XVIII

Собор оказался отличный: просторный, светлый. Мы осмотрели все в подробности, и стены, и иконостас, и ризницу. Все было в наилучшем виде. Прекраснейшее паникадило, массивное Евангелие, Изящной работы напрестольный крест — все одно к одному. И при этом везде оказался жертвователем купец Вздошников.

— А в будущем году господин Вздошников обещают колокол соорудить — тогда, пожалуй, и в Кимре нам позавидуют! — сообщил отец дьякон, показывавший нам достопримечательности собора. — А еще через годик и наружную штукатурку они же возобновят.

И тем не менее купец Вздошников не только Корчеву, но и весь Корчевской уезд у себя в плену держит. Одною рукою жертвует, а другою — в карманах у обывателей шарит, причем, конечно, и «баланец» соблюдает. Во всех кабаках у него часть, и ежели Разноцветов прогорел, то потому единственно, что не захотел покориться, тягаться вздумал. А то бы и он теперь у Вздошникова на побегушках бегал и, в воздаяние, щи бы с требушиной ел. Кроме того, Вздошников и виноградные вина делает: мадеру, портвейн, лафит, рейнвейн. И всё с

173

золотыми ярлыками и с обтянутыми фольгой пробками. В Кашине эти вина делают на манер иностранных, а Вздошников делает уж на манер кашинских. Но и те и другие все равно что иностранные. Он же, Вздошников, рощами торгует и, с божьей помощью, довел сажень дров уж до пяти рублей.

— Место наше бедное, — сказал отец дьякон, — ежели все захотят кормиться, только друг у дружки без пользы куски отымать будут. Сыты не сделаются, а по-пустому рассорят. А ежели одному около всех кормиться — это можно!

Когда же мы уже раскланивались на крыльце, то прибавил:

— А вон и дом его каменный на бугорочке стоит — всей Корчеве красота. Сходите, полюбопытствуйте. У него и сейчас два путешественника закусывают.

Но мы поспешили к старичку, хотя, ввиду общения Вздошникова с гороховыми пальто, чувство самосохранения должно было бы подсказать нам, что сходить поклониться человеку, в доме которого, по-видимому, была штаб-квартира корчевской благонамеренности, — голова не отвалится.

Старичок, действительно, оказался древний: зубов нет, глаза вытекли, череп — совсем голый. Вместо всего — свидетельство корчевского полицейского управления, удостоверяющего, что предъявитель сего, мещанин Онисим Дадонов, имеет сто семь лет, или более, или менее. Сидел Дадонов в большом истрепанном кресле, подаренном ему покойным историком Погодиным, «в воспоминание приятно проведенных минут»; на нем была надета чистая белая рубашка, а на ногах лежало ситцевое стеганое одеяло; очевидно, что домашние были заранее предуведомлены об нашем посещении. Но в комнате было душно; ее и летом редко освежали, потому что старик боится заболеть и умереть. У старичка есть дочь, большуха, которая тоже неподвижно полулежит на лавке, под образами, и тоже не может сказать, когда она родилась, а помнит только, что в тот год, когда была «некрутчина». И у ней нет ни волос, ни зубов, но зрение она еще сохранила, хотя, впрочем, слабое, и вследствие этого часто глотает мух. За стариками прислуживает «молодуха», женщина лет шестидесяти пяти, которая еще бодрится, но жалуется, что ноги у нее мозжат. Молодуха приняла нас радушно и тотчас же показала свидетельство.

— Посмотрите на нашего старичка — вот и пакент у нас, не обманываем! Деньги за него каждый год платим — сорок копеечек!

И она указала на сорокакопеечную марку, которая была прилеплена к свидетельству, в знак того, что старик — казенный. Сверх того, она вынула из стола и показала нам засиженный мухами лист, на котором знаменитые посетители

174

вписывали свои имена. Замечательнее всего были следующие подписи: «Сумлеваюсь, штоп сей старик наказание шпицрутенами выдержал. Гр. Алексий Аракчев»; и под нею: «фсем же сумлеваюсь генерал-майёр Бритый». Последним подписался академик Михаил Погодин (июль 1862 года), и с тех пор уже никто к старичку не заглядывал.

— Да ведь в шестьдесят втором году ему и девяноста лет не было — что же тут было любопытствовать? — усомнился я.

— А кто его, батюшка, знает, сколько ему лет! — возразила молодуха, — лет уж сорок все сто семь ему лет значится — уж и стареться-то он словно перестал!

Начали мы предлагать старичку вопросы, но оказалось, что он только одно помнит: сначала родился, а потом жил. Даже об Аракчееве утратил всякое представление, хотя, по словам большухи, последний пригрозил ему записать без выслуги в Апшеронский полк рядовым, ежели не прекратит тунеядства. И непременно выполнил бы свою угрозу, если б сам, в скором времени, не подпал опале.

Таков неумолимый закон судеб! Как часто человек, в пылу непредусмотрительной гордыни, сулит содрать шкуру со всего живущего — и вдруг — открывается трап, и он сам проваливается в преисподнюю... Из ликующего делается стенящим, — а те, которые вчера ожидали содрания кожи, внезапно расправляют крылья и начинают дразниться: что, взял? гриб съел! Ах, господа, господа! а что, ежели...

— Но вы-то сами что-нибудь помните? — обратился Глумов к молодухе.

— Как не помнить... пожар был! все в ту пору погорели... А после, через десять лет, только что обстроились, опять пожар!

— Ну, что пожары! насчет обычаев здешних не можете ли что сказать? Например, песни, пляски, хороводы, сказки, предания...

Молодуха задумалась. Очевидно, не поняла вопроса.

— Время как проводите? — пояснил я, — песни играете? хороводы водите? сказки сказываете?

— Строго ноне. Вот прежде точно что против дому на площади хороводы игрывали... А ноне ровно и не до сказок. Все одно что в гробу живем...

— Отчего же, вы полагаете, такая перемена случилась? оттого ли, что внутренняя политика изменила направление, или оттого, что петь не об чем стало?

Но старуха опять не поняла.

— Как бы вам это объяснить? Ну, например... что, бишь? ну, например, литература... Прежде, бывало, господа

175

литераторы и песни играли, и хороводы водили, а нынче хрюканье все голоса заглушило... отчего?

Урядники ноне... — несмело ответила молодуха, точно сама сомневалась, угадала ли.

— Вот и прекрасно. Корреспондент! запиши! Урядники. Ну, а еще что можете сказать? чем, например, живете? кормитесь помаленьку?

— Так кое-чем. Та́льки пряду; продам — хлеба куплю. Мыкаемся тоже. Старичок-то вон мяконького все просит...

— А как вы примечаете, когда изобильнее жилось, прежде или нынче?

— Как можно супроти прежнего! прежде-то мы...

— Щи мы, сударь, прежде ели! — крикнула из угла старуха, вращая потухающими глазами. И словно в исступлении повторила: — Щи ели! щи!

— Кашки бы... — сочувственно пискнул старичок, словно икнул.

— Но отчего же вдруг такое оскудение?

— Да как сказать... не вдруг оно... Сегодня худо, завтра хуже, а напоследок и еще того хуже...

— Ну, а урядники... не думаете ли вы, что они и в этом отношении...

— Должно быть, что они...

Но тут случилось нечто диковинное. Не успела молодуха порядком объясниться, как вдруг, словно гром, среди нас упала фраза:

— Урядники да урядники... Да говорите же прямо: оттого, мол, старички, худо живется, что правового порядка нет...ха-ха!

Мы удивленно переглянулись, но оказалось, что никто из нас этой фразы не произносил. В то же время мы почувствовали какое-то дуновение, как у спиритов на сеансах. И вдруг мимо нас шмыгнуло гороховое пальто и сейчас же растаяло в воздухе.

— Это не настоящее пальто... это спектр его! — шепнул мне Глумов, — внутри оно у нас... в сердцах наших... Все равно, как жаждущему вода видится, так и нам... Все видели?

Оказалось, что мы видели, но из хозяев никто не видел и не слышал.

— Прежде-то в нашем месте и кур, и уток, и гусей водили, — продолжала молодуха. — Я-то уж не застала, а дедушка сказывал. А нынче и коршуну во всей Корчеве поживиться нечем!

— Щи ели! щ-ш-ши! — опять цыркнула старуха озлобленно.

176

— А когда щи-то ели — вы еще застали? — продолжал допрашивать Глумов молодуху.

— На кончике. Помню, что до двадцати лет едала, а потом...

Но в это время таинственный голос опять прозвучал:

— А по-вашему, стоит только правовой порядок завести — и щи явятся... Либералы... ха-ха!

Спектр горохового пальто выступил на секунду в воздухе и растаял.

Мы поспешили расплатиться и уйти. Машинально расспросили дорогу к изобретателю perpetuum mobile и машинально же дошли до его избы, стоявшей на краю города.

Мещанин Презентов встретил нас с какою-то тихою радостью: очевидно, он не был избалован судьбою. Это был человек лет тридцати пяти, худой, бледный, с большими задумчивыми глазами и длинными волосами, которые прямыми прядями спускались к шее. Изба у него была достаточно просторная, но целая половина ее была занята большим маховым колесом, так что наше общество с трудом в ней разместилось. Колесо было сквозное, со спицами. Обод его, довольно объемистый, сколочен был из тесин, наподобие ящика, внутри которого была пустота. В этой-то пустоте и помещался механизм, составлявший секрет изобретателя. Секрет, конечно, не особенно мудрый, вроде мешков, наполненных песком, которым предоставлялось взаимно друг друга уравновешивать. Сквозь одну из спиц колеса продета была палка, которая удерживала его в состоянии неподвижности.

— Слышали мы, что вы закон вечного движения к практике применили? — начал я.

— Не знаю, как доложить, — ответил он сконфуженно, — кажется, словно бы...

— Можно взглянуть?

— Помилуйте! за счастье...

Он подвел нас к колесу, потом обвел кругом. Оказалось, что и спереди и сзади — колесо.

— Вертится? — спросил Глумов.

— Должно бы, кажется, вертеться... Капризится будто...

— Можно отнять запорку?

Презентов вынул палку — колесо не шелохнулось.

— Капризится! — повторил он, — надо и́мпет дать.

Он обеими руками схватился за обод, несколько раз повернул его вверх и вниз и наконец с силой раскачал и пустил — колесо завертелось. Несколько оборотов оно сделало довольно быстро и плавно — слышно было, однако ж, как внутри обода мешки с песком то напирают на перегородки, то отваливаются

177

от них, — потом начало вертеться тише, тише; послышался треск, скрип, и, наконец, колесо совсем остановилось.

— Зацепочка, стало быть, есть, — сконфуженно объяснял изобретатель и опять напрягся и размахал колесо.

Но во второй раз повторилось то же самое.

— Скажите, сами вы до этого дошли? — спросил Глумов, стараясь сообщить своему голосу по возможности ободряющий тон.

— Охота у меня... Только вот настоящим образом дойти не умею...

— Трения, может быть, в расчет не приняли?

— И трение в расчете было... Что трение? Не от трения это, а так... Иной раз словно порадует, а потом вдруг... закапризничает, заупрямится — и шабаш! Кабы колесо из настоящего матерьялу было сделано, а то так, обрезки кое-какие... Недостатки наши...

— Кто-нибудь осматривал у вас колесо?

— Были-с.

— И что же?

Презентов стоял, понурив голову, и молчал.

Я инстинктивно оглянул горницу и сам опустил голову: так в ней было все неприютно, голо́, словно выморочно. В углу — одинокий образ, с воткнутой сзади, почти истлевшей от времени, вербой; голая лавка, голые стены, порожний стол. На окне стояла глиняная кружка с водой, и рядом лежал толстый сукрой черного хлеба. Может быть, это был завтрак, обед и ужин Презентова. Не замечалось ни одного из признаков, говорящих о хозяйственности, о приюте. Даже неопрятности, столь обыкновенной в мещанской избе, не было, а именно какая-то унылая заброшенность. И на общем фоне этой оголтелости и выморочности как-то необыкновенно сиротливо выступал этот человек, сам оголтелый и выморочный. Как он тут жил? Собственно говоря, раз колесо было налажено, ему и делать ничего не оставалось. Вероятно, он населял это пространство призраками своей фантазии или, угнетаемый мечтательной праздностью, проводил дни в бессильном созерцании заколдованного колеса, изнывая от жгучих стремлений к чему-то безмерному, необъятному, которое именно неясностью своих очертаний покоряло его себе.

— Вы бы к какому-нибудь делу попроще приспособились, — участливо посоветовал ему Глумов.

Презентов продолжал молчать.

— Допустим даже, что задача ваша достижима; но ведь это предприятие сложное, далекое... На пути к нему есть множество задач более доступных, разработка которых, и сама по

178

себе полезная, могла бы, сверх того, и лично вам оказать поддержку...

— Мне что! вот колесо настоящим бы образом... — промолвил он тихо.

В этих словах звучала такая убежденность, что Фаинушке вдруг взгрустнулось.

— Хозяюшка у вас есть? — спросила она ласково.

— Один я. И женат не был. Матушка у меня, с год назад, померла, — с тех пор один и живу. И горницу прибрать некому, — прибавил он, конфузливо улыбаясь.

Признаюсь, я думал, что Фаинушка вынет из бумажника сторублевую и скажет: вот вам... на колесо! — однако милая дамочка с минуту погрустила, а вслед за тем опять оправилась. — А давно вы этим делом занимаетесь? — продолжал допрашивать Глумов.

— Да и не помню уж... Охота такая...

— Подумайте, однако ж. Сколько лет вы одну работу работаете, а где же результаты?

— Может, и дойду.

Дальнейший разговор был невозможен. Даже Глумов, от природы одаренный ненасытным любопытством, — и тот понял, что продолжать ворошить этого человека, в угоду вояжерской любознательности, неуместно и бессовестно. Как вдруг Очищенный, неведомо с чего, всполошился.

— А податей много сходит? — спросил он.

— Податей нынче не берут, а пакенты велят брать.

Он поспешно вынул из стола промысловое свидетельство (цена 2 р. 50 к.) и показал нам. Быть может, у него в голове мелькнуло, что мы собственно для того и пришли, чтоб удостовериться.

— Дорогонько! — молвил Очищенный, инстинктивно обводя взором комнату.

— Для чего же вам свидетельство? Ведь вы постоянным промыслом не занимаетесь? — удивился Глумов.

— Случается. Намеднись господину исправнику табакерку с музыкой чинил, а месяц назад помещику одному веялку привезли, так сбирать ездил. Набегает тоже работишка.

— Ну, а вообще живется как?

Начался заправский допрос. Какие песни, сказки; нет ли слепенького певца... Куда бы он привел нас — не знаю. Быть может, к вопросу о недостаточном вознаграждении труда или к вопросу о накоплении и распределении богатств, а там, полегоньку да помаленьку, и прямо на край бездны. Но гороховое пальто и на этот раз не оставило нас.

— Да что же вы спрашиваете? разве можно жить в стране,

179

в которой правового порядка нет? Личность — не обеспечена завтрашний день — неизвестен... Либералы... ха-ха! — произнесло оно отчетливо и звонко.

Опять почувствовали мы знакомое дуновение, и опять мимо нас промелькнула гороховая масса, увенчанная цилиндром; промелькнула и растаяла.

— Спектр! — воскликнул Глумов, — но спектр спасительный, господа! Он посылается нам для того, чтоб мы знали, что можно и что нельзя... Итак, возблагодарим...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Хотя мы и обещали Пантелею Егорычу, при первой возможности, отправиться дальше, но пароход не приходил, и мы поневоле должны были остаться в Корчеве. По возвращении на постоялый двор мы узнали, что Разноцветов где-то купил, за недоимку, корову и расторговался говядиной. Часть туши он уступил нам и сварил отличные щи, остальное — продал на сторону. А на вырученные деньги накупил патентов.

Как бы то ни было, но мы наелись. А наевшись, возмечтали. Наступили сумерки — нужно было как-нибудь скоротать вечер. Попробовали было загадку загадать: что такое Корчева? — Но ответ был чересчур уж короткий: Корчева есть Корчева. Тогда Глумов предложил прочитать нам лекцию из истории, на что мы с радостью согласились. Настолько, насколько это было возможно в скромной обстановке постоялого двора, он коснулся призвания варягов, потом беспрепятственно облетел периоды: удельный, татарский, московский, петербургский, и приступил к современности. Но едва вымолвил он вступительные слова: «Современность, переживаемая нами, подобна камаринскому мужику, который...» — как вдруг некто неожиданно произнес:

— Извольте повторить, что вы сказали!

Мы обернулись: в дверях стояло гороховое пальто.

Спектр это был или не спектр?

В одну секунду мы потушили свечу и, шмыгнув мимо непрошеного гостя, очутились на улице.


Салтыков-Щедрин М.Е. Современная идиллия. XVIII // М.Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в 20 томах. М.: Художественная литература, 1973. Т. 15. Кн. 1. С. 173—180.
© Электронная публикация — РВБ, 2008—2019. Версия 2.0 от 30 марта 2017 г.