IX

Придя домой, мы нашли Очищенного уже возвратившимся из бани. Он прохаживался в довольно близком расстоянии от шкапа, в котором хранился графин с водкой, но, к чести нашего друга, мы должны были сознаться, что в отсутствие наше ничего в квартире у нас не пропало.

— Вот, брат, могли ли мы думать, выходя сегодня утром, что все так прекрасно устроится! — сказал мне Глумов. — И с Балалайкиным покончили, и заблудшего друга обрели, а вдо бавок еще и на «Устав» наскочили! Ведь этак, пожалуй, и мы с тобой косвенным образом любезному отечеству в кошель на класть сподобимся!

Слова эти настроили нас на благодушный лад. А так как праздного времени у нас было пропасть, то мы решились посвятить его благопотребно-философическим размышлениям. Наше случайное привлечение к участию в работах комиссии по составлению «Устава благопристойности» представило для таких размышлений обильный и вполне подходящий матерьял. В самом деле, не предопределение ли это? Сто́ит только подпустить в «Устав» с воробьиную погадку «злой и порочной воли» (а это вполне теперь от нас зависит), и доступ в квартиры сделается свободным навсегда! Не то чтобы доступ этот не был свободен и прежде — нет, в этом отношении мы новаторами назваться не можем! — но прежде этот необходимый акт общественной безопасности производился как-то грубо, а потому казался неестественным. Охочий человек молча приходил в квартиру, молча же отмыкал помещения, и на вопрос: чего вы ищете? не мог даже ответить порядком, какая вещь из квартирной обстановки ему приглянулась. Разве такая форма ограждения домашнего очага может быть названа удовлетворительною? Напротив того, теперь, благодаря нашему просвещенному содействию, тот же охочий человек совершит то же самое, но при этом скажет: по слухам, в этой квартире скрывается злая и порочная воля — извольте представить ключи! Кто же позволит себе найти это требование ненатуральным?

— Да, господа, — сказал Глумов, — нередко и малые источники дают начало рекам, оплодотворяющим неизмеримые пространства. Так-то и мы.Пусть эта мысль сопутствует нам в трудах наших, и да даст она нам силу совершить предпринятое не к стыду, но к славе нашего отечества!

Разумеется, я ничего не имел возразить против такого напутствия, а Очищенный даже перекрестился при этом известии и произнес: дай бог счастливо! Вообще этот добрый и

98

опытный старик был до крайности нам полезен при наших философических собеседованиях. Стоя на одной с нами благопотребно-философической высоте, он обладал тем преимуществом, что, благодаря многолетней таперской практике, имел в запасе множество приличествующих случаю фактов, которые поощряли нас к дальнейшей игре ума.

— К стыду отечества совершить очень легко, — сказал он, — к славе же совершить, напротив того, столь затруднительно, что многие даже из сил выбиваются, и все-таки успеха не достигают. Когда я в Проломновской губернии жил, то был там один начальствующий — так он всегда все к стыду совершал. Даже посторонние дивились; спросят, бывало: зачем это вы, вашество, все к стыду да к стыду? А он: не могу, говорит: рад бы радостью к славе что-нибудь совершить, а выходит к стыду!

— Ах, черт возьми!

— И даже как, я вам доложу! перешел он после того в другое ведомство, думает: хоть там не выйдет ли чего к славе — и хоть ты что хошь! Так в стыде и отошел в вечность!

— Однако!

— И когда, при отпевании, отец протопоп сказал: «Вот человек, который всю жизнь свою, всеусердно тщась нечто к славе любезнейшего отечества совершить, ничего, кроме действий, клонящихся к несомненному оного стыду, не совершил», то весь народ, все, кто тут были, все так и залились слезами!

— Еще бы! разумеется, жалко!

— И многие из предстоявших начальствующих лиц в то время на ус себе это намотали!

— Намотали-то намотали, да проку от этого мало вышло!

— Это уж само собой. А вот, что вы изволили насчет малых источников сказать, что они нередко начало большим рекам дают, так и это совершенная истина. Источнику, даже самому малому, очень нетрудно хорошей рекой сделаться, только одно условие требуется: понравиться нужно.

— Отчего же ты сам...

— Удачи мне не было — вот почему. Это ведь, сударь, тоже как кому. Иной, кажется, и не слишком умен, а только взглянет на лицо начальничье, сейчас истинную потребность видит; другой же и долго глядит, а ничего различить не может. Я тоже однажды «понравиться» хотел, ан заместо того совсем для меня другой оборот вышел.

— Бедный ты, бедный!

— Да, сударь. Состоял я в то время под следствием, по делу о злоупотреблении помещичьей власти, и приехал в

99

губернию хлопотать. Туда-сюда, только и говорит мне один человек: дело твое, говорит, даже очень хорошо направить можно, только постарайся ему понравиться. И научил он меня, знаете, на смех: съезди, говорит, к обедне, вынь за здравие просвирку и свези ему: страсть как он это любит! Так я и сделал. Приезжаю это к нему, прошу доложить, а сам просвирку в руке держу. Выходит. Взял мою просвирку, повертел в руках, разломил пополам, потом начетверо... И вдруг: так ты, говорит, боговдухновенную взятку мне хотел всучить... вон!!

— Не понравился, значит?

— То-то, что я совет-то того человека не в надлежащей силе понял. Просвирки-то он действительно любил, да с начинкою.

— Стало быть, если б ты в ту пору истинную потребность угадал, так, может, и теперь бы течение имел, да выкупными свидетельствами поигрывал.

— Беспременно-с. «Понравиться» — в этом вся наша здешняя жизнь состоит. Вот, например, с одним моим знакомым какой случай был. Начальник у него был вроде как омраченный. Все дела департаментские на цифры переложил, на всякий предмет свою особую форму ведомства преподал и строго-престрого следил, чтобы ни в одной, значит, графе ни одного пустого места не оставалось. Только однажды подали ему ведомость — он ее и так и этак, и сверху вниз и снизу вверх, и поперек — недостает четь копейки, да и шабаш! Взбунтовал весь департамент, ищут, шарят — нет четь копейки! А он, знакомый-то мой, знал. Пришел это прямо к начальнику пред лицо и говорит: вот она! И точно, стали это, по указанью его, проверять — тут как тут! Сейчас это его в баню сводили, на счет канцелярских остатков вымыли, одели, обули — и первым человеком сделали!

Пример этот навел нас на мысль, что, независимо от уменья «понравиться», в жизни русского человека играет немаловажную роль и волшебство.

— Загляните в любую книжку «Русской старины», «Русского архива» — что найдете вы там, кроме фактов самого поразительного волшебства? — выразил свое мнение Глумов.

Да что, сударь, в «Русскую старину» заглядывать — и нынче этого волшебства даже очень достаточно, — подтвердил Очищенный, — так довольно, что иногда человек даже не мыслит ни о чем — ан с ним переворот. На моей еще памяти случай-то этот был, что мылись два человека в бане: один — постарше, а другой — молодой. Только постарше-то который и спрашивает молодого: какие, по твоему мнению, молодой человек, необходимейшие законы, в настоящее время, к изданию

100

потребны? Тот взял да и назвал. И что ж! на другой день за ним — курьер! Посадили раба божьего в тележку, привозят: «извольте, говорит, те самые законы написать, о которых вчера в известном вам месте суждение имели!» Ну, он сел и написал. Да как еще написал-то: в трех строках всю что ни на есть подноготную изобразил! А теперь у него, сударь, тысяча душ в Саратовской губернии, да дом у Харламова моста, да дочь свою он за камер-юнкера отдал... И все через то, что настоящую минуту изобрал, когда в баню идти! Как вы скажете: от себя ему эта мысль пришла или от предопределения?

— Вот кабы и нам... — начал было я, увлеченный перспективами волшебства, но Глумов не дал мне кончить.

— Не желай, — сказал он, — во-первых, только тот человек истинно счастлив, который умеет довольствоваться скромною участью, предоставленною ему провидением, а во-вторых, нелегко, мой друг, из золотарей вышедши, на высотах балансировать! Хорошо, как у тебя настолько характера есть, чтоб не возгордиться и не превознестись, но горе, ежели ты хотя на минуту позабудешь о своем недавнем золотарстве! Волшебство, которое тебя вознесло, — оно же и низвергнет тебя! Иван Иваныч, правду я говорю?

— Правду, сударь, потому все в мире волшебство от начальства происходит. А начальство, доложу вам, это такой предмет: сегодня он даст, а завтра опять обратно возьмет. Получать-то приятно, а отдавать-то уж и горьконько. Поэтому я так думаю: тот только человек счастливым почесться может, который на пути своем совсем начальства избежать изловчится.

— Чудак! да как же ты его избегнешь, коли оно всегда тут, перед тобой?

— Коли совсем нельзя избегнуть, тогда, конечно, делать нечего: значит, на роду так написано. Но коли мало-мальски возможность есть — избегай! все силы-меры употреби, а избегай!

— Трудно, голубчик, вот что!

— И труда большого нет, ежели политику как следует вести. Придет, например, начальство в департамент — встань и поклонись; к докладу тебя потребует — явись; вопрос предложит — ответь, что нужно, а разговоров не затевай. Вышел из департамента — позабудь. Коли видишь, что начальник по улице встречу идет, — зайди в кондитерскую или на другую сторону перебеги. Коли столкнешься с начальством в жилом помещении — отвернись, скоси глаза...

— Однако, брат, это — наука!

— Вся наша жизнь есть наука, сударь, с тою лишь

101

разницей, что обыкновенные, настоящие науки проникать учат, а жизнь, напротив того, устраняться от проникновения внушает. И только тогда, когда человек вот эту, жизненную-то, науку себе усвоит, только тогда он и может с некоторою уверенностью воскликнуть: да, быть может, и мне господь бог пошлет собственною смертью умереть!

Очищенный на мгновение потупился. Быть может, его осенила в эту минуту мысль, достаточноли он сам жизненную науку проник, чтобы с уверенностью надеяться на «собственную» смерть? Однако так как печальные мысли вообще не задерживались долго у него в голове, то немного погодя он встряхнулся и продолжал:

— Даже в любви к начальству — и тут от неумеренных выражений воздерживаться надлежит. Вот как жизненная-то наука нам приказывает!

— Пример, голубчик! пример!

— Расскажу я вам, сударь, повесть об одном статском советнике, который любовью своей двух начальников в гроб вколотил, а от третьего и сам, наконец, возмездие принял. Жил-был статский советник, и так он своего начальника возлюбил, что даже мнил его бессмертным. Куда, бывало, ни пойдет начальник — всюду статский советник на цыпочках за ним следует; куда, бывало, ни взглянет начальник — на всяком месте статский советник против него очутится: сидит, скрестивши на груди руки, и на него глядит. Ну, поначалу генералу эта преданность нравилась, однако с течением времени стал он мало-помалу задумываться: что́, мол, такое это значит? и нет ли тут покушения какого-нибудь? Потому что ведь с этими статскими советниками — беда! как раз приворотного зелья подсыплет — только и видели! И начал он его от этой любви отучать. Всячески отучал: и наградами обходил, и на цепь сажал, и даже под суд однажды отдал. Неймется, да и шабаш! Чем больше наказывают, тем шибче да шибче в статском советнике сердце разгорается. И вдруг, от этой ли причины или от чего другого, только начал начальник хиреть. Хирел-хирел, да и помер. Возроптал тогда статский советник, не токмо департамент, но и сторожевскую стонами огласил. «Когда-то еще, говорит, нам нового начальника дадут, а до тех пор кто с нами по всей строгости поступать будет!» Однако послал бог ему милость: не успел он глаза просушить, как уж назначили им нового начальника. Прибыл в департамент новый генерал и как был насчет статского советника предупрежден, то призвал его пред лицо свое и сказал: предместник мой дал тебе раны, аз же дам ти скорпионы. Что же, однако, вы думаете! даже и этим статский советник не унялся. Скорпионы так

102

скорпионы! сказал он в сердце своем и возлюбил нового начальника пуще, нежели прежнего. И доконал-таки его! Пришел однажды скорпионщик в департамент да на любовь статского советника такое вдруг встречу слово пустил, что тут же им и подавился. И опять возроптал статский советник; идет это за гробом и прямо народ бунтует. «Вот, говорит, велят на провидение надеяться, а где оно?» Увидели тогда, что дело-то выходит серьезное, и без потери времени прислали в тот департамент третьего начальника. Прибыл он к месту служения, свежий да светлый — весь словно новый медный пятак горит! Призвал это статского советника пред лицо свое и повел к нему такую речь: один мой предместник дал тебе раны, другой — скорпионы, аз же, дабы строптивый твой нрав навсегда упразднить, истолку тебя в ступе! И истолок-с.

— Браво! — как-то невольно сорвалось у нас. Но, разумеется, мы сейчас же поняли, что восклицание это неуместно и даже жестоко.

— Слушай, друг! — поспешил поправиться Глумов, — ведь это такой сюжет, что из него целый роман выкроить можно. Я и заглавие придумал: «Плоды подчиненного распутства, или Смерть двух начальников и вызванное оною мероприятие со стороны третьего». Написать да фельётонцем в «Красе Демидрона» и пустить... а? как ты думаешь, хозяева твои примут?

— Помилуйте! с удовольствием-с!

— А я так, напротив, полагаю, что сюжет этот не романом, а трагедией пахнет, — возразил я. — Помилуйте! с одной стороны такая сила беззаветной любви, а с другой — раны, скорпионы и, наконец, толкач! Ведь его чинами обходили, на цепь сажали, под суд отдали, а он все продолжал любить. Это ли не трагедия?

Завязался эстетический спор. Глумов, главнейшим образом, основывал свое мнение на том, что роман можно изо всего сделать, даже если и нет у автора данных для действительного содержания. Возьми четыре-пять главных действующих лиц (статский советник, два убиенные начальника, один начальник карающий и экзекутор, он же и казначей), прибавь к ним, в качестве второстепенных лиц, несколько канцелярских чиновников, курьеров и сторожей, для любовного элемента введи парочку просительниц, скомпонуй ряд любовных сцен (между статским советником и начальством, с одной стороны, и начальством и просительницами — с другой), присовокупи несколько упражнений в описательном роде, смочи все это психологическим анализом, поставь в вольный дух и жди, покуда не зарумянится. Напротив того, трагедия никаких околичностей не терпит, а прямо требует дела. Чтоб и начало, и

103

середина, и конец — все чтобы налицо было, а не то чтобы так: где надоело, там и бросил.

— Ну, какую ты, например, трагедию из этого статского советника выжмешь? — пояснил он свою мысль, — любовь его — однообразная, почти беспричинная, следовательно, никаких данных ни для драматической экспозиции, ни для дальнейшей разработки не представляет; прекращается она — тоже как-то чересчур уж просто и нелепо: толкачом! Ведь из этого матерьяла, хоть тресни, больше одного акта не выкроишь!

— Но ведь вся наша жизнь, мой друг, такова! — постарался я возразить, — неужто ж, по-твоему, из всей нашей жизни ничего путного сделать нельзя?

— И жизнь у нас — одноактная. Экспозиции у нас и само по себе не существует, да к тому же и начальство в оба смотрит! Чуть что́ затеялось — сейчас распоряжение, и «занавес опускается».

— Глумов! да ты вспомни только! Идет человек по улице, и вдруг — фюить! Ужели это не трагедия?

— Я и не говорю, что это не трагедия, да представлять-то нечего. Явление первое и последнее — и шабаш.

— Это так точно, — согласился с Глумовым и Очищенный, — хотя у нас трагедий и довольно бывает, но так как они, по большей части, скоропостижный характер имеют, оттого и на акты делить их затруднительно. А притом позвольте еще доложить: как мы, можно сказать, с малолетства промежду скоропостижных трагедиев ходим, то со временем та́к привыкаем к ним, что хоть и видим трагедию, а в мыслях думаем, что это просто «такая жизнь».

Замечание это вывело на сцену новую тему: «привычка к трагедиям». Какого рода влияние оказывает на жизнь «привычка к трагедиям»? Облегчает ли она жизненный процесс, или же, напротив того, сообщает ему новую трагическую окраску, и притом еще более горькую и удручающую? Я был на стороне последнего мнения, но Глумов и Очищенный, напротив, утверждали, что только тому и живется легко, кто до того принюхался к трагическим запахам, что ничего уж и различить не может.

— Да ведь это именно настоящая трагедия и есть! — горячился я, — подумайте! разве не ужасно видеть эти легионы людей, которые всю жизнь ходят «промежду трагедиев» — и даже не понимают этого1 Воля ваша, а это такая трагедия — и притом не в одном, а в бесчисленном множестве актов, — об которой даже помыслить без содрогания трудно!

— То-то, что по нашему месту не мыслить надобно, а

104

почаще вспоминать, что выше лба уши не растут! — возразил Очищенный, — тогда и жизнь своим чередом пойдет, и даже сами не заметите, как время постепенно пролетит!

— Правильно! — поддержал его Глумов.

— Знал я, сударь, одного человека, так он, покуда не понимал — благоденствовал; а понял — удавился!

— Верно! А знаешь ли, Иван Иваныч, ведь ты — преумный! Только вот словно протух немного...

Очищенный приосанился.

— Или вот хоть бы про запой, — продолжал он, — вы думаете, отчего он бывает? Конечно, и тут неглижеровка ролю играет, однако ж который человек «не понимает» — тот не запьет.

— А вы когда-нибудь запивали, Иван Иваныч? — полюбопытствовал я.

— Было время — ужасти как тосковал! Ну, а теперь бог хранит. Постепенно я во всякоевремя выпить могу, но чтобы так: три недели не пить, а неделю чертить — этого нет! Живу я смирно, вникать не желаю; что и вижу, так стараюсь не видеть — оттого и скриплю. Помилуйте! при моих обстоятельствах, да ежели бы еще вникать — разве я был бы жив! А я себя так обшлифовал, что хоть на куски меня режь, мне и горюшка мало!

Это было высказано с такою беззаветною искренностью, что Глумов не выдержал и поцеловал старика в лоб.

— Ни гордости, ни притязательности во мне нет, а от кляуз да сутяжничества я и подавно убегаю, — продолжал Очищенный, очевидно, поощренный лаской Глумова. — Ежели оскорбление мне нанесут — от вознаграждения не откажусь, а в суд не пойду. Оттого все меня и любят. И у Дарьи Семеновны любили, и у Марцинкевича любили. Даже теперь: приду в квартал — сейчас дежурный помощник табаком потчует!

— Вот и нас тоже... — машинально произнес я.

— И вас тоже. Покуда вы вникали — никто вас не любил, а перестали вникать — все к вам с доверием! Вот хоть бы, например, устав о благопристойности...

— Гм... да, устав! — как-то загадочно пробормотал Глумов.

Я взглянул на моего друга и, к великому огорчению, заметил в нем большую перемену. Он, который еще так недавно принимал живое участие в наших благонамеренных прениях, в настоящую минуту казался утомленным, почти раздраженным. Мало того: он угрюмо ходил взад и вперед по комнате, что́, по моему наблюдению, означало, что его начинает мутить от разговоров. Но Очищенный ничего этого не замечал и продолжал:

105

— И вообще скажу: чем более мы стараемся проникать, тем больше получаем щелчков. Ум-то, знаете, у нас выспрь бежит, а оттуда ему — щелк да щелк! И резонно. Не чета нам люди бывают, да и те ежели по сторонам засматриваются, так в канаву попадают. По-моему, та́к: сыт, обут, одет — ну, и молчи. Коли ты ведешь себя благородно — и с тобой всякий благородно. Коли ты никого не трогаешь — и тебя никто не тронет; коли ты ко всем с удовольствием — и к тебе все с удовольствием. Полегоньку да потихоньку — ан жизнь-то и прошла! Так ли я, сударь, говорю?

— Пррравильно! — воскликнул Глумов, очевидно, уже ожесточаясь.

— Покойная Дарья Семеновна говаривала: жизнь наша здешняя подобна селянке, которую в Малоярославском трактире подают. Коли ешь ее с маху, ложка за ложкой, — ничего, словно как и еда; а коли начнешь ворошить да разглядывать — стошнит!

— Пррравильно! — вновь воскликнул Глумов и при этом остановился прямо против Очищенного, выпучил глаза и зубы стиснул. Однако Очищенный и тут не понял.

— Был у меня, доложу вам, знакомый действительный статский советник, который к Дарье Семеновне по утрам хаживал, так он мне рассказывал, почему он именно утром, а не вечером ходит. Утром, говорит, я встал, умылся...

— Воняет! шабаш! — вдруг крикнул Глумов, но на этот раз уже таким громовым голосом, что Очищенный инстинктивно вытянул вперед шею, как бы готовясь к принятию удара.


М.Е. Салтыков-Щедрин. Современная идиллия. IX // Салтыков-Щедрин М.Е. Собрание сочинений в 20 томах. М.: Художественная литература, 1973. Т. 15. Кн. 1. С. 98—106.
© Электронная публикация — РВБ, 2008—2024. Версия 2.0 от 30 марта 2017 г.