ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Вскоре по всей неконформистской Москве разнеслась радостная, хотя и, может быть, тревожная мысль: на одной частной квартире должна состояться однодневная выставка картин Глеба Луканова. Эту выставку давно подготовляли, откладывали, и покровители Глеба вели по поводу нее самые тончайшие переговоры. Собственно говоря, выставка получалась неофициальная. Но ходили слухи, что если все пройдет без скандала и картины не будут слишком религиозно-мистического характера, то, возможно, следующим шагом будет уже официальная выставка в одном из московских кафе, где уже проходили выставки подпольного авангардного искусства. Впрочем, другие утверждали, что эта выставка делается на свой страх и риск, и закулисные переговоры не успешны. Так или иначе выставка нагрянула, как снег на голову, и весть о ней разнеслась неожиданно, за день до открытия. Квартиру предоставлял известный профессор физических наук — она была небольшая, двухкомнатная кооперативная, и купил он ее для своего сына, недавно женившегося. Была она почти пустая — молодожены еще не успели въехать в нее. Но сами они были ценителями и поклонниками неофициального искусства, ничего и никого не боялись и были рады помочь, чем могли.

Известие это — волнующее и внезапное — настигло также и умирающего Максима Радина.

Он лежал на диване, и рядом на кресле, сидел, заложив ногу за ногу, худой и одинокий, как Дон Кихот, Виктор Пахомов — у него начался период отчужденного странничества по «гостям», Обычно он жил более замкнуто.

— А я, наверное, никогда не увижу своей выставки, — медленно говорил Максим.

Лицо его исхудало и было на редкость белым, уходящим...

— И не увижу России, в которой такие выставки будут в галереях, и не на частных квартирах под надзором милиции. Ничего этого я не увижу.

Виктор ничего не ответил, только посмотрел на него своими большими синими глазами.

— Да. Но я могу это представить. Сколько лиц, сколько прекрасных лиц! — прошептал Максим.

— Прекрасные лица есть и сейчас, — вдруг заметил Виктор. — Мы увидим другое... И все равно покоя не будет ни нам, ни им...

Почему он сказал «мы», Максим не понял: как будто Виктор собирался если не умереть, то просто куда-то уйти: далеко, далеко...

Внезапно лицо Виктора исказилось, и он с мучительной болью поглядел на Максима. Редко у него бывало такое выражение — надломленное и в то же время старческое. Но потом взгляд его опять изменился, и это был уже взгляд странника, приговоренного надолго брести среди кошмаров мира сего. Возможно, там, на черном горизонте, ему виделась желанная цель — его потерянное «я», в виде награды перед смертью, может быть. Но далекий фантом этого «я», наверное, уже не был теперь после многих лет бреда, таким желанным и искомым; возможно он еле виделся во тьме, искажался, сам превращаясь в подземное чудовище...

Виктор в чем-то ощущал Максима — умирающего Максима — как своего нежнейшего брата, хотя ему был недоступен его страх... И он молчал.

Максим закрыл глаза и опять прошептал:

— Неужели ничего, ничего нельзя со мной сделать... Я хочу, хочу это видеть. И Россию, и своих друзей, и свои картины, и себя...

...Зазвенел телефон. Максим словно очнулся, услышав голос Кати Корниловой. Она сказала, что сегодня вечером к Максиму хочет прийти гость. Он согласен его принять? Да. Значит, пусть ждет.

Катя имела в виду «мастера смерти», того самого человека, которого обещали прислать друзья Светланы Волгиной из православных церковных кругов.

Между тем сама Катя тоже была взволнована известием о выставке Глеба: но какой-то внутренний голос подсказал ей: не иди. И в уме она тоже решила: нет. Разрыв так разрыв. Когда-то около нее прошло целое море поклонников — и только один завлек ее сердце так, что ей до сих пор хотелось кричать как во сне, когда память о нем касалась ее сознания.

Кто встретится ей в будущем? — Она даже не пыталась представить себе того, с кем хотела бы сейчас по-настоящему соединить свою жизнь. Слишком она изменилась, насмотрелась всего: и вовне, и внутри себя. Пусть будет теперь покой... Хватит с нее пока ее чудной и безобразной свиты — ее молчаливых вздыхателей, Толи Берестова, Игоря Самохина, Кости Нефедова... А сейчас надо им позвонить — Толя уже беспокоился, пойдет ли она.

И царица милостиво отпустила своих подданных...

На очень многих эта весть подействовала опьяняюще, зашевелились и оживились самые сонные, запрятанные по углам. Неконформистская Москва зашумела, отмечая одного из своих лучших сынов: пьяницу, бродягу и великого художника-сказочника. Опасались только того, что народу будет слишком много, начнется столпотворение, тогда появится милиция, могут быть скандалы, и выставка будет сорвана. Поэтому и «весть» распространили всего за день до события, да и адрес давали с оглядкой. Валя Муромцев приготовился провести там целый день, чтобы заодно повидать и тех, с кем давно не виделся. Выставки были удобны в этом отношении: друзей, приятелей, просто людей по душе — у него было столько, что их не обойти было за короткое время, некоторых даже не видели месяцами. Он немного позавидовал Глебу Луканову: ситуация с неофициальными писателями и поэтами была гораздо хуже, чем с художниками. Правда, месяц назад какой-то институт организовал все-таки чтение поэтов-неконформистов, на котором шумно выступил Леонид Терехов.

Однако одна непредвиденная история чуть было не сорвала намерение Муромцева посетить выставку. Валя довольно близко знал нелюдимого и подпольного библиофила Андрея Крупаева — слышали о нем, конечно, все, и о его библиотеке ходили легенды. Муромцев сблизился с Крупаевым — насколько с ним вообще возможно было сблизиться — во время поиска одной редкой и даже почти неизвестной книги, которая носила специальный характер и касалась некоторых видов древней, русской народной магии. Эта книга «появлялась» у Крупаева, именно «появлялась» (он так и сказал), а не «была». Несмотря на это «появление», Муромцеву так и не удалось добыть ее, — и он только взглянул на нее один раз — несмотря на то, что Крупаев обещал. Но это «обещание» было таким же непонятным, как и его дружба, хотя при всей своей «нелюдимости» Крупаев плакал за водкой, жалуясь Муромцеву, что его «попортили».

Оказалось, что за эти дни разнеслась весть, что Крупаев расходится с женой: влюбился в собственную мачеху... в супругу любимого им отца — бывшего лагерника, живущего в Рязани. Муромцев вообще последнее время злился на не в меру парадоксальное поведение своего «друга»; но и его встревожил ночной звонок Андрея: «Приезжай, я уехал от Зины, живу один, приезжай завтра утром: вопрос жизни и смерти». Это «завтра утром» падало как раз на день открытия выставки. И Крупаев произнес это таким голосом, что Муромцев решил: поеду, если даже придется провести с ним весь день. Но примерно через час Крупаев позвонил опять и измученным голосом сказал, что приезжать пока не надо, хотя случилось нечто ужасное, и он дня через два опять позвонит ему и назначит встречу, и неожиданно добавил, что приготовит ему, наконец, эту книгу...

Не до выставки было и Леше Закаулову — здесь смешалось все: и реакция после вечера с Трепетовым, и любовь его к Светлане Волгиной. Из-за любви он бросил пить, проводя время в ином опьянении — встречались они редко, и Леша все более уходил в незнакомые ему ранее сферы неразделенной и загадочной любви. Ее образ настолько воплотил в себя всю красоту и нежность жизни, что все остальное поблекло и отгорело в его глазах. И даже больше: уводил этот образ его куда-то далеко, далеко, в бесценные и не от мира сего состояния, которым не было конца. И знал он, что без Светланы ничего подобного у него бы не возникло. Вспоминал Алеша и тот день, с которого все началось: как будто уже отдаленное, пламенеющее в памяти, похмельное утро, когда он вместе с Олегом и Валентином Муромцевым, решил «отключиться» от тяжести мира сего и встретиться со Светланой, чтоб залить свою душу вином в присутствии ее глаз.

И теперь уж он знал: от этого ему никуда не деться.

...Но выставка все же состоялась и без Лехи Закаулова. Рано утром пустынная квартира молодоженов принимала первых гостей. По стенам золотом восходящего солнца, синевой моря, радугой, закатом осени горели небольшие картинки. С первого же взгляда они заманивали, вовлекали в себя. От них было трудно оторваться, через зрение они входили внутрь... Сам художник, Глебушка Луканов, расхаживал по паркету трезвый и праздничный. Только в маленьких глазках его сверкали напряженные и глубинные искры. Рядом с ним прохаживался хозяин квартиры, сын профессора. Звонки раздавались все чаще и чаще, и квартира наполнялась людьми... Вот появилась чета Омаровых, Демины, за ними Гена Семенов и Вика, мелькнул Олег, потом и другие: много незнакомых для Глеба лиц. Никаких инцидентов не происходило, не было видно и милиции. А к стандартному пятиэтажному дому все подходили и подходили люди.

На выставке около картин собрались группы зрителей, и молчали... Споры возникали в основном в коридоре, на кухне — и там уже было много накурено, и призрачный дым от папирос вился до потолка. Выделялась высокая фигура Сергея Потанина — с лохматой седой головой.

А у картин долго стояли те, зачарованные, точно свет от живописи вошел в их души.

Днем появились работники комсомола, из горкома.

— Смотри, Любка, им тоже нравится, — пробормотала Вера Тимофеева, обращаясь к Деминой.

— А почему бы и нет? Правда, некоторые картины уж чересчур мистические... для них...

— Ну что ж, они сами мистические.

— Да, да, им нравится.

— Но вот сделать ничего не могут, отстоять, чтобы выставка стала официальной.

— Да, как в заколдованном круге. Посмотри вот на ту картину: это же настоящее колдовство.

— Кругом магия и магия. И в искусстве, и в этой так сказать, социальной жизни...

Было удивительно, что такая относительно небольшая квартира может вместить столько людей. Многим все же приходилось уходить раньше времени, уступая место прибывающим.

Глеб в глубине души был ошарашен отсутствием Кати Корниловой, хотя этого ее отсутствия следовало ожидать. Но почти вся Катина свита была на месте... И Глебушка, забывая прежние страдания, становился центром того, что здесь происходило. Временами внезапный свет озарял его лицо. Да, да, именно он все это создал. Значит, в нем есть что-то необычайное, он есть он, и как будто вышел из тени на свет, перед миром. И душа его преисполнялась радостью, ибо он — творец. Вот оно — бессмертие, нет, нет, он не исчезнет. Он вышел из тьмы, он — вечен, и в нем есть свет.

К нему подходило много людей, расспрашивали, возражали, спорили. Старых приятелей он почему-то потерял из виду.

Средь общего гула голосов иногда в его память врезывались отдельные необычные замечания. Порой же все сливалось в единый поток.

— Глебушка, где вы, где вы? — к нему тянулись какие-то девичьи голоса.

Глеб, наконец, приметил любимое сочетание: и очень странный и вместе с тем добрый глаз: то был подпольный философ и бывший юродивый Костя Хмельков.

Опасались все-таки внезапных эксцессов. Особенно, когда мелькнули фигуры двух иностранных корреспондентов. К счастью, все обошлось благополучно. Эксцессов не было. Корреспонденты ушли. Потом появились другие лица: ученые, физики, математики, интересующиеся новым русским искусством.

Даже парень из горкома комсомола подошел к Глебу и осторожно заметил:

— Некоторые картины кажутся мне довольно мрачноватыми. Но удивительно: я ощущаю радость даже от них. Наверное, это свойство искусства.

Понемногу заполнялась книга отзывов, которую устроители выставки решили предложить, что было, впрочем, довольно рискованно.

Толя Демин с меланхоличным любопытством просматривал записи: большинство отчаянно одобрительных, редко недоуменных. Иногда попадались и стихи и эссе. Толя улыбался, читая самые непосредственные.

Но были и профессиональные отзывы художников — точные и хвалебные одновременно. Это немного удивило Демина: он опасался ревности. В квартире, правда, мелькнула одна скептическая физиономия, то был Ларион Смолин.

Только ближе к ночи картина изменилась: поток публики ослабел, и в квартире остались почти одни старые друзья. ...Появилось вино. Сергей Потанин молча слушал стихи подпольного поэта Ловшина, покачивая головой...

В окна уже смотрело темное ночное небо. И маленькие картины на стенах оставались, как земные звезды, — такие же загадочные, но близкие и далекие одновременно. И чем больше углублялась в себя ночь, тем сюрреальней и таинственней становилось в этой квартире...

Все разбрелись по уголкам, а Глеба отозвали в сторону хозяин квартиры и его знакомый, из устроителей выставки.

А на кухне выступал заветно-пьяненький Валя Муромцев, повидавший, наконец, тех, кого не видел многие месяцы.

Посматривая на Смолина, Валя говорил:

— Вся жуть в том, что вы, Ларион, не можете найти предмет для своей любви. Вас преследует неведомая эротика, секс неизвестно к кому... Это неизвестное — не мужчина, не женщина, не человек и не дух. Оно скрыто от вас. И вы никогда не узнаете, кто это.

Лысина Лариона слегка побелела от смеха и злости, и тем не менее он как-то согласно кивал головой.

— Не думайте, что это дерево или куст. Вы никогда не поймете, к кому вас влечет. ...Бедный Ларион, ищите и не обрящете...

— Ха, ха, ха! — раздался надсадный хохот, из коридора в кухню вошел художник Эдик Бутов, растерзанный и с бутылкой водки. — Мы победим! Мы победим!

— Кто это мы? — поинтересовалась Вика Семенова.

— Искусство.

Ночь темнела в окне, ломаясь звездами, и Олегу слышался скрытый от людей плач — там, в небе.


© Электронная публикация — РВБ, 1999–2019. Версия 2.0 от 31 января 2017 г.

Загрузка...
Loading...
Loading...
Loading...