен их смысл! Человек рождается в будущее, — не странно ли так сказать? Но подлинно: человек родился в прошлом, — и непрестанно рождается в будущее, так что в конце времен у него будут два корня: один, телесный, в земле; другой, духовный, на Солнце». А тоска углублялась...

Гершензону, едва он получил драгоценные архивы, не терпелось их исследовать и использовать. Уже начиная с 1900 г., стали появляться в научных и литературных журналах и выходить отдельными книгами большие историко-биографические очерки, подписанные — «М. Гершензон». («Любовь Огарева» в 1900 г.; «История одной дружбы» в 1902 г.; «Лирика Огарева» в 1903.). За годы, предшествующие первой мировой войне, М.Г. напряженно, много работал. Нашел еще и другие архивы. В 1908 г. появились две его книги — «Чаадаев. Жизнь и творчество» и «История молодой России»; в 1910 г. «Исторические Записки» и «Жизнь Печерина»; в 1912 г. — «Образы Прошлого»; в 1914 — «Грибоедовская Москва» и «Декабрист Кривцов и его братья»). Блестяще, увлекательно написанные произведения М.Г. имели большой успех. Имя его стало известным не только специалистам, но и широким кругам читающей публики. Война 1914 г. — начало народных катаклизм — не остановила и даже не замедлила работу М.Г. над документами. Он печатает старые неизданные тексты, снабжая их интереснейшими комментариями. В 1915 г. появляется первый том материалов под заглавием «Русские Пропилеи»: письма, дневники, воспоминания разных авторов и среди них: «Письма М. Н. Волконской из Сибири», «Дневники дочери Герцена», «Письма Киреевского». В 1916 г. вышли другие два тома «Пропилей»: неизданные произведения Тургенева, письма Шевченко, Льва Толстого и многое другое. В трудные революционные годы он продолжает разбирать архивы. Он издает четвертый том «Русские Пропилеи», содержащие «Архив Огарева» в той его части, которая касалась жизни «гнезда Герценов и Огаревых до его лондонского распадения», т.е. до 1865 г.; в предисловии М.Г. обещает всю дальнейшую трагедию семьи представить в следующем, пятом томе. Но в «Русских Пропилеях» тому этому не суждено было появиться. В 1919 г. вышел их последний том, но с другим материалом: с «Лицейской тетрадью Пушкина», с записками Скрябина. А история семейной драмы Герценов, запечатленная в дневниках и письмах, была напечатана лишь в 1930 г., через пять лет после смерти Гершензона. Книга озаглавлена: «Архив Огаревых». Гершензон почти с первых своих выступлений и навсегда был признан маститым ученым, тонким психологом, прекрасным стилистом. Поневоле отказываясь от желания рассматривать то, в чем заключалось главное очарование Гершензона, опуская всё изобилие его остроумных и глубокомысленных наблюдений, открытий, мастерских зарисовок (иначе пришлось бы написать целую книгу; труды его все напечатаны, архив находится в ГБЛ, и надо надеяться, что вскоре

815

примутся его серьезно изучать), — мы займемся лишь описанием характера его дружбы с Вячеславом Ивановым.

***

«У нас с Вами нет общего культа», сердился В.И. на Гершензона, но именно к Гершензону ходил он «забываться»: в петербургское время «башни» от всяческой суеты сует, позднее — от трудных событий. (Том I, 704). Но «забыться» означало еще и другое: Вячеслава Иванова восхищало и веселило свойство Гершензона общаться с людьми, которых он встречал в архивах, как с интимными друзьями. М.Г. с ними порою спорил, порою соглашался, на них то радовался, то обижался, жил их жизнью изо дня в день. Он был вполне уверен, что знает про них что-то особое, глубинное, чего они сами про себя зачастую не знают. Рассказывая о них, М.Г. хитро, доверчиво и смущенно улыбался, точно он разглашал какие-то сплетни или разбалтывал какую-то сокровенную тайну. Особенно весело было Вяч. Иванову подыматься вместе с М.Г. «в горы», к Пушкину. Там оба вполне «забывались», вспоминая, как «смуглый, курчавый, невысокий, быстрый в движениях Пушкин с шумом и хохотом, сверкая белыми зубами, олицетворение бурной шалости, врывался в кабинет Чаадаева», где хозяин, «аккуратный и щепетильный, уверенный в обращении с людьми, импонирующий своей сдержанной любезностью», педант, встречал горячими объятиями юного гостя, желанного всегда... И нравилось В.И., что собеседник его перебивал самого себя цитатами на память из «Философских писем» Чаадаева и декламацией неизвестных вариантов стихотворений Пушкина. Однако с Гершензоновой характеристикой и его толкованием «живого» Пушкина вовсе не был согласен В.И.

От частого в нем душевного пребывания прошлое в восприятии М.Г. стало вещественным, более вещественным, чем эмпирический мир. Такая особенность психики обусловила своеобразную болезнь пространства: отнюдь не агорафобия, не боязнь бездны и дали, а какое-то странное выпадение окружающего пространства из сознания. Гершензон не способен был запомнить расположение улиц, по которым ходил ежедневно; порою он не узнавал переулка, в котором жил. Жена его и дети тревожились, когда он один уходил из дому. Но при интенсивнейшей заинтересованности в судьбах людей, давно ушедших, М.Г. ни в малейшей степени не забывал людей, ему непосредственно близких. Он был трогательно, любовно открыт для всех, кто к нему обращался за духовной, литературной или материальной помощью. И всё, что он делал, он делал с такой заботливостью и деликатностью, что те, кому он помогал, считали зачастую, что всё устроилось как-то само собою. Но при этом Гершензон теоретически не допускал возможности взаимопонимания людей.

816

Если личность не умеет ни сказаться, ни воздействовать — какое же тут может возникнуть пониманье? М.Г. любил цитировать знаменитые стихи Тютчева:

Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи:
Питайся ими и молчи!

(«Silentium»)

Гершензона изумляла у В. Иванова постоянная готовность славословить, даже вопреки всему: он знал, какие тяжелые потрясения переживал автор «Cor Ardens» после периодов блаженного счастья, и ему импонировало, что В.И. способен был превозмочь все, до самого конца: не оставалось ни ропота, ни уныния, хотя бы и подпольного:

Так тяжкий млат
Дробя стекло, кует булат.

М.Г. называл способность эту по своему; он говорил про В.И.: «он легкий; в том его особенность; он и детям своим передал эту легкость.»

Для В.И. жить значило «восходить ad realiora». Приобщение высшему миру было экстатическим:

Бог кивнул мне смуглоликий,
Змеекудрой головой.
(...)
И в обличьи безусловном
Обнажая бытие,
Слил с отторгнутым и кровным
Сердце смертное мое.

(«Нежная Тайна»)

В мире, в который уходил М.Г. к своим архивным друзьям, не было ничего экстатического, но не было в нем и беспокойной суматохи мимотекущей. А сам Михаил Осипович был столь непритязателен, что внутренняя тоска его в общении с ним вовсе не чувствовалась, и он просто был «мил, интересен, умен» *. Таким и воспринимал его В.И., когда ходил к нему «забываться». Никакой болезни пространства гершензоновского типа у В.И. не было и быть не могло: ведь для него главным смыслом жизни было единение и главной целью истории человечества — соборность. «Silentium», несмотря на всю свою страстную любовь к Тютчеву, он всегда горячо

817

оспаривал. Он знал, что темная, демоническая сила, служащая «вселенской разлуке», пользуется для осуществления своей цели формами, которые по подлинной природе своей должны были бы служить единению: формы эти — пространство и время. Онтологически, софийно, в Премудрости Божией пространство и время были предназначены отражать на земле вездесущность и вечность Творца. Но уже самый акт отражения, выражения таит в себе угрозу ущербности: условием sine qua non воплощения является индивидуализация. Индивидуум — тут всё антиномично. Эсхатологически индивидуум относится к ипостасности. Последнее назначение личностей стать «нераздельными и неслиянными», но неслиянность предполагает, хотя бы в минимальной степени, наличность разделяющего пространства, а нераздельность требует полного понимания, духовного проникновения друг во Друга, потери себя в «ты еси», осуществления Августинова завета — «Transcende te ipsum».

Источник: Вяч. И. Иванов. Собрание сочинений. Брюссель, 1979. Т. 3. С. 807—818.
© Vjatcheslav Ivanov Research Center in Rome, 2006
© Электронная публикация — РВБ, 2010.
РВБ

Загрузка...