VIII

Галюша решительно предложила зайти всем оставшимся (Люде и Петру), к ней домой, в ее квартиру из двух уютных комнат, благо мужа с сынишкой десяти лет она отправила в деревню — отдыхать.

Шли — даже по земле — осторожно. Лестница была скрипучая, деревянная, и квартирки, как норки, теснились здесь плотно друг к другу. Но у Гали оказалось очень родимое, вовлекающее гнездо, где можно было быть самим собой. Дружелюбно расселись за столиком с простой клеенкой, у окна, за которым трепетал клен.

Галя быстренько собрала — для уюта — маленький ужин под ту же наливочку, которая у нее была неиссякаемая.

Но внезапно — за стеной, в соседней квартире — раздался резкий истерический крик, послышалось падение чего-то тяжелого и затем: не то ворчание, не то сдавленный стон.

— Ох, как раз с этой квартирой беда, — вздохнула Галя, — ведь там живет Ира.

И она посмотрела на Люду. Петр немного заволновался — по интеллигентской привычке.

— Ничего, ничего, Петр, — и Галюша сладко опрокинула в себя рюмку с наливочкой. — Люда знает, у нас в доме жильцы все смирные, бывалые, ну, конечно, Мефодий со странностями, но только одна эта семья Вольских не удалась. И как раз наши соседи.

Крик повторился.

— А что за Ира, что за суровая женщина? — спросил Петр.

— Какое! Девочка 13 лет.

— Ого!

— Она кого хошь на себя наведет, хотя сама в малых летах. Я, Люда, скажу, что нарочно своего Мишку в деревню сплавила. А то боюсь: Ирка попортит.

— Хороша! — вставила Люда.

— Да, у нее глаза-то какие, Люд, тяжелые, и опять же безумные, ты сама мне говорила, — ответила Галюша, взглянув на невидимый во тьме клен. — Потом, Зойка, ее мачеха, мне рассказывала, что она крест нательный чей-то украла и оплевала... Ну, зачем это ребенку, она ж не понимает в этом, а так ненавидит крест изнутри. Тут что-то не то!

— Месть за детские крестовые походы. — Рассмеялся Петр.

— И все-таки ее жалко, Ирку, — поправила Галюша.

Опять раздался истерический крик.

— Я б сынка своего и на лето при себе оставила, да боюсь Иркиного разврата. Хоть с квартиры съезжай, — совсем задумалась Галя.

История Иры — по большинству источников — была такова. В тяжелые, послевоенные годы ее мать-одиночка побиралась вместе с ней, с малолетней девочкой, по деревням и городам, где-то в запредельной глуши, в Сибири.

Однажды мать забрела на край маленького города, в какое-то общежитие, на отшибе, где жили рабочие какого-то далекого племени, собранные Бог весть откуда. Хотела мать чего-нибудь попросить у них и сплясала для этого, по своему обыкновению. Но вместо отдачи рабочие эти, убив, съели ее, а про девочку-малютку позабыли. Ели они ее в большой общежитской столовой, сварив предварительно в котле. А забытая девочка ходила между ними, сторонилась и молчала, глядя как они ели.

Потом один рабочий, наевшись, пожалел ее, спрятал, и затем вывел в город. Говорили потом, что девочка все-таки не осознала в точности, что случилось с ее матушкой-плясуньей.

В городе ее приютили добрые люди, потом передали другим людям, потом официально выяснилось, что ее мать съели, и это было записано в закрытой Ириной характеристике, в детском доме. Прочитала как-то эту характеристику бездетная тридцатилетняя женщина Зоя Вольская, сама плясунья и шалунья, застрявшая в сибирском городке проездом из Москвы. И пожалев сиротку, особенно потому, что с ее матерью так обошлись, взяла девочку к себе, в Москву, в дом номер восемь.

Жила Зоя там в квартире вместе со своим оголтелым мужем Володей и со своей матерью Софьей Борисовной, старухой со скрытыми странностями.

И жизнь Иры потекла более или менее нормально, до тех пор пока у нее самой не обнаружились — уже открытые странности. Но до этого все шло хорошо. Зоя, правда, все больше и больше спивалась, лихо и неестественно: красавица она была, хотя и не нашедшая себя. Володя был чуть дурашлив, хотя в тоже время чересчур строг; тайно сожительствовал он и со своей тещей, Софьей Борисовной, со старушкой, но это было как-то вне его сознания и мимоходом. Зато Софья Борисовна заботилась о нем. Зоя же об этом ничего не знала: ее и саму несло Бог весть куда, и она нередко пропадала целыми ночами. Ира же росла здоровой девочкой. Жильцы были кругом тихие, радушные, и проникновенные: Иру никто не обижал. Ненормальность у Иры обнаружилась как раз с того времени, когда у нее, у ребенка, появился почти взрослый ум. И вообще многое у нее было связано с умом. Все это достигло кульминации совсем недавно, когда Ира предложила Володе оставить Зою и сожительствовать с нею одной. Зоя потом, ругаясь, рассказывала об этой истории Гале. А до этого была дикая, неостановимая похоть, которая бросала Иру от мужика к мужику, в сад, в канаву, куда угодно...

Этим она совсем свела с ума своих новых радетелей. Была она девочка крупная, в теле, с брюшком, несмотря на детство, и с быстро развивающимся, как змея, острым умом. Уже в одиннадцать лет она страстно мечтала устроить свою жизнь, поскорее стать взрослой, чтобы пожить по-своему, в сладости и независимо.

В двенадцать лет она потеряла свое девство в пионерском лагере, с пионервожатым, которого умудрилась сама же соблазнить. Ее чудовищная безудержность в этом отношении переполошила весь двор, и все ее стали сторониться как чумы. Даже в школе недоумевали, и не знали что делать, стараясь не замечать...

Действительно, ее сладострастие не знало границ: даже во время приготовления домашних уроков, она звала Володю и терлась около него, пока он, полупьяный, объяснял задачку.

Простая подушка превращалась для нее в стимул страсти, и пот наслаждения все время стекал по ее лбу.

Особенно выводило это из себя Зою. «Я когда-нибудь удушу ее», — думала она в тишине. Особенно бесила ее эта наглость и беспрерывность сладострастия любым путем, в соединении с детским пухлым личиком и невинными годами. Было и еще нечто тайное, что, может быть, больше всего изводило Зою изнутри.

А ум у девочки продолжал развиваться не по дням, а по часам. Она уже творила невероятные подлости. И во всем этом виделось желание жить, жить, чтобы расширить поле сладострастия, чтоб стать скорее взрослой, чтоб не упустить свое...

Детишки пугались Иры и удирали от нее. А ее расчетливость приводила в ужас жильцов, которые любили другую жизнь.

Люда познакомилась с Ирой почти сразу же, как переехала сюда, в дом номер восемь по Переходному переулку. Первым делом Ира попыталась и ее соблазнить: вообще ей было все равно, кого «соблазнять» и чего (хотя бы угол стола), и она уже имела опыт любви с девочками. Люда, утихомирив ее и отстранив, стала тем не менее страшно жалеть ее, сама не зная почему. Хотя жалеть ее было трудно: она непрерывно делала посильные подлости кому могла. Вот тут ее «расчетливость» разрушалась силою детской импульсивности и бесконтрольности и она порой вызывала к себе ненависть и отвращение, хотя жильцы умудрялись ото всего быть отключенными.

Однако Мефодий пристально раскрывал на нее свой болотный зрак. Выл он только не раз, глядя на нее, а на других никогда не выл. Было в ней, ко всему, еще что-то тяжеловатое, страшное, и это «что-то выражалось во взгляде, который одновременно был каменным и безумным, как определили этот взгляд Галюша с Людой.

— И чего она так мир етот любит, — ворчал пьяный инвалид Терентий. — Ведь в етом миру, ее мать на ее глазах съели... Что ж у нее за глаза после этого такие жадные? Другие бы после такого ни на что не глядели, а у ей...

И он махал хмельной рукой.

Да, жадна была Ира до жизни, но любила «етот» мир Ира по-своему.

Такова была эта девочка, чей крик раздавался за непрочной стеной Галюшиной квартиры.

— Позвать милицию что ли, — не выдержала наконец Люда.

— Ежели будет так дальше, то позовем, — неуверенно пробормотала Галя.

Однако вскоре шум затих, но потом дверь Галиной квартиры распахнулась, и на пороге появилась сама Зоечка, растерзанная и с папиросой в руке.

Она вся дрожала.

— Не могу я с ней, не могу! — проговорила она. — Дайте водки!

Галя плеснула наливочки.

— Вечная сластена, — недовольно взглянула на нее Зоя, но наливку залпом выпила. — Ух!

— Ну, что? — спросила Галя.

— Ничего не хочу говорить.

Видно Ира так сексуально набедокурила, что Зоя не находила и слов или даже стыдилась. Закурив, она присела на стульчик и замолчала.

— Да отдайте вы ее куда-нибудь, хоть в детдом, — взмолилась Люда. — Добром это все не кончится!

— Не можем. Такое стечение обстоятельств. Долго рассказывать, но по документам теперь она наша подлинная дочь, и мы ее сдать государству не можем.

Зоя встала, походила по комнате и начала ругаться, проклиная свою судьбу, наговорила что-то нехорошее на ангелов и исчезла за дверью, хлопнув ею как следует, но перед этим выпив еще на прощанье целый стакан наливки.

— Что ж она такое могла натворить? — вслух рассуждала Галя. — Ума не приложу. Кажется, уж чего она только не вытворяла, ко всему привыкать стали. Только что с собакой не спала, но у Вольских собак нету.

— Такая уж ее звезда, — вздохнула Люда.

— Из того, что ты говорила мне, Люда, думаю, крепкие знания тут нужны, чтоб помочь Ире. Но это неспроста, — проговорил Петр. — Это необычный случай. И простая медицина тут не поможет. Как ты считаешь, можно ли кого-нибудь найти в Москве из знатоков таких ситуаций?

— Надо подумать. Жаль девочку. Уж чересчур все это. Но в ней, в ней ведь все дело. И потому как можно изменить? Чужую звезду ей не привесешь. Но поискать надо, и ты поспрошай...

Шум за стеной стих, казалось, навсегда. Выпив по последнему глоточку, все, наконец, разбрелись: Люда спьяну осталась ночевать у Гали, а Петр уехал на такси домой.

Девочкам среди ночи казалось: что-то бьется и шевелится. Но ни о чем подумать было нельзя, сковывали сновидения.

Люда не хотела в этом признаваться даже Гале, но с Ирой ее связывал какой-то внутренний ночной союз, скорее даже не «союз», а, может быть, бред, точно ее темное я, ее двойник, тянулся к Ире.

Помимо чисто внешних встреч — на улице, во дворе (в конце концов девочка была ее соседка) — произошло еще что-то, но уже в душе Люды — только в ее душе. Никто кроме нее не знал об этом, лишь, может быть, сама Ира отдаленно чуть-чуть догадывалась, ничего не понимая в целом.

История была такова.

Несколько раз Люда, наблюдая за девочкой, поражалась ее внутреннему состоянию — вдруг в каких-то чертах очень сходному с ее собственным: так, по крайней мере, казалось Люде.

Однажды они вместе были на опушке леса. Ира лежала в траве, почти голенькая. Внезапно поднялась сильная буря. И сразу же одно дерево — видимо гнилое — начало падать на землю, прямо на Иру. Она в ужасе отползла. А потом замерла, лежа, чуть приподнявшись. Глаза ее неподвижно впились в мертво-лежащее дерево, которое чудом не раздавило ее, как лягушку, наполненную человеческим бытием.

И Люда видела как прозрачно-дрожащий пот покрывал ее лоб, плечи, как дрожали линии живота. Это не был обычный физический страх, а безмерный, отчаянный, как будто все мировое бытие соединилось — в ее лице — в одну точку, и эта точка могла быть раздавлена — навсегда. Ужас превосходил человеческий, хотя сама девочка, может быть, этого не осознавала. Люда видела только — особенно отчетливо — ее дрожащее, точно в воде, лицо, и глаза, застывшие в безумном космическом непонимании за самое себя.

Во всяком случае, все это Люда мгновенно ощутила в подтексте ее страха.

»Девочка еще не может все осознать, — подумала Люда. — Но подтекст, подтекст. Я чувствую, это мой подтекст, мои прежние бездонные фобии за себя в детстве... Когда нет Бога и вообще ничего нет, а есть только ты — одна как единый космос — и ты должна быть раздавлена. Фобии плоти и «атеистических» парадоксов в детстве и ранней юности».

Потом Люде стало казаться: она преувеличивает, у Иры не может быть такой подтекст, потому что это слишком сложно для нее, и, наконец, не может быть такого поразительного сходства. Тем более во многом другом девочка отталкивала Люду и даже пугала ее. Ирины холодные глаза, с тяжеловатым бредом внутри, хохот, грубая открытая сексуальность — вызывали отвращение.

»Какая это не-я», — говорила тогда самой себе Люда.

Но внезапно тождество опять всплывало и самым странным образом.

Однажды Люда увидела, как Ира спала — одна на траве. Она замерла в трех шагах, глядя на нее. Ира спала как все равно молилась своей плоти (своей родной, дрожащей плоти), точнее бытию плоти, и формой молитвы было ее дыхание — прерывистое, глубокое, страшное, идущее в глубь живота... (с бездонным оргазмом где-то внутри.).

Все это вместе и отвращало и влекло Люду к ней: патологически влекло, точно она видела в ней свое второе «я» или «темную» сторону своего «я». «Но почему «темную», — возмущалась в уме Люда, — просто... таинственную сторону... Боже, как она дрожит за свое бытие. (Ее смерть будет как мучительный прерыв оргазма). Да-да, есть что-то общее у меня с ней, до сумасшествия, но в то же время и какое-то резкое различие, до отвращения к ней. А в чем, в чем дело на самом глубинном уровне — не пойму. Иногда мне хочется сжать ее и зацеловать, иногда — проклясть... Брр!».

И еще — один ее знакомый (словно день превратился в сон) сказал ей: «Да, да вы очень, очень похожи...»

Ира стала даже сниться ей, словно девочка, как змея, вползала внутрь ее собственного бытия, слилась с ним, и обе они — Ира и Люда — выли вместе в ночи: от страха и блаженства быть, покрываясь смертным потом, словно приближался к ним — в ночи — грозный призрак, готовый остановить их сердца.

Люда и сама — в полусне, в полубреду — хотела бы съесть собственное сердце — от наслаждения жизнью и чтобы чувствовать в своем нежном рту его блаженный стук. «Кругленький ты, как земной шар», — стонала она во тьме, прижимая руки к груди, где билось оно.

Ируня пугала ее еще и некоторым сходством — духовным, конечно — с тем мальчиком, в которого она была влюблена в детстве и который исчез. Тот-то вообще сошел с ума, надломился от чувства самобытия — и потому навеки пропал.

»Где мальчик-то, где мальчик?» — бредила Люда порой во сне. Тьма ночная тогда наступала на нее, и видения в мозгу путались с мистически-тревожным биением собственного сердца. Плоть превращалась в дрожащую воду, в которую смотрели звериные призраки. И только возвращение из сна к дневному блистательному Я — спасало ее от привидений.

Днем, конечно, Люда могла полностью контролировать себя, и собственный Свет сверху над головой (как у браминов — улыбалась она самой себе) умерял метания плоти и ночного «я», и она ужасалась Ириной извращенности и грубости.

— Она уже сложилась, она будет такой и взрослой, — думала Люда. — Что-то в ней есть такое глубокое и хорошее, но повернутое не в ту сторону и превратившееся в свою противоположность. — И она порой вздрагивала, глядя на Иру, от каких-то странных ассоциаций.


© Электронная публикация — РВБ, 1999–2019. Версия 2.0 от 31 января 2017 г.

Загрузка...
Loading...
Loading...
Loading...