На этот раз камора, в которую ввел меня Яков Петрович, заключала в себе лиц все чиновной породы. Их было трое, и кровати их стояли по углам. Один был в замасленном форменном сюртуке, с красным стоячим воротником, два другие — в халатах. При нашем появлении форменный сюртук и один из халатников встали, но другой халатник продолжал лежать, растянувшись на постели. Форменный сюртук обладал довольно замечательною физиономией. Он был плотно сложен и небольшого роста; лицо его не поражало с первого взгляда ни чрезмерною глупостью, ни чем-либо особенно порочным или злым; но, вглядевшись в него пристальнее, нельзя было не изумиться той подавляющей ограниченности, той равнодушной ко всему пошлости, о которых свидетельствовали: и узкий, покатый лоб, окаймленный коротко обстриженными, но густыми и черными волосами, и потупленные маленькие глаза, в которых светилось что-то хитрое, но как бы недоконченное, недодуманное, и наконец, вся его фигура, несколько сутуловатая, с одною рукою, отделенною от туловища в виде размышления, и другою, постоянно засунутою в застегнутый сюртук. Очевидно, то был, что называется, рассудительный человек, один из тех, которые никогда не скажут положительной глупости, но от которых, при всяком их слове, веет неотразимою тошнотой и унынием. Встретится такой господин с вами на улице, и если вы не принадлежите к породе Дерновых, Гирбасовых и т. п. и не заговорите с ним сами, то он посмотрит вам, как собака, умильно в глаза, потопчется на
одном месте, вздохнет, пожмет вам руку и отправится восвояси. Но если вы называетесь Гирбасовым, то разговору не будет конца — и какому разговору!
— А что, брат, как дела идут? — спросит вас форменный сюртук.
— Да что, брат, хорошо, — ответите вы.
— Это ладно, что хорошо, — скажет сюртук.
— Да, брат; хорошо не худо, худо не хорошо...
И так далее. Можно исписать целые страницы подобными наставительными речами. У этих господ всегда имеются готовые афоризмы, которыми они любят кстати щегольнуть, вроде того, что «брат, надо это дело вести с осторожностью», или «ты когда чего захотел, так того уж и хоти». Такие образчики встречаются везде, во всех слоях общества, только афоризмы бывают различные. Божий мир кишит ими — это несомненно. Это люди ограниченные, с сплюснутыми черепами, пришибенные с детства, что не мешает им, однако же, считать себя столпами общественного благоустройства и спокойствия и с остервенением лаять на всякого, у кого лоб оказывается не сплюснутым. Я имел огорчение познакомить читателя с ними в свободном состоянии; теперь приходится познакомить с ними же в тюрьме.
Второй субъект был молодой человек довольно красивой наружности, высокий и стройный. Он носил усы, что давало ему вид отставного военного, и держал себя даже излишне приветливо. По всему было видно, что, на свободе, он пользовался особенным благоволением со стороны дамского пола, прикосновение к которому везде и всегда смягчает сердца и нравы. С другой стороны, нельзя было не заметить и того, что это же прикосновение отчасти вредоносно подействовало на здоровую и могучую натуру субъекта, потому что, несмотря на его молодость, щеки его несколько опухли и сделались уже дряблыми, а в глазах просвечивало что-то старческое.
Третий субъект был длинный и сухой господин. Он нисколько не обеспокоился нашим приходом и продолжал лежать. По временам из груди его вырывались стоны, сопровождаемые удушливым кашлем, таким, каким кашляют люди, у которых, что называется, печень разорвало от злости, а в жилах течет не кровь, а желчь, смешанная с оцтом.
— Ну, ты что, Пересечкин? — спросил Яков Петрович у форменного сюртука.
— Ничего-с, ваше высокоблагородие, живем по малости-с вашими молитвами, — отвечал он, тупо улыбаясь и отставляя руку, как бы декламируя.
— Чего им делается! — вступился усач, — они этого огорчения и понять не могут-с!
— Скоро ли же эту каналью отсюда выведут? — отозвался желчный господин, — я ведь господина министра утруждать буду, свиньи вы этакие!
Эта апострофа, смутившая меня своею откровенностью, не оказала никакого действия на Якова Петровича. Очевидно, что ему не в первый раз пришлось подвергать свою особу подобного рода ласкам.
— За что вы здесь содержитесь? — спросил я Пересечкина.
Он молчал и все держал руку наотвес, как бы разговаривая сам с собой.
— Ну, говори же, за что ты здесь посажен, — сказал Яков Петрович.
Пересечкин совершенно неожиданно фыркнул.
— Ишь животное! — отозвался голос с кровати, — даже самому смешно... скот!
— Что же-с, сказывайте! — понуждал усач. Пересечкин с минуту помялся и потом скороговоркою отвечал:
— Статистику собирал-с...
— Как статистику?
— Точно так-с, ваше высокоблагородие! от начальства наистрожайше было предписано-с: то есть чтоб все до точности-с, сколько у кого коров-с, кур-с; даже рябчиков-с пересчитать велено было-с...
— Да ты сказывай, животное, как ты собирал-то статистику? пчел-то позабыл, подлец?
— Ваше высокоблагородие! — сказал Пересечкин, обращаясь к Якову Петровичу, — вот-с, изволите сами теперича видеть, как они меня, можно сказать, денно и нощно обзывают... Я, ваше высокоблагородие, человек смирный-с, я, осмелюсь сказать, в крайности теперича находился и ежели согрешил-с, так опять же не перед ними, а перед богом-с...
— Да ты не виляй, скот, а рассказывай, как ты статистику-то собирал!
Пересечкин опять замялся и через несколько секунд снова фыркнул. Видно было, что он сам внутренно был совершенно доволен собой.
— Известно-с, у мужичка был, — сказал он наконец, — количество пчел надлежало дознать со всею достоверностью...
— Ну, продолжай же, продолжай!
Но Пересечкин только фыркнул.
— Э, брат, да ты, верно, только на пакости боек, — отозвался желчный господин, — а дело очень простое. Призвал он мужика. «Сколько, говорит, у тебя пчел?» Тот показывает ему улья. «Нет, говорит, мне начальство пишет дознать, сколько именно у тебя пчел — так ты, говорит, не поленись, сосчитай!» Мужик, сударь, остолбенел. «Где же, мол, их считать?» — «Знать, говорит, ничего не хочу — считай»... Ну, и взял он с него по целковому с улья, а в ведомости и настрочил: «У такого-то, Пахома Сидорова, лошадей две, коров три, баранов и овец десять, теленок один, домашних животных шестнадцать, кур семь, пчел тридцать одна тысяча девятьсот девяносто семь».
Молчание.
— А ведь рожа-то какая! — продолжал желчный господин, — глуп-то ведь как! а выдумал! Только выдумать-то выдумал, а концы схоронить не сумел.
— Каким же образом это открылось? — спросил я.
— Исправник-с злодей! — наивно отвечал Пересечкин.
— Это точно, что злодей... и такая же ракалья, как и ты; только поумней тебя будет... Увидал, что эта скотина весь предмет таким манером обработать хочет, — ну и донес, чтоб самому в ответе не быть... Эко животное!
— А вы за что? — спросил я усача.
Молодой человек, глядевший до сих пор весело, в свою очередь опустил глаза и начал обдергивать опояску у халата.
— Что же-с, сказывайте и вы-с, — заметил Пересечкин. Усач взглянул на него свирепо.
— Нет-с, уж когда сказывать, так сказывать всем-с, — настаивал Пересечкин.
— По причине женского пола-с, ваше высокоблагородие! — отвечал усач умильно, — как я к эвтому предмету с малолетствия привычен-с.
— Да вы чиновник?
— Точно так-с: канцелярский служитель Боровиков-с.
— Что же вы сделали?
— Сделал ли я, нет ли — на это еще достоверных доказательств не имеется, а это точно-с, что тело ихнее в овраге нашли в бесчувствии-с...
— Чье же тело?
— Ихнее-с, мещанина Затрапезникова-с.
— Ну, так что же?
— Их благородие, господин следователь, настаивают, что будто бы мы это тело... то есть телом их сделали-с, а будто
бы до тех пор они были живой человек-с... а только это, ваше благородие, именно до сих пор не открыто-с...
— Как же случилось это происшествие?
— Были мы, ваше высокоблагородие, в одном месте-с...
Боровиков потупился и потом продолжал:
— Был с нами еще секретарь из земского суда-с, да столоначальник из губернского правления... ну-с, и они тут же... то есть мещанин-с... Только были мы все в подпитии-с, и отдали им это предпочтение-с... то есть не мы, ваше высокоблагородие, а Аннушка-с... Ну-с, по этой причине мы точно их будто помяли... то есть бока ихние-с, — это и следствием доказано-с... А чтоб мы до чего другого касались... этого я, как перед богом, не знаю...
— А как же осмотр тела-то? — спросил Яков Петрович.
— Об эвтим я вашему высокоблагородию доложить не в состоянии-с, а что он точно от нас пошел домой в целости-с — на это есть свидетели-с... Может быть, они в дороге что ни на есть над собой сделали...
— Да кто же эти свидетели?
— Конечно, ваше высокоблагородие, свидетели наши творец небесный-с... они видели...
— И тебе не стыдно? — сказал Яков Петрович. Боровиков смутился.
— Вот он самый, — продолжал Яков Петрович, — до этой истории был в обществе принят! в собранье на балах танцевал!.. взойди ты ему в душу-то!
— На твоей дочери сватался! — заметил желчный господин. Яков Петрович плюнул.
— Ну, а по совести, — сказал я, — признайтесь! точно вы Затрапезникова убили?
Боровиков молчал.
— Здесь нет следователя...
— Это единому богу известно-с, — отвечал он, бросивши на меня угрюмый взгляд.
— Где же прочие-то? — спросил я.
— А где! чай, в карточки поигрывают, водочку попивают, — отозвался желчный господин, — их сделали только свидетелями: как же можно такую знатную особу, господина секретаря, в острог посадить... Антихристы вы! — присовокупил он, глухо кашляя.
— А это что за господин? — спросил я у Якова Петровича вполголоса, указывая на говорящего.
Яков Петрович дернул меня за фалду фрака и не отвечал, а как-то странно потупился. Я даже заметил и прежде, что во все время нашего разговора он отворачивал лицо свое в
сторону от лежащего господина, и когда тот начинал говорить, то смотрел больше в потолок. Очевидно, Яков Петрович боялся его. Однако дерганье за фалды не ускользнуло от внимательного взора арестанта.
— Что за фалду-то дергаешь? — спросил он злобно.
— Оставьте... оставьте... буйный человек-с! — прошептал Яков Петрович.
— То-то буйный! — сказал арестант, медленно привставая на постели, — вашему брату, видно, не по шкуре пришелся!
Яков Петрович хотел было удалиться.
— Нет, ты меня выслушай, не верти хвостом! Пришел, так слушай! Вы спрашиваете, государь мой, кто я таков? — продолжал он, обращаясь ко мне. — Я, государь мой, поклонник правды и ненавистник лжи! вот кто я — безделица! Имя мое не легион, как вот этаким (указательный перст устремлен на Якова Петровича, который пожимается), а Павел Трофимов сын Перегоренской — не ский, а ской — звание же мое отставной титулярный советник. С юных лет, государь мой, я получил страсть к истине, всосав ее, могу сказать, с млеком матери. Будучи еще секретарем в магистрате, изобрел следующие науки: правдистку, патриотистику и монархоманию. Тщетно я обращался ко всем властям земным о допущении меня к преподаванию наук сих; тщетно угрожал им карою земною и небесною; тщетно указывал на растление, царствующее в сердцах чиновнических — тщетно! Овые отвечали молчанием, овые — презрением и ругательством... Плоды моих усилий выразились лишь в гербовых пошлинах, коих в течение двадцати лет выплатил до тысячи серебром...
Он закашлялся.
— Что оставалось мне? Чем мог насытить я глад истины, терзавший мою душу? Оставались исправники, оставались становые... ну, и ябедник.
Он вознамерился встать, и перед нами взвилось нечто безобразно-длинное, вроде удава.
— Ябедник, государь мой! вы понимаете: ябедник!
— Да вы расскажите, за что вы здесь-то сидите? — неожиданно прервал Пересечкин.
— Приступаю к тягостнейшему моменту моей жизни, — продолжал Перегоренский угрюмо, — к истории переселения моего из мира свободного мышления в мир авкторитета... Ибо с чем могу я сравнить узы, в которых изнываю? зверообразные инквизиторы гишпанские и те не возмыслили бы о тех муках, которые я претерпеваю! Глад и жажда томят меня; гнусное сообщество Пересечкина сокращает дни мои... Был
я в селе Лекминском, был для наблюдения-с, и за этою, собственно, надобностью посетил питейный дом...
— Чай, просьбицу настрочить, — сказал Пересечкин, — известно, зачем ваш брат...
— Зашедши в питейный дом, увидел я зрелище... зрелище, относящееся к двум пунктам-с... Мог ли я, вопрошаю вас, государь мой, мог ли я оставить это втуне? мог ли не известить предержащую власть?
Общее молчание.
— Но здесь, здесь именно и открылась миру гнусность злодея, надменностию своею нас гнетущего и нахальством обуревающего... Получив мое извещение и имея на меня, как исконный враг рода человеческого, злобу, он, не помедлив даже мало, повелел псом своим повлещи меня в тюрьму, доколе не представлю ясных доказательств вымышленного якобы мною злоумышления... где и до днесь пребывание имею...
— Что ж, так и по закону следует, — заметил нерешительно Яков Петрович.
— Следует! а следует ли, спрашиваю я тебя, раб лукавый и неверный, следует ли оставлять страждущих заключенников в жертву лютому мразу и буйствующим стихиям?
Он указал на разбитое окно. Дело происходило в июле, и дни стояли знойные.
— Они сами беспрестанно в окнах стекла бьют, — возразил бывший с нами смотритель замка, — не успеешь нового вставить, смотришь, оно уж и разбито...
— А следует ли оставлять узника боса и сира? — продолжал Перегоренский, указывая на свои ноги, которые действительно лишены были всякой обуви.
— Они уж третьи сапоги нарочно бросают в сортир...
— А следует ли того же узника оставлять без пищи, томимого гладом и жаждой? — перебил Перегоренский.
— Они требуют вафель-с, а вафель у нас не положено... посудите сами, ваше высокоблагородие! — возразил смотритель.
— Все эти вопросы, и множество других, возымел я твердое намерение предложить господину министру, и не далее как с первою же почтой... И тогда — трепещи, злодей!
— Вот этакая-то у нас целый день каторга! — сказал смотритель, когда мы вышли из каморы, — хошь бы решили его, что ли, поскорей!
« — Чего же вы-то боитесь? — спросил я Якова Петровича.
Он махнул рукой.
— Ведь вы человек чистый, — продолжал я, — какая же вам надобность позволять говорить себе дерзости арестанту и притом ябеднику? разве у вас нет карцера?
— И-и-и! — произнес только Яков Петрович и пуще прежнего замахал руками.
— Да как же тут свяжешься с эким каверзником? — заметил смотритель, — вот намеднись приезжал к нам ревизор, только раз его в щеку щелкнул, да и то полегоньку, — так он себе и рожу-то всю раскровавил, и духовника потребовал: «Умираю, говорит, убил ревизор!» — да и все тут. Так господин-то ревизор и не рады были, что дали рукам волю... даже побледнели все и прощенья просить начали — так испужались! А тоже, как шли сюда, похвалялись: я, мол, его усмирю! Нет, с ним свяжись...
— Верно, он из породы «хвецов», Яков Петрович? — спросил я.
— Хуже!
— Здорово, ребята! — крикнул Яков Петрович, входя в просторную комнату, в которой находилось человек до тридцати арестантов.
— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! — закричали все в один голос.
Яков Петрович улыбнулся. Он видимо был доволен, что между арестантами прививается дисциплина и что они скандуют приветствие не хуже, чем в ином гарнизонном батальоне.
— Всем довольны? — спросил он.
— Много довольны! — отвечали голоса.
Один арестант выступил робко вперед с засаленною бумажкой в руках. То был маленький, жалконький мужичонка, вроде того, которого я имел уже случай представить читателю в первом острожном рассказе.
— Ты по какому делу? — спросил Яков Петрович.
— Да вот об корове-то, ваше благородие...
— Господи! неужто еще не кончено?
— Не кончено, ваше благородие, да вот бают, словно и никогда ему кончанья не будет...
— А за что ты содержишься? — спросил я.
— А Христос е знает за что! бают, по прикосновенности, что, мол, видел, как у соседа корову с двора сводили...
— Разве ты не объявил кому следует?
— Пошто не объявил! да вот бают, зачем объявил, а зачем
корову с ворот в полицу не преставил? А когда его преставишь! Он, чай, поди-ка троих эких, как я, одной десною придавит... известно, вор!
— А где же вор-то?
— А вор, батюшка, говорит: и знать не знаю, ведать не ведаю; это, говорит, он сам коровушку-то свел да на меня, мол, брешет-ну! Я ему говорю: Тимофей, мол, Саввич, бога, мол, ты не боишься, когда я коровушку свел? А становой-ет, ваше благородие, заместо того-то, чтобы меня, знашь, слушать, поглядел только на меня да головой словно замотал. «Нет, говорит, как посмотрю я на тебя, так точно, что ты корову-то украл!» Вот и сижу с этих пор в остроге. А на что бы я ее украл? Не видал я, что ли, коровы-то!
— А ты точно сам видел, как Тимофей Саввич корову-то сводил?
— Коли не сам! Да вот словно лукавый, прости господи, мне в ту пору на язык сел: скажи да скажи... Ну, вот теперь и сиди да сиди...
Арестант вздохнул.
— И хошь бы науки, сударь, не было, а то и наука была. Вдругорядь со мной эко дело случается. Впервой-ет раз, поди лет с десяток уж будет, шел, знашь, у нас по деревне парень, а я вот на улице стоял... Ну, и другие мужички тоже стояли, и все глазами глядели, как он шел... Только хмелен, что ли, парень-ет был, или просто причинность с ним сделалась — хлопнулся он, сударь, об земь и прямо как есть супротив моей избы... ну, и вышло у нас туточка мертвое тело... Да хошь бы я пальцем-те до него дотронулся, все бы легше было — потому как знаю, что в эвтим я точно бы виноват был, — а то и не подходил к нему: умирай, мол, Христос с тобой!.. Так нет, ваше благородие, года с три я в ту пору высидел в остроге, в эвтой в самой горнице... Какое же тут будет хозяйство!
— Да уж и нас тоже пора бы, кажется, решить чем-нибудь, — сказал, выступая вперед, арестант, вида не столько свирепого, сколько нахального и довольного.
— А ты кто таков?
— Да мы по делу о барышнях-с... Жили у нас, ваше благородие, в городе барышни, а мы у них в кучерах наймовались; жили старушки смирно, богу молились, капитал сберегали-с... Как мы в эвтом деле уж и сознание учинили, так нам скрываться для че-с?.. Только вот и думаем мы, что живут, дескать, это барышни, а и душа-то, мол, в них куриная, а капиталами большими владеют-с. Кабы да этакие капиталы да в хорошие они руки — тут что добра-то сделать можно! Ну-с, и выбрали мы этта ночку, ночку темную, осеннюю... Ломаем,
знашь, окно как следует, а барышенки-то и проснулись... Видят, что вор к ним лезет, встали с постелек, да только дрожат от страху... Ну, а мы, знашь, и в комнату: «Здравствуйте, мол, барышни! Каково поживаете, каково прижимаете! ну, и мы тоже, мол, слава богу, век живем, хлеб жуем!» А они, сердешные, встали на коленки да только ровно крестятся: умирать-то, вишь, больно не хочется... Ну, это точно, что мы им богу помолиться дали, да опосля и прикончили разом обеих... даже не пикнули-с!
Он оглядел нас торжествующим взглядом.
— Только надули-с! как ни бился искамши, — больше пяти целковых во всем дому не нашел-с!