XXI

Обаяние исконного тверского либерализма сказалось и здесь. Во всех распоряжениях выразилось чувство меры и благожелательности. Долг был выполнен без послабления, но при сем предполагалось, что мы не осуждены и, следовательно, можем быть невинны. Нас обыскали, но когда ничего, кроме ношебного платья, не нашли, то на нас не кричали: врешь, подавай! — как будто бы мы могли, по произволению, тут же

204

родить тюки с прокламациями. Нас не погнали в глухую ночь, но дали отдохнуть, собраться с духом, напиться чаю и даже дозволили совершить путину до Корчевы в дворянских мундирах, так как одежда, в которой мы прибежали в Проплёванную, еще не просохла как следует. Вообще бесполезных жестокостей допущено не было, а полезные были по возможности смягчены.

Но зато, как только златоперстая Аврора брызнула на крайнем востоке первыми снопами пламени, местный урядник уже выполнял свою обязанность.

Когда мы вышли из дома, на дворе стояла довольно густая толпа народа. Мне казалось, что все пристально в меня всматриваются, как бы стараясь угадать: наш барин или не наш? Очевидно, что способ прибытия моего в Проплёванную возымел свое действие, и вопрос: действительно ли прибежал настоящий помещик или какой-нибудь подменный? — играл очень большую роль в нашем приключении. Двойственное чувство овладело толпою: с одной стороны — радость, что через нашу поимку государство избавилось от угрожавшей ему опасности, с другой — свойственное русскому человеку чувство сострадания к «узнику», который почему-то всегда предполагается страдающим «занапрасно». Но рассчитывал ли кто-нибудь, что из всего этого может произойти «награда», — этого сказать не умею.

Нас ожидал другой урядник (я узнал в нем того, который накануне поймал пригульного поросенка) в путевой форме, и при нем двое сотских и шесть человек десятских. Этот конвой должен был сопровождать нас до Корчевы. У десятских в руках были веревки; но нам не связали рук (как это сделали бы, например, в Орловской или Курской губерниях), а только предупредили, что, в случае попытки к бегству хотя одного из нас, правила об употреблении шиворота будут немедленно выполнены над всеми. Впрочем, я должен сказать правду, что, делая это предостережение, урядник был взволнован, а некоторые из десятских плакали. Пришел и батюшка и сказал несколько прочувствованных слов на тему: где корень зла? — а в заключение обратился ко мне с вопросом: богом вас заклинаю, господин пришлец! ответьте, вы — потомок отцов ваших или не вы? Но когда я, вместо ответа, хотел обратиться к народу с объяснением моей невинности, то сотские и десятские затрещали в трещотки и заглушили мой голос. Несмотря на это, многие сердобольные женщины подбегали к нам и подавали кто каленое яйцо, кто кусок ватрушки, кто пару печеных картофелин. И урядник, очевидно, только для проформы называл их сволочью и паскудами.

205

Наконец мы тронулись. Утро было светлое, солнечное и обещало жаркий день. Трава, улитая дождем, блестела под косыми лучами солнца матовым блеском, словно опушенная инеем. По дороге во множестве пестрели лужи.

— С богом! трогай! — дал сигнал конвоировавший урядник.

— Счастливо! — откликнулись ему из толпы.

В другой губернии, наверное, нашлись бы кандалы или, по крайней мере, конские путы, но в Тверской губернии, по-видимому, самое представление об этих орудиях истязания исчезло навсегда. В другой губернии нам непременно, от времени до времени, «накладывали» бы, а в Тверской губернии самой потребности в «накладывании» никто не ощущал. Вот какая это губерния. Долг, один только долг! без послаблений, но и без присовокуплений! — таков был девиз Тверской губернии еще в то время, когда Тверь боролась с коварной Москвой и Москва ее за это слопала. Таким же остался он и теперь. А урядник к сему присовокуплял: ужо разберут! — что также свидетельствовало о легальности, ибо в других губерниях урядники говорят: ужо покажут, как Кузькину мать зовут!

Мы шли вольным аллюром и рассуждали, что лучше: благосклонная ли легальность без послаблений или благожелательный произвол, тоже без послаблений? И все как-то у нас выходило: все равно.

Но, в сущности, было далеко не все равно, и Глумов совершенно основательно заметил, что легальность без послаблений есть уже как бы заря правового порядка. И когда мы рассмотрели вопрос со всех сторон, то должны были согласиться с Глумовым. И это нас утешило.

Такова Тверская губерния. Искони она вопиет: наказывайте! жмите из нас масло! — но по закону! И ее наказывают.

Урядник тоже вступил с нами в собеседование и укреплял в нас веру в корчевское правосудие. Это был лихой малый, по происхождению дворянин, а по убеждениям принадлежал к либеральному лагерю. Он служил в урядниках в ожидании правового порядка и тяготился своим званием. И ежели сносил это иго без явного ропота, то потому только, что дома, по его словам, жрать было нечего, а он имел наклонность к еде. Поэтому, когда я ему дал пару каленых яиц из числа пожертвованных, он с чувством пожал мне руку и попросил кусок ватрушки.

— А насчет Корчевы вы не беспокойтесь, — сказал он, — у нас всё по закону. Коли есть закон — шабаш, коли нет закона — милости просим в кутузку.

— Стало быть, и коли есть закон, и коли нет его...

206

— Ну да, уж это во всяком случае. И, погодя немного, прибавил:

— Вот когда правовой порядок выйдет, тогда и урядником веселее служить будет. Сейчас это пришел, взял «его»... за что? что за причина? — Пожалуйте! там разберут!

— Да ведь и нынче, вы сами сейчас говорили, разберут?

— Разберут, да не так. Нынче — разберут, а тогда — решат. Нынче без прав пропишут, а тогда — по правам прописывать станут. Ни лишко́в, ни недостачи — ни-ни! В препорцию.

Нам предстояло пройти пешком с лишком тридцать верст. Большая часть пути шла песчаным грунтом, но, благодаря дождям, песок умялся, и ногам было довольно легко. Но по временам встречались низинки, на довольно большое пространство пересекавшие дорогу и переполненные водой, — тогда мы вынуждались снимать с себя обувь и босиком переходили с суши на сушь. Однако ж после двух часов ходьбы солнце порядком-таки стало припекать, и мы почувствовали невыразимую истому во всех членах. Поэтому мы не без удовольствия увидели в стороне деревушку, на краю которой стояла просторная изба.

Эта деревушка была мне знакома. Когда-то, еще в детстве, я кармливал тут лошадей, проезжая школьником на каникулы и с каникул. Деревушка отстояла от нашей усадьбы всего в двенадцати — тринадцати верстах, но тут жил мужик Кузьма, которого тогдашние помещики называли «министром» и с которым мои родители любили беседовать и советоваться. Поэтому привал здесь делался обязательно, несмотря на близость расстояния. Уже в то время Кузьме было лет пятьдесят; стало быть, теперь ему катило под сто. Когда я проезжал здесь в последний раз, он был еще жив, но уже мало распоряжался по хозяйству, а только хранил семейную казну и бродил около усадьбы, осматривая, нет ли где порухи. Отмена крепостного права застала его врасплох, и он не знал, радоваться ему или нет. Но так как на первых порах у помещиков еще водились деньги и они беспрестанно слонялись взад и вперед с жалобами, предложениями земельных обрезков и т. д., то и Кузьме кой-что перепадало в этой сутолоке за овес, за «тепло» и за съеденные яичницы. Это были дни радости. Но через год, через два маятное движение угомонилось и тракт запустел, а вместе с тем запустела и чистая горница в доме Кузьмы. Старик возроптал.

Впрочем, благосостояние Кузьмы стояло уже настолько прочно, что дом его и теперь глядел так же хозяйственно и солидно, как двадцать лет тому назад. Оказалось, что он еще жив и даже бродит с грехом пополам по избе; но плохо видит

207

и никак не может затвердить слово «сицилисты», которое в деревне приобрело право гражданственности и повторялось в самых разнообразных смыслах. Оказалось также, что и о поимке нашей здесь уже знали от гонца, который ездил в Корчеву с известием о появлении в Проплёванной людей, ведущих себя «некако странно» (донесение для урядника редижировал батюшка). Поэтому, как только нас привели, вся деревня, от мала до велика, высыпала на улицу. И таково обаяние предполагаемого злоумышления (может быть, вследствие смешения этого понятия с представлением об начальстве), что при нашем появлении те, у которых были на головах шапки, инстинктивно сняли их. Разумеется, я прежде всего поспешил к Кузьме, надеясь, что буду иметь случай вспомнить прошлое и умилиться. Но старик принял меня сурово.

— На кого ты руку поднял? — неожиданно напустился он на меня, широко разевая рот, в котором уже не было ни одного зуба и который вследствие этого был скорее похож на зияющую темную впадину, чем на рот.

Он выкрикнул это так громко и авторитетно, что домочадцы, собравшиеся в избе, в испуге смотрели на меня и, крестясь, шептали: «Спаси господи! богородица успленья!» А внук Кузьмы, мужчина лет сорока, достававший для нас в шкапу чайную посуду, еще усилил впечатление, прибавив вполголоса:

— Не трожь, дедушка! барин-то ишь обменный!

— На кого ты руку поднял? — повторил старик. — Какие родители-то у тебя были, а ты... а-а-ах! Папынька! мамынька! хоть их-то бы ты постыдился... а-а-ах!

Наконец урядник положил конец этой сцене, сказав:

— Дедушка! не замай арестанта! Не ты в ответе будешь, коли он над собой что́ сделает!

Тем не менее выходка старика произвела свое действие; да и слово «арестант» было произнесено и должно было отозваться на нас очень горько. Покуда мы отдыхали, в избу то и дело входили «суседи». Взойдет, перекрестится на образа, поглядит на нас, послушает и уйдет. С улицы тоже до нас доходили смутные звуки, свидетельствовавшие, что «здоровый народный смысл» начинает закипать. Урядник беспрестанно то входил в избу, то выходил на улицу, потому что и его начали обвинять в укрывательстве и называть потатчиком. Один благомысленный старичок прямо поставил вопрос: коли ежели они арестанты — почему же на них нет кандалов? Кузьма же хотя и перестал кричать, но продолжал зудеть себе под нос:

— Теперича что я должен с избой со своей сделать? Кто в ней теперича сидит? какие люди? на кого они руку подняли?

208

Коли ежели по-настоящему, сжечь ее следует, эту самую избу — только и всего!

Но следом за тем совсем неожиданно прибавил:

— Чай-то свой, что ли, у вас? или наш будете пить? У нас чай хороший, ханский!

Одним словом, положение, постепенно осложняясь, сделалось под конец настолько грозным, что урядник наш оказался не на высоте своей задачи. И, когда настало время идти дальше, он растерянно предложил мне:

— Вашескородие! позвольте руки связать! как бы чего не случилось!

Разумеется, мы согласились с радостью.

Когда мы вышли на улицу и урядник, указывая на нас, связанных по рукам, спросил толпу: любо, ребята? — то толпа радостно загалдела: любо! любо! а какая-то молодая бабенка, забежавши вперед, сделала неприличие. Но больше всего торжествовали мальчишки. С свойственною этому возрасту жестокостью они скакали и кувыркались перед нами, безразлично называя нас то сицилистами, то изменниками, а меня лично — подменным барином. С версту провожали они нас своими неистовыми криками, пока наконец урядник не выхватил из толпы одного и не отстегал его прутом. И тут, стало быть, либеральное начальство явилось нашим защитником против народной немезиды, им же, впрочем, по недоумению возбужденной.

Всю остальную дорогу мы шли уже с связанными руками, так как население, по мере приближения к городу, становилось гуще, и урядник, ввиду народного возбуждения, не смел уже допустить никаких послаблений. Везде на нас стекались смотреть; везде при нашем появлении кричали: сицилистов ведут! а в одной деревне даже хотели нас судить народным судом, то есть утопить в пруде...

Словом сказать, это была ликвидация интеллигенции в пользу здорового народного смысла, ликвидация до такой степени явная и бесспорная, что даже сотские и те поняли, что еще один шаг в том же направлении — и нельзя будет разобрать, где кончается «измена» и где начинается здравый народный смысл.

В Корчеву мы пришли в исходе восьмого часа вечера, когда уже были зажжены огни. Нас прямо провели в полицейское управление, но так как это было 25-го августа, память апостола Тита и тезоименитство купца Вздошникова, у которого по этому случаю было угощение, то в управлении, как и в первый раз, оказался один только Пантелей Егорыч.

— Ах, господа, господа! — встретил он нас, —

209

предупреждал я вас! предостерегал! просил!.. Что это... и руки связаны?.. вот вы до чего себя довели!

— Да прикажите же руки-то развязать! — взмолился наконец Глумов.

— Руки... уж и не знаю... как закон! Ах, в какое вы меня положение ставите! Такой нынче день... Исправник — у именинника, помощник — тоже... даже письмоводителя нет... Ушел и ключи от шкапов унес... И дело-то об вас у него в столе спрятано... Ах, господа, господа!

— Так пошлите за исправником — и делу конец! — настаивал Глумов.

— Вот то-то и есть... как это вы так легко обо всем говорите! Пошлите за исправником! А как вы полагаете: человек исправник или нет? Может он один вечерок в свое удовольствие провести?

— Ничего мы не полагаем, знаем только, что у нас руки связаны и что нужно, чтоб кто-нибудь распорядился их развязать.

— А кто виноват? кто в Корчеву без надобности приехал? Ехали бы в Калязин, ну, в Углич, в Рыбну, а то нашли куда! знаете, какие нынче времена, а едете!

Вероятно, этому либеральному разговору не было бы конца, если б конвоировавший нас урядник сам не отправился отыскивать исправника. Через полчаса перед нами стоял молодой малый, светский и либеральный, и в какие-нибудь десять минут все разъяснилось. Оказалось, что нас взяли без всякой надобности и что начальство было введено в заблуждение — только и всего. Поэтому, извинившись перед нами за «беспокойство» и пожурив урядника за то, что он связал нам руки, чего в Корчевском уезде никогда не бывало, исправник в заключение очень мило пошутил, сказав нам:

— Нынче мы, знаете, руководствуемся не столько законом, сколько заблуждениями...

Затем, звякнув шпорами и пожелав, чтобы бог благословил наши начинания, он отрядил десятского, который и проводил нас на постоялый двор.

Так как пароход должен был прийти только на следующий день, то мы и решились посвятить предстоящий вечер выполнению той части нашей программы, в которой говорится о составлении подложных векселей. Очищенный без труда написал задним числом на свое имя десять векселей, каждый в двадцать пять тысяч рублей, от имени временной с.-петербургской 2-й гильдии купчихи из дворян Матрены Ивановны Очищенной. Один из этих векселей почтенный старичок тут же пожертвовал на заравшанский университет.

210

Но в тот же вечер нас ожидало горестное известие. Балалайкин прислал телеграмму, которая гласила следующее:

«Пожертвованные на университет деньги растрачены. Похититель скрылся, приняты меры. Сто рублей отыскано».

В ответ на каковое известие мы, с своей стороны, телеграфировали:

«Поднимаем бокалы за процветание... да здравствует!»

На другой день, когда мы направлялись к пароходной пристани, ко мне подошел мещанин Презентов и сказал:

— Вашескородие! позвольте вам доложить... не посоветуете ли вы мне птицу начать?

— Какую птицу?

— Летать чтобы... В Кашине, сказывают, диакон заштатный уж сделал птицу...

— Летает?

— Так, на вершок от земли... прыгнет и опять сядет... А я надеюсь, что она у меня вполне полетит.

— Ах, голубчик! да разумеется! что же вы медлите! Делайте птиц, изобретайте ковры-самолеты... И вдруг, чего доброго, полетите!


Салтыков-Щедрин М.Е. Современная идиллия. XXI // М.Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в 20 томах. М.: Художественная литература, 1973. Т. 15. Кн. 1. С. 204—211.
© Электронная публикация — РВБ, 2008—2019. Версия 2.0 от 30 марта 2017 г.