ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Вся эта слегка необычная встреча в Парке культуры им. Горького происходила в тот день, когда Глебушка Луканов заявился на квартиру умирающего Максима и устроил там скандал. А ночью, когда Кате снилась последняя великая книга человечества, написанная перед самым концом мира, — Олег еще допивал остатки вина на квартире у Лариона.

Утро следующего дня было на редкость спокойным и отрадным для многих москвичей. Солнце светило одинаково преданно и безучастно и верующим и атеистам, и начальству и свободным людям, и предназначенным для карьеры, и самым отчаянным неконформистам, встречающим зарю в канаве.

Но для Максима Радина это был по-прежнему тяжелый и зловещий день. Он рано проснулся — и подумал о том, что не стоило бы и просыпаться. Обида от дикой сцены с Глебом — которая помогла ему пережить вечер и ночь — не только ушла, она испарилась и исчезла навсегда. В сознании возник, и вытеснил все остальное — один крик, одно помышление: он умирает и жить ему осталось недолго. Он опять внутренне завыл от этой мысли и разрыдался.

Но через несколько часов какое-то безразличие, отупение и усталость овладели им...

Катя Корнилова проснулась попозже — дочку уже забрала к себе бабушка — и долго заспанная бродила по квартире, стараясь припомнить название книги, которая приснилась ей. Оно было очень простое, но его внутренний смысл совершенно провалился в подвалы ее души, и от этого исчезло из памяти и само название. Иногда ей казалось, что оно вот-вот выплывет, и ей тогда виделось: «Паук». Да, да, думала она, кажется это был «Паук», но за этим «Пауком» хоронился особый смысл, как будто к тому времени, ко времени конца мира, слова уже как бы сдвинулись, приобрели другие оттенки.

Порой она чувствовала, что за этим названием кроется очень простая ассоциация: «смерть», такая смерть, которая разъела человечество изнутри, изуродовала его, и тем самым сделала неизбежным конец мира, вернее, трансформацию его, т.е. прямое вторжение Бога в дела людей. Причем эта смерть, разъедающая людей изнутри, виделась ей светлой, как светел бывает паук, ткущий свою белую сеть; то была смерть, белая, цвета надежды, и значит, ложной надежды, и была она потому ужасней любой черной гибели, ибо... но вот в чем было это «ибо», она не могла ни припомнить, ни понять до конца, потому что за этим «ибо» стояло то, что было скрыто как за непроницаемым занавесом.

Вздохнув, Катя решила попить чайку. «И что это за небывалое чувство, пронизывающая уверенность, исходящая сверху, что эта книга, приснившаяся мне, книга, созданная перед концом мира, — подумала она. — Такое несомненное ощущение: тьма была, значит, глубокий сон, и в ней сияла эта последняя книга... да и, кажется, слова... были на обложке... Паук... А во тьме, где не было книги, тени, по-моему, еле видимые двигались...»

И тут она вспомнила о Максиме. «Ну и хороша же я, — удивилась она, — за концом света живого человека не вижу...»

Почему-то возникло отвращение к еде, и она стала тут же звонить, согласно плану, который продумала еще вечером.

Сначала на другом конце провода возник нежный и такой живой голосок Светочки Волгиной.

— Здравствуй, Катенька.

— Здравствуй, сестрица Аленушка.

— Как поживаем? Сла-адко?

— Пальцем в небо попала.

И Катя начала рассказывать. «Доктор, доктора, — передразнила она потом Светлану. — У него были и есть лучшие доктора. Может быть, шанс появится. Но сейчас надо спасти его сознание. Он в тупике. Он умер прежде, чем умер. Ничего подобного я не знала!» И она объяснила все.

— Да, теперь я понимаю, — вещал в другом конце Москвы тот же нежный, но уже грустный голосок. — Надо найти человека из церковных кругов. Человека с особой психологией и интуицией... Другой подход... Пожалуй, ты права, у меня есть на примере такие люди... Давай договоримся...

Потом Катя звонила еще в несколько мест. Отвечали, спрашивали, обещали. Она в свою очередь связалась с Максимом. Подошла мать, и сказала, что Максиму как будто лучше, он спит, его не стоит беспокоить (это было как раз то время, когда Максим впал в отупляющее забвение). И у Кати полегчало на душе.

А вскоре опять раздался голосок Светланы:

— Катенька, можешь сегодня?.. Я еду к тебе... Я договорилась. От тебя и двинемся к ним...

Утро этого же «спокойного и отрадного дня» было для Глебушки Луканова одним из самых тяжелых в жизни. Начать с того, что после того, как он проснулся, он не мог с четверть часа понять, где он находится. Сначала, естественно, он подумал, что в вытрезвителе. Но в каком? Этот почему-то показался ему пригородным. Над ним застыли корявые доски, комки грязи свисали сверху, и он решил, что его выбросили в сарай, далеко от Москвы, и теперь все кончено. Между тем он лежал в самом центре города, хотя и в подвальной мастерской. Придя к безнадежности, Глеб опять заснул, но вскоре тут же проснулся от жути, что именно всему конец. От этой мысли он даже привстал, хотя внутри все вертелось от боли.

— Где я? — пробормотал он.

Тяжесть на душе и страх, что он натворил много непотребного, были такими, что в голову лезло нежелание жить в то же время протест.

И вдруг он увидел, что совершенно не ожидал увидеть: занавеска перед ним раздвинулась, и просунулась голова Лехи Закаулова.

Глеб в истерике закричал: ему показалось, что появилась только одна голова, а туловища не было.

— Ну и поэт же ты был вчера, — произнесла голова. И тут же точно в доказательство и чтоб ободрить его, показалось туловище.

...Леха Закаулов, как известно, некоторое время «пропадал». После вечера под березками с синеглазой Волгиной, он впал в светоносное забытье, по его собственному выражению. В этом состоянии озарений и любви он даже не ночевал дома несколько дней. (И потом пропустил все вечера и испытания с Сашей). Пьянствовал лишь слегка — в Лосиноостровской на границе Москвы, в одной окраинной компании, в которую он иногда любил уходить (для иного воздуха). Компания была по-душевному «светлая»: девушки, добрые до слез, юноши, из христианских кругов, просто верующие, и два-три сомневающихся, но со стыдом. Было весело, и в меру хмельно, уютно, в деревянном домике, в низкой комнате, окна которой выходили на зеленый двор, с неизменным котом на подоконнике, и даже самоваром. Говорили на различные высокие темы, смотрели старинные книги, и на душе было чуть-чуть больно, но до невозможности хорошо.

Потом он покинул эту компанию, и свет в нем немного поугас, но остатки его еще светились на дне, когда он стоял с пивной кружкой у ларька в окружении трех подвыпивших рабочих и о чем-то рассуждал.

Как обычно, кто-то закончил тем, что есть ли «правда» на земле, на что Леха ответил, что правда в Боге. Но ему возразили: пускай он тогда скажет, что такое Бог и в чем его правда. Леха начал отвечать, и сначала ничего, но потом слегка сбился, и один рабочий недоуменно развел руками. Закаулов поправился и начал о том, что Бог внутри нас, и чему это соответствует, и рабочий, к его удивлению, сразу понял, хотя и поморщился. Но другой собеседник уверял, что всего этого не может быть, если на земле так плохо... Леха опять объяснял, кто-то целовался, кто-то пил... и через часок-другой Закаулов очутился на другом конце Москвы, на бревне, опять с кружкой, рядом с пожилым сторожем, который охранял склад детских кроватей.

-Ты мне в душу не лазь, — сурово говорил ему сторож.— У меня своя правда есть... А такая, что все закачаются, если узнают. Вот так. Я, знаешь, что прошел? Тебе и во сне не снилось.

— Да я к тому говорю, что душа больно чудесная! — отвечал Леха, покачиваясь. — Такая огромная, что звезды в ней, как капли. И ты, старик, себя не разуверяй.

— Меня жизнь разуверила, а не кто-нибудь, — произнес старик. — А ты вот не пьянствуй больно, а то проспиртуешься так, что и во гробе от тебя будет разить... Ишь, небожитель...

Леха захохотал.

— Да, я это так, старик, к своему времени я протрезвлюсь и буду совсем чистенький. А пью я, чтоб душа не темнела.

— Ну, смотри, — добродушно ответил сторож. — Нехорошо, если от покойника разит.

А Леха вдруг опять вспомнил глаза Светланочки Волгиной. В таком состоянии ночью он и появился в мастерской Толика Демина.

— Ну и поэт же ты был вчера, — повторил Леха, глядя на Глеба.

— Какой поэт, что ты мелешь, Леха, — еле шевеля губами, проговорил Глеб. — Ты испугал меня своей головой. Где я?

И сразу все выяснилось. Леха вытащил Глеба из его угла, и он оказался в знакомой мастерской. Закаулов посадил его на скамью за деревянный стол, Глеб оброс, и в разорванной белой ночной рубашке, но в брюках, босиком, предстал перед своим учеником Толей Деминым. Толя тут же настоял, что водки больше не будет, на что Глеб дал согласие слабым движением мизинца. Закаулов тоже отказался пить: «хорошенького понемножку». И Толик энергично взялся за «вытрезвление» своего божества и учителя. Делал он это умело, одному ему, наверное, известными травами, способами и кореньями. И через чашки три-четыре Глебушка уже был относительно в себе и даже внимательно и наставительно поглядывал на мольберт Толика, что-то бормоча про себя.

Прежние печали однако не давали ему покоя: что делать с Катей, как решить их отношения, и что он натворил у Максима Радина. От последней мысли похмелье его превращалось в кошмар. Глеб умолил Демина позвонить Максиму, и только когда тот вернулся (в мастерской не было телефона) с неопределенными вестями о том, что, кажется, «ничего уж особенного не произошло» и у Максима все заняты его болезнью, чуть-чуть успокоился. Что вообще дальше делать со своими мучениями, он не знал и решил пустить все на самотек.

Неожиданно в мастерскую заявился Виктор Пахомов: в отглаженном костюме, свеже-выбритый и вечно-отключенный.

Весть о смертельной болезни Максима коснулась и его, но никто не понял, как он на нее реагирует.

Усевшись на край скамьи и изящно взяв предложенную чашку душистого чаю, он посмотрел вокруг большими странными глазами.

— Я все-таки думаю, что врачи спасут Максима, — проговорил вдруг Демин. — Не может быть, чтобы нельзя было спасти...

Виктор внимательно, но остановившимся взором посмотрел на него и усмехнулся.

— Дело не в этом, Толя, — медленно и с надменным ужасом произнес он. — Если у него есть что-то живое от Бога — он спасен; если же у него есть живое, но только от этой жизни, он будет дико, — Виктор тут вдруг вскрикнул и даже ударил кулаком по столу, но потом сразу перешел опять на медленную речь, — дико мучиться, особенно в смерти. Все остальное — ерунда, в том числе и вера. Сколько мертвых для Бога веруют. Помните стихи: «стон молитвы с черным миром слитый». Вера тоже может быть иллюзией. А вот что делать мне — у которого нет ничего живого: ни от Бога, ни от этой жизни. Ха-ха-ха, ха-ха-ха!

Глебушка застонал: голова еще болела с похмелья, а тут такой хохот.

— Впрочем, — Виктор холодно обвел своим взором всех окружающих, — может быть, мое положение самое лучшее.

Демин и Закаулов были старые друзья Виктора; у Демина он жил одно время, но и им сделалось не по себе...

Ситуацию разрядил Закаулов, который предложил куда-нибудь съездить. Однако Демин и Виктор решили все-таки остаться. Но на Глебушку Виктор всегда действовал тяжело, и тот, пересиливая себя, решил поплестись за Закауловым, настояв, правда, на том, что поехать надо к Кате Корниловой, причем без звонка, наугад. «Чтоб получилось по судьбе, — вздохнул про себя Глебушка — а звонить ей совестно чего-то, лучше просто нагрянуть: была не была...»

И они «нагрянули», — как раз в то время, когда Светлана Волгина уже была у Кати, и они успели всласть наговориться. Хотя отношения между ними не всегда были ровными на почве всяких ревностей-привязанностей, но они как-то умудрялись прощать все «нюансы и сложности» — и тянулись друг к другу. В чем-то внешнем они были немного схожи — и эти светлые волосы (у Волгиной чуть потемнее), и русская красота... только у Кати были довольно буйные и решительные, хотя и с глубиной глаза; Светлана же отличалась большей мягкостью и нежностью черт.

Подруги рассказывали о последних тонкостях и движениях внутри московского духовного подполья: какие нити протянулись от одних групп к другим; в каком состоянии находится один известный писатель; какая связь сейчас между эзотерическими и литературными кругами. Вспомнили поэтому и о Ниночке Сафроновой.

— Я как раз была недавно у нее, — помешивая сахар в антикварной чашечке, молвила Светлана, уютно расположившись в кресле. — Девчонка явно в ударе сейчас. Какие-то у нее совсем сумасшедшие связи завелись в эзотерических кругах.

— А как у тебя с муженьком?-перевела вдруг разговор Катя.

— Как тебе сказать... Я ведь говорила, — немного растерянно отвечала Светлана. — «Внутренние» отношения с Петром сейчас усложнились, если это «внутренние» между нами мы разрешим, все будет в порядке... А пока... Но я все равно его жена, и все...

— «И буду век ему верна», — улыбнулась Катя.

И в это время «вломились» Закаулов и Глеб. Приход без звонка был, конечно, терпим в «подпольном» московском мире, но нельзя было не учитывать вчерашний глебовский скандал. Впрочем, ситуация сразу смягчилась тем, что оба «героя» были трезвые, и вид их выражал полное смирение и больной покой. Катя сразу увидела, что с Глебом нечего сейчас выяснять отношения; Закаулов же, увидев Волгину, сразу просветлел и притих одновременно.

— Ну, мальчики, не пить, так не пить, — приветливо говорила Светлана, разливая душистый чай. — Будем за вами ухаживать.

«Мальчики» — один постарше, помятый и обросший, с глубоко запавшими глазами и сверкающим взглядом, другой помоложе, но уже в синеве восторга и бреда — смиренно молчали.

— Великие люди России и их куртизанки, — громогласно заявила Катя, рассмеявшись и взглянув на Глеба.

— Ну, мы пока еще сестры милосердия, — поправила Светлана. — Это вот у Олега...

— Духовные сестры милосердия, если уточнить, — улыбнулся Закаулов.

И вдруг потянулся спокойный, но таинственно-душевный разговор за чайным столом. Здесь было все: и ласка, и дрема, и уход в глубины, и внезапно возникающие слова, уходящие внутрь, и обмен немного печальными взглядами, и еще что-то совсем нежное, неуловимое, особенное, что могло и исчезнуть от дуновения ветерка. Неожиданно в этом бездонном разговоре выплыла на поверхность странствующая личность Закаулова, с его взлетами и опусканиями, с его светло-пьяной душой, заброшенной в небо; потом — всплыли бедствия Олега и — картины, картины Глеба — некоторые висели у Кати — фантастические, горящие, но решенные в зримо-земных тонах.

— Да, когда-нибудь все это будет в музеях, — как издалека, произнесла Светлана. — ...А пока наши ребята не считаются даже художниками. Ну что ж, как это у Цветаевой: «мы любимые дети разгневанной родины... мы когда-нибудь будем свидетельствовать о вас». Только бы нам не кончить, как Цветаева.

— Или как Есенин.

— Да, или как Есенин.

— Давайте-ка лучше выпьем по чайку. Пока. А там видно будет. Главное, чтоб не было злобы. Напротив — любовь. «Все пройдет, как с белых яблонь дым».

— У нас ее и нет, злобы.

— И Цветаева и Есенин сейчас, наверное, в порядке. Вопреки некоторым представлениям.

— Не знаю.

— А где сейчас Блок? Он, гений, лучший русский поэт 20-го века, но он так мучительно умирал. И так писал о России. Где он сейчас?

— Надеюсь, он там, где нет «до» и «потом».

— Это надо спросить у тех немногих йогов... Или у Кирилла Леснева.

— Или у Саши Трепетова.

— Кто знает, кто знает? ...Путей после смерти столько же, сколько и душ, — вздохнула Светлана. — Молиться только надо за него... и за других, наших...

— Но остались стихи.

— О, да, конечно, стихи, стихи, стихи! И Россия — наша, его. И поэзия, которая в нас. Его поэзия. Хоть бы все это осталось навечно.

И так продолжался этот разговор, в который влились их души, как в единый поток, и даже не чувствовалось, кто именно говорит: все были, как под одним покровом...

Светлана и Катя вставали иногда, выходили на кухню, наливали чай, приносили сигареты, и их фигуры с распущенными волосами то светлели, то темнели в лучах закатного дня. Молчал телефон, и точно остановилось время, и можно было смотреть из этой остановки в будущее. Смотрел на них и Достоевский неподвижным взором со своего портрета на стене, и Катя порой взглядывала на него и улыбалась.

Внезапно их погружение было прервано звонком в дверь. Явился сосед: что-то попросить. И после его ухода, точно очнувшись, Катя посмотрела на часы.

— А ведь нам уже пора, Света, — напомнила она.

Да, им было уже пора — их ждали целители души.

И вот они простились у метро — им нужно было в разные стороны. Глебушка и Закаулов направлялись в центр, Светлана и Катя — в Химки.

— Не пей уж теперь, Глеб, — упрашивал его Закаулов, пока поезд нес их вперед. — Отправляйся-ка лучше к матери, отлежись у нее. Я довезу тебя. И начни рисовать, это тебя спасет.

Глеб согласно кивал головой, а внутри в душе вдруг всплывал образ Светланы. Это и пугало и смущало его: что за чертовщина — ведь он полон Катей, и вдруг... Светлана. «Хм, нельзя же полюбить двух женщин одновременно, не дай Бог, если такое может случиться, — думал он. — Это наказание Божие. Хотя, говорят, этот паразит Муромцев умудряется, недаром о покойниках пишет. Нда, но ведь где-то Светлана может быть не хуже Кати. Но Катя, Катя... нет, Светлану надо смахнуть, как бред. Что мне делать?.. А все-таки может получиться хорошая картина с ликом Светланы внутри. Да, линии лица... А, Боже мой, Красота, Красота, отдохнуть надо от всего, отдохнуть, и даже от Кати... Не могу я...»

Прощальное общение с Лехой не очень получилось. Но на улице недалеко от своего дома Глеб вдруг произнес, положив руку на плечо Закаулова:

— А вот Настенька, наверное, в раю.

— Какая еще Настенька? — изумился Закаулов.

И Глеб объяснил, что это первая жена Ивана Грозного. И уже потом совсем перед своей обшарпанной дверью, ему провиделся свет над Ново-Девичьим монастырем, потом пожар, огненное зарево над Москвой, царская карета, рука, поднятая вверх, чей-то голос, и опять свет, свет, свет — над Ново-Девичьим монастырем. Свет, очищающий все земное.


© Электронная публикация — РВБ, 1999–2019. Версия 2.0 от 31 января 2017 г.

Загрузка...
Loading...
Loading...
Loading...