3. «Quid comedit mus?»

Шеллинг в «Философии откровения» высказывает мысль о двух предпосылках христианства:

53

иудействе и язычестве (эллинстве), более того с ясной акцентацией роли последнего; христианство, по его мнению, должно быть понято в ритме непрерывного пришествия (in einem beständigen Kommen), и как таковое составляет наиболее естественную и сокровенную потенцию язычества49. Эта мысль удивительна во всех отношениях; европейская история, обязанная рядом своих магистральных путей ее отсутствию, не знает более трагической и роковой мысли; с нее она начиналась, с нее она могла и должна была начаться, и с нее-то именно она не началась, предопределив тем самым всю последующую диалектику своих судеб и «закономерностей». Шеллинг был далеко не единственным резонансом этого открытого затакта культуры Европы; резонансы, по существу, не стихали никогда; временами они, казалось бы, даже перекрывали главную партию, главенство которой утверждалось отнюдь не внутренней силой духа, а политико-юридическими манипуляциями ad Dei gloriam. Шеллинг подчеркивает значимость язычества умалением роли иудейства; Христос, по его словам, «был в некотором роде больше для язычников, чем для евреев… и есть сам чуждая иудейству потенция язычества»50. Не нов и этот нюанс; в гораздо более резкой форме был высказан он еще во втором веке гностиком Маркионом и повторен впоследствии на все лады в манихействе. Крайности и передержки вытекали из самого накала борьбы; со второго христианского столетия вопрос о язычестве вспыхнул с невероятной силой; надо было определять его место в топике нового религиозного сознания. Контроверза Петра и Павла именно здесь приобрела решительные очертания. Для людей, пришедших в христианство из эллинизма, вопрос решался беспрепятственным образом. Климент Александрийский прямо говорит о двух


49 Schelling, Philosophie der Offenbarung, Frankfurt/Main, 1977, S. 267.

50 Ibid., S. 285, 297.

54

Библиях: Библии собственно и эллинской философии; Юстин даже называет христианами Сократа и Гераклита, как бы повторяя Изократа, для которого быть греком — значило участвовать в греческой культуре;51 Ориген развивает грандиозную деятельность по согласованию догматов с требованиями философской умозрительности. Борьба за христианство сводится здесь к борьбе за овладение христианским гнозисом, противопоставляющим непогрешимости авторитета силу индивидуального понимания; обратная реакция не заставила себя ждать. Если уверовавший горшечник мог превосходить Аристотеля, то вопрос о языческой философии и с этой стороны решался без каких-либо препятствий. Тертуллиан в атакующей формуле обозначил водораздел: «Что общего между философом и христианином, учеником Греции и небом, между Афинами и Иерусалимом, Академией и Церковью?.. Философы — патриархи еретиков… Всё, что выходит за пределы простой веры, есть источник всяческой ереси, вредоносной и сатанинской» (De praescr. haeretic., 7).

Тертуллиан — роковая и глубоко символическая фигура, отразившая в себе трагику судеб западного христианства. Юрист по профессии и по особенностям стиля, он в то же время медиум мощных стихийно гностическиx инспираций, не позволяющих ему окоченеть в собственных убеждениях и придающих ему — поверх всего — редкое качество догматической ненадежности. Тертуллиан — творец церковной латыни и, по существу, основоположник западного католицизма до Августина,52 но он же тема постоянных оговорок и недоверия со стороны «своих»; «юрист» и «гностик» сшиблены в нем в невыносимый подчас диссонанс, транспарирующий великолепиями чисто


51 B. Tatakis, La philosophie grecque patristique et byzantine. Histoire de la philosophie 1. Encyclopédie de la Pléiade, Paris, 1969, p. 945.

52 F. Loofs, Leitfaden zum Studium der Dogmengeschichte, Bd, 1, 5. Aufl., Halle, 1950, S. 128.

55

литературного стиля,53 но и крайне усложняющий его религиозную жизнь: пылкий католик, он со временем столь же пылко отрекается от католицизма и предается монтанизму54. Как бы ни было, но именно «юристу» суждено было выйти на передний план и предначертать центральные судьбы западной ментальности; с «гностиком» расправились привычным образом: в декрете Геласия (496) Тертуллиан занял свое место еретика в компании с Климентом Александрийским и Лактанцием; нюансы не шли в счет; как выразился позднее и по другому поводу один папский легат: «Разберутся на том свете». С этого времени — конец второго века — судьбы Запада предрешены надолго вперед; разрыв с эллинизмом мог означать только одно: синтез иудейского законничества с римским законом, прикрытый всеми внешними атрибутами христианского откровения. Первые манифестации этого синтеза — искоренение ересей и инакомыслия, по существу истребление всех ростков индивидуального эзотерического опыта, омрачающего непогрешимость авторитарных циркуляров: опыт отныне должен был регулироваться не личной одаренностью, а предписаниями «свыше». В истории европейской культуры едва ли сыщется хоть один срез, который так или иначе не был бы отмечен последствиями рокового симптома замены греческого языка латинским. С Тертуллиана латынь — ведущий язык Европы и одновременно прокрустово ложе гнозиса; характерная особенность латинского языка: слово здесь не соотносит мысль с самим предметом, а как бы гвоздями вколачивает её в понятие, которое и выступает в роли


53 Он, между прочим, обогатил латынь 982 новообразованными словами, среди них 509 существительными, 284 прилагательными, 28 наречиями и 161 глаголом. См.: H. Hoppe, Beiträge zur Sprache und Kritik Tertullians, Lund, 1932, S. 132—149.

54 По свидетельству Августина, в конце концов он порвал и с монтанистами, основав какую-то собственную секту. См. G. Haendler, op. cit., S. 22.

56

предмета как такового55. Когда Кеплер, подчеркивая разницу между Аристотелем и аристотелианской традицией, прибегнет к сравнению с гипсом, способным во влажном состоянии принять любую форму и застывающим по мере отвердения в одной форме,56 это будет не просто стремлением мысли пробиться к подлинному Аристотелю, но и меткой характеристикой обоих языков и, стало быть, типов мышления и, стало быть, истории европейской духовности, демонстрирующей последовательные вехи вытравливания из мысли всего сверхчувственного и насильственного сведения её к «общеобязательным» рассудочным формам. Современные теории познания, логически обосновывающие эту «общеобязательность» как норму научной объективности и распространяющие её значимость «на все времена», страдают наследственным грехом короткой памяти; им и не мерещится, в какой степени их научная респектабельность обусловлена теологическими «прями» первых веков христианства и насколько иллюзорны их «чисто» теоретические притязания на объективность; эта хваленая объективность начиналась не с чистой мысли, а с циркуляров административного порядка. Старый спор стоиков, познаются ли вещи «по природе» (physei) или «по установлению» (thesei), нашел неожиданное решение, совпавшее с самим моментом зарождения европейской культуры и задавшее ей вполне небывалый тон, если и не «на все времена», то, по крайней мере, до «вот этих вот»: вещам отныне назначалось быть познаваемыми «по постановлению».

Первый смертоносный удар пришелся по гнозису. Чтобы обеспечить христианству


55 Ср. тончайшее противопоставление греческого и латинского языков в «Материалах для истории учения о цвете» Гёте. Goethes Naturwissenschaftliche Schriften, hrsg. von R. Steiner, Dornach, 1982, Bd. 4, S. 148—49.

56 Ср. E. Cassirer, Die Antike und die Entstehung der exakten Wissenschaften. Kleine Schriften, Frankfurt/Main, 1969, S. 15

57

комфортабельно-обывательскую будущность воскресной религии, надо было прежде всего искоренить его космический характер. Гнозис вносил в христианство требования оккультного знания и уже по одному этому оставлял впечатление крайней административной неблагонадежности; достаточно обратить внимание на систему Валентина,57 чтобы понять, как могли бы сложиться дальнейшие судьбы культуры, не будь этот тип ментальности подрублен в корне новоявленными законниками духа. Выкорчевывался не только гнозис, но и одна (по Шеллингу, главная) из предпосылок христианства: язычество вообще. Геноцид эллинизма был осуществлен в грандиозных масштабах при полном нарушении статуса неприкосновенности рукописей, ибо рукописи как раз горели, застилая копотью некогда халкионическое небо; с 700 тысячами свитков, сожженных в 391 году по постановлению александрийского архиепископа Теофила, пути Европы были непоправимо смещены; Иерусалим победил Афины, и участь культуры, столь недавно еще вершимая «друзьями идей», оказалась в распоряжении правоведов и риторов, решающих отныне не магистратские задачи, а проблемы «спасения души». Парадокс, вполне достойный энергичного пера Тертуллиана: величайший «христианин» эпохи, отстаивающий Гелиос против смрада подземных инстинктов, император Юлиан, есть одновременно «отступник» и злейший враг христианской религии. Этот трагический образ Павла, вынужденного стать Савлом, чтобы спасти внутренний «Дамаск», в веках остался западному сознанию, привыкшему искать истину в «документах» и недоверчивому к свидетельствам души, мучительной загадкой неадекватности; когда спустя полуторатысячелетие канцлер фон Мюллер запишет следующее признание престарелого Гёте: «Кто нынче христианин, каким его


57 «Одного из гениальнейших мыслителей всех времен», как характеризует его Владимир Соловьев, оставивший непревзойденный очерк его воззрений. В. С. Соловьев, Собр. соч., 2-е изд., СПб., б. г., т. 10, с. 285.

58

хотел видеть Христос? Пожалуй, я один, хотя вы и считаете меня язычником»,58 это прозвучит уже и вовсе непонятным разъяснением не только собственной жизни, но и тайны Юлиановой души.

Ампутация эллинства не могла быть не чем иным, как самоизувечением. Последствия отказа от гнозиса и философии в полной мере сказались на Священном Писании; массированное искажение Библии шло двумя фронтами: филологическим и теологическим. Классическая латынь Цицерона, отягощенная непривычным говором африканских полукровок, трещала по швам, выдерживая натиск космических смыслов; языку краснобаев и нотариусов предстояло вместить в себя решительно «всё», но вместил он, как и следовало ожидать, ровно столько, сколько вмещалось; невмещаемое, как опять же следовало ожидать, оказывалось попросту неуместным. Неуместным стал прежде всего тот самый духовный смысл Библии, исключительность которого столь энергично подчеркивал Ориген; оставшиеся оба смысла — буквальный и аллегорический — прокидывали прямые мосты к будущим растерзателям текстов, и барону Гольбаху в XVIII веке не оставалось ничего другого, как заколачивать крышку гроба, выструганного в IV веке «блаженным» Иеронимом. Атеизм был консеквенцией, а не внешним нападением; он вытекал из самого существа текстов, сведенных к буквальным нелепостям и рассчитанных на «credo, quia absurdum»; Священное Писание, прочитанное глазами Оригена, исключало саму возможность будущего просветительского остроумия; отнятое у Оригена (он — мы увидим — будет осужден), лишенное единственно сообразного ему духовного содержания (сам «дух» — мы увидим и это — будет упразднен), оно стало собранием торжественно оглашаемых «чудес», колеблющих твердыни лучших традиций материализма и время от времени


58 Goethe, Unterhaltungen mit dem Kanzler von Müller, München, 1950, S. 71.

59

смягчаемых разогрето «душевными» аллегориями вроде заповеди о «птицах небесных и лилиях полевых». Таким оно и пребыло в веках, первым памятником цензуры и редакторского мастерства, и только в нашем веке усилиями Эмиля Бока, вновь переведшего Новый Завет и частично Ветхий, был открыт путь к исконно пневматическому его содержанию59.

Было бы непростительной ошибкой ограничить этот «метод» только богословско-эксегетической значимостью. Гнозис Оригена — ключ к духовной культуре как таковой, где речь идет не просто об интерпретации библейских текстов, а об «интерпретации» вообще. Разучившись понимать одно, тщетно рассчитывать на понимание другого; Яков Бёме в XVII веке сравнит Природу со Священным Писанием и даже поставит её


59 Вот в каких словах формулирует Э. Бок стоявшую перед ним задачу: «1. Вызвучить в стихии современного языка духовность, присущую греческой речи — со свойственной ей космической осиянностью. 2. Возвратить обратно к сверхличному и горнему текст Нового Завета, которому Иероним и Лютер придали человечески-личный характер». E. Bock, Das Evangelium. Übersetzungen und Betrachtungen, Bd. 1, Stuttgart, 1974, Einleitung. Особенность этого перевода заключается в том, что он предполагает не только филологическую и теологическую выучку, но и, в первую очередь, внутренний слух, открытый духовной инспирации, благодаря чему слово переводится с одного языка на другой не путем механического калькирования, а из инспиративной стихии самого языка. Один пример из многих: греческое слово «макариос» девять раз звучащее в начале Нагорной проповеди и переведенное на прочие языки (в том числе и русский) словарной калькой «блаженный». Глубочайший смысл слова-подлинника был отмечен в свое время Шеллингом (в 20-й лекции «Введения в философию мифологии»; см. Schelling, Einleitung in die Philosophie der Mythologie. Sämtliche Werke, 2. Abt., Bd. 1, S. 469-77); «блаженство» фиксирует лишь один аспект его, да и то в крайне расплывчатом, отвлеченно-«душевном» плане. В эксегезе Бока «макариос»«родственный небесным светилам»: на этот раз не фигурально, а буквально. Любопытно отметить, что именно этот буквальный смысл подчеркнут Гёте в «Годах странствия Вильгельма Мейстера» в загадочном образе Макарии.

60

выше,60 и проблема понимания природы, заостренная вплоть до наших дней в стольких «методологиях», обнаружит в ином облачении все без исключения язвы былых теологических недоразумений. Понимание, переставшее однажды быть пониманием, с невероятной силой выкажет свое бессилие именно здесь, где современная наука, скажем, космология будет «не только не в состоянии дать ответы, но даже неспособна четко сформулировать самые важные для себя вопросы»;61 неспособна, добавим мы, постичь причину собственной немощи как расплаты за первородный грех отказа от понимания. Подведомственная таксономия под благовидной миссией наведения-де «порядка» запутает все нити; в роли консультантов окажутся Декарт, Кант и «методологи», ибо, во-первых, где же искать корни «методологической» проблематики, как не у самих «методологов», и, во-вторых (третьего не будет), что же искать у самих «методологов», как не корни «методологической» проблематики? На это следовало бы ответить: «методологическая» проблематика коренится отнюдь не в сочинениях «методологов», которые сами суть достаточно проблематичные всходы некоего неведомого «корня». «Рассуждение о методе» и «Критика чистого разума» характеризуются как наиболее зрелые манифестации одной культурно-исторической эпистемы. Пусть так; но каков генезис самой этой эпистемы? Говоря конкретнее и строже: Ньютон интерпретировал природу, Кант интерпретировал Ньютона. Ласк интерпретировал Канта. Иными словами: Ньютона интересовала «возможность» природы, Канта — «возможность» Ньютона, Ласка — «возможность» Канта62. Таков классический


60J. Boehme, Die drei Prinzipien göttlichen Wesens. Schriften, hrsg. von U. W. Schiebler, 2. Aufl., 1861ff., Kap. 8, S. 12.]

61 Г. Бонди, Гипотезы и мифы в физической теории, М., 1972, с. 78.

62 См. его работу: «Die Logik der Philosophie und die Kategorienlehre». Tübingen, 1911, 2. Aufl., 1993, где Кант подвергается той же процедуре анализа, какой у него самого был подвергнут Ньютон.

61

треугольник формально-систематической интерпретации. Требование симптоматолога формулируется иначе: его интересует «возможность» самого треугольника — первоистоки, основания, «архе» самой эпистемы. Оставим в покое Декарта с его «картезианской парадигмой»; порождающие симптомы этой парадигмы придется искать в масштабах более чем тысячелетнего прошлого.

Симптомы: внедрение духа юристики в атмосферу гнозиса; победа латинской ratio над греческим логосом; осуждение Оригена в 543 году специальным эдиктом Юстиниана и местным Константинопольским собором; закрытие Афинской школы философов Юстинианом в 529 году и изгнание в Персию последних неоплатоников; замена трихотомии «дух-душа-тело» дихотомией «душа-тело» на Восьмом Вселенском Соборе в Константинополе в 869 году. Отмеченные симптомы суть первофеномены европейской истории, без которых оказались бы «невозможными» не только Ньютон—Кант—Ласк, но и любое ad libitum событие культурного ранга. Радиация этих точек простирается до наших дней, образуя горизонт западной ментальности со вписанными в него различными «эпистемами» и «парадигмами».

Методология Оригена — развитие чисто павлианского гнозиса. Трихотомическому составу человека соответствует троякий метод понимания. Прежде всего: текст Священного Писания не есть догма, на которую можно было бы ссылаться как на некий кодекс истин. Интерпретация зависит от свободного выбора и фантазии, при условии что первый не впадает в произвол, а вторая оказывается точной. Наивернейшей гарантией адекватного понимания служит как раз раскрепощенность разума и свобода выбора63. Писание имеет троякий смысл — телесный, или буквальный, душевный,


63 Ориген, О началах. Изд. Казанской Духовной Академии. Казань, 1899, кн. III, гл. 2, с. 11.

62

или моральный, и духовный, или мистериальный. Точность понимания — результат соответствующего прочтения. Догматизация одного из смыслов неизбежно влечет за собою аберрации и заблуждения. таковы, в частности, иудейская тенденция буквального понимания и частично гностическое злоупотребление только духовным прочтением. Между тем целый ряд описанных событий, буквально воспринятых, моментально оказывается в зоне абсурда. Ориген приводит множество примеров. Что может быть бессмысленнее, чем наставление Спасителя апостолам: «Не приветствуйте никого в пути»? Абсурдно в буквальном смысле и наставление тому, кого ударят по правой щеке; ведь наносящий удар делает это обычно правой рукой, и, стало быть, удар приходится по левой щеке. Такова же и заповедь вырвать себе правый глаз, если он соблазняет; можно ли возлагать вину за соблазн только на правый глаз, если мы смотрим и видим обоими глазами? (IV, 2, 11). Всё это суть символы, передающие некий тайный смысл через видимо телесные, но в действительности сверхчувственные события. Застрять в телесной оболочке символа, значит читать его не духовными, а физическими глазами. Итог такого прочтения — абсурд. Сознанию предстоял выбор между грамотностью разумного понимания и безграмотной верой, предпочитающей абсурд разумности и даже считающей это «подвигом». Первый путь требовал духовности как исключительно индивидуального праксиса; модель второго пути выглядела куда более скромной и комфортабельной: стадо, ведомое пастырем. Запомним эту модель; она и станет самозванцем культуры Европы вплоть до наших дней. Меняться будут внешние образы «пастыря»: «отцы церкви» и «первосвященники» со временем преобразятся в «ведущих научных сотрудников». Стадо на все времена пребудет стадом.

Еще раз: запомним эту модель; она объяснит нам не одну эпистему европейских культурных свершений. Нужно будет лишь научиться распознавать за внешним

63

антагонизмом ее форм единый и тождественный смысл. Истинное есть общезначимое и общеобязательное; заклинательная магия преамбулы — «сказано…», «написано…» (в рамках современной эпистемы: «доказано…»), будет срабатывать безошибочно: «сказано», что мир сотворен в шесть дней; «доказано», что человек произошел от обезьяны.

Ориген — изгой; память его была предана анафеме, а сочинения подлежали истреблению64. Характерно, что наиболее рьяные его гонители — на Востоке Теофил Александрийский, на Западе Иероним; первый прославлен сожжением библиотеки, второй — латинским переводом Библии, или мощным прогоном асфальтного катка по плодоносной ниве. Отныне участь свободной мысли, опирающейся на тезис, сформулированный Штейнером в конце прошлого века: «Истинное есть всегда индивидуально-истинное значительных личностей»,65 есть участь травы, пробивающейся сквозь асфальт (как в самом начале толстовского «Воскресения»); Ориген и вместе с ним дух гнозиса прорастает в веках: в изумительных всходах ареопагитик, у Максима Исповедника, в трезво критических мыслях Скота Эриугены и Абеляра, в бесстрашной мистике Экхарта и Кузанца, в Вольфганге Гёте и уже в наших днях.

Таков «ракурс ракурсов» культуры Европы: он — борьба зе овладение мыслью в праксисе её индивидуального становления, где индивидуально-истинному духовно пережитого опыта противопоставлено общеобязательно-истинное отчужденно априорного понятия. Возвращаясь к кеплеровскому сравнению: полиморфизм


64 «Одним из самых роковых свершений в истории догм» называет это событие Вальтер Нигг: «После осуждения оригенизма в церкви все было обречено на узость, односторонность, догматичность и несговорчивость, исчезали оптимизм и космическая широта». W. Nigg, Das Buch der Ketzer, Zürich, 1949, S. 60.

65 Из примечания к гётевскому тексту. См. Goethes Naturwissenschaftliche Schriften, op. cit., Bd. 5, S. 400.

64

влажного гипса и застывшая посмертная маска. Мысль, как интонирование, и мысль, как буква. Характерный симптом: греческое слово «номос» означало одновременно закон и мелодию;66 музыкальность закона предполагала поверх его фиксированности уникальное качество гибкости и подвижности («Топика» Аристотеля — классический пример тому). Большей значимостью, чем писаный закон, обладал закон неписаный:67 способность гипса принимать различные формы. Крайнюю противоположность встречаем мы в римском понятии закона как ratio scripta. Истина68 мыслится здесь как письменно зафиксированное свидетельство, документ. Этот программный вирус и предопределил генетический код будущей европейской культуры, помешанной на всякого рода документальных данных и вдвойне помешанной на тяжбах о подлинности или подложности этих данных (классический пример — Константинов дар, в фальшивости которого не сомневался ни один здравомыслящий человек на протяжении тысячелетия и фальшивость которого тем не менее пришлось «доказывать», чтобы это стало «истиной»). Фокус оказался на редкость ловким: сначала свели истину к документам, а потом стали уничтожать документы; в итоге: «этого не было, так как это не закреплено в письменной форме».

Благополучие фокуса омрачалось наличием «духа». Дух — конкретнейшая сущность, обеспечивающая душе выход из рамок «субъективности» в «мир», — досаждал и


66 Факт, потрясший Веберна, См. А. Веберн, Лекции о музыке. Письма, М., 1975, с. 118, 120.

67 Ср. U. von Wilamowitz-Moellendorff, Staat und Gesellschaft der Griechen. «Die Kultur der Gegenwart», T. 2, Abt., IV, Berlin und Leipzig, 1910, S. 58—59.

68 Латинская veritas юридична не только по происхождению, но и по употреблению. Veritas равносильна depositio testis (отвод свидетеля) и inquisitio judiciaria (судебное расследование). См. тонкие замечания на этот счет в кн.: П. А. Флоренский, Столп и утверждение истины, М., 1914, с. 19—21.

65

путал карты; уже одно его присутствие делало невозможной желанную «общеобязательность». В духе утверждались: индивидуум против стадности, внутренняя достоверность против документа, музыкальность против глухоты, личное понимание против авторитета, моральная фантазия против вымуштрованного долга, богоподобность против случайностей генотипа. Надо было справиться с этим препятствием; индивидуальная духовность должна была быть устранена, а «дух» как таковой вполне умещался в «агностицизме» Третьей Ипостаси с правом слыть первоисточником всех истин,69 при условии что последние оказывались не индивидуально значимыми, а общезначимыми. Решением Восьмого Вселенского Собора в Константинополе в 869 году дух как автономный элемент трихотомии человеческого существа был упразднен путем сведения к душе — к высокоорганизованному, так сказать, свойству души70. Последствия этого решения трудно


69 Формула св. Амвросия, цитируемая св.Фомой: «Omne verum, a quocumque dicatur, a Spiritu sancto est». См. P. Rousselot, L’intellectualisme de saint Thomas d’Aquin, Paris, 1924, p. 228.

70 Решение сформулировано с большим дипломатическим тактом, совсем по рекомендации Авзония: «Possem absolute dicere sed dulcius circumloquar» (Можно сказать напрямик, но слаще выразиться описательно). Текст на греческом и латинском языках у Hefele, Konziliengeschichte, Bd. 4, S. 404. Прекрасное изложение истории собора в книге: R. Riemeck. Glaube. Dogma. Macht. Geschichte der Konzilien, Stuttgart, 1985, S. 86-103. Ср. Der Kampf um das Menschenbild. Das achte ökumenische Konzil von 869 und seine Folgen, hrsg. von H. H. Schöffler, Dornach, 1986. A. Müller, A. Suckau, Werdestufen des christlichen Bekenntnisses, Stuttgart, 1974, S. 92. O. Willmann, Geschichte des Idealismus, Bd. 2, Braunschweig, 1894, S. 111, также многочисленные ссылки на это событие в различных курсах лекций Рудольфа Штейнера, впервые со всей силой подчеркнувшего его универсально-историческую значимость. Решение было принято в связи с осуждением учения Фотия о двух душах, свойственных человеку: низшей, греховной и высшей, разумной. Циркуляр гласил: человек состоит не из тела и двух душ, а из тела и одной души; вопрос о духе в этом описательном маневре отпадал сам собой. Нелишне напомнить, что это произошло в Соборе св.Софии, т. е. именно в Соборе св. Духа, вполне подготовленном таким образом к тому, чтобы спустя 584 года стать оплотом веры в Аллаха.

66

переоценить; говоря со всей определенностью, они необозримы. Чего сто́ит один кошмар всех будущих психофизиологий, тщетно бьющихся над проблемой совмещения души и тела, которые в силу «исключенного третьего» оказались на редкость неуживчивыми и даже альтернативными! Можно ли было сомневаться в том, что тяжба решится в пользу «тела»? Душа — «диковинное созданьице» (Лютер: «das wunderliche Kreatürchen») — сыграла в этой драме душещипательно метерлинковскую роль трясущихся от иному телу», открытому всем превратностям генной инженерии.

«Телесное» прочтение евангельских текстов, заверенное синодальными постановлениями, вырождалось в грубейший, нелепейший материализм; душа, потерявшая духовную опору, вынуждена была опираться на тело, а в теле видели «источник скверны». Впрочем, ситуация отчасти уравновешивалась привилегированными телами в виде так называемых «мощей», или вещественных доказательств святости. В начале XI века горцы Омбрии хотели даже убить св. отшельника Ромуальда, чтобы не потерять его мощи, а монахи Фоссануовы, где покоился прах св. Фомы, решились-таки расчленить останки и буквально замариновать их71. Перед таким материализмом сущими детскими забавами показались бы теоретические вульгарности будущих механицистов. Но будем помнить: матрицы этих


71 См. J. Huizinga, L’automne du Moyen Age, op. cit., p. 173.

67

вульгарностей готовились именно здесь и таким образом; азбучные трафареты современной ментальности, заучиваемые как нечто вполне естественное со школьной скамьи, выстраданы веками самых невероятных страстей и мучений. История мысли — мартиролог мысли, и изучать мысль с точки зрения какой-то формально отвлеченной («научной») объективности, значит изучать не её самое, а ее замаринованные мощи. Треугольник Ньютон-Кант-Ласк, весь активный инвентарь парадигм и эпистем современного мышления, будь это кабинетная дедукция или уличная прокламация, вынашивались в атмосфере аскетических проклятий. Надо представить себе аскетизм, перенесенный в область мышления, чтобы разгадать сокровеннейший пафос естественнонаучной картины мира последних четырех столетий. Что есть аскетизм в первоначальном религиозном выявлении? Незнание духа, неуверенность в душе и абсолютное утверждение тела через действенные проклятия в его адрес; телу, лишенному духа и озабоченному проблемами души, не оставалось ничего другого, как осыпать себя проклятиями, что и было единственным, пожалуй, выходом в случае «христианского» тела. Надо было отказаться от духа, лишить тем самым всякой реальной опоры душу и остаться только с телом, чтобы, вспомнив потом его греховность, отомстить ему техникой изощренных самоистязаний. На заре Нового времени эта своеобразная патология окажется полностью абсорбированной мышлением; аскетизм, изгнанный из монастырей и социально неуместный, опишет круг и в поисках приюта наткнется на гостеприимнейшую зону успевшего к тому времени уже забыть свое первородство мышления; здесь он и станет вполне уместным, можно сказать даже, единственно уместным, почти беспрепятственно утверждая себя в качестве нормы ментальности вообще72.


72 В дальнейшем нам еще придется с большей пристальностью разгадывать подноготную этого метаморфоза.

68

Равновесие цели и средств, схоластическое adequatio rei et intellectus непоправимо нарушалось; цель продолжала in abstracto пребывать «духовной», средства становились всё более «телесными». Малейшая тенденция к соответствию расценивалась как ересь и подлежала искоренению. Ориген — мы знаем уже — был осужден. Максим Исповедник подвергся отсечению языка и правой руки. Скот Эриугена, развивающий из IX века шеллинговскую мысль о том, что познание природы равносильно развитию самой природы, был сначала осужден, потом убит при невыясненных обстоятельствах quod erat faciendum и снова осужден. Все трое осуждены за элементарнейший символизм: скажем, не представлять себе Бога восседающим «на небеси» в качестве эдакого фотогеничного «ветхого деньми» и не вызывать тем самым к жизни будущие невменяемо атеистические аргументы «глазами космонавтов». Символизм (не декадентский, а павлианский) — азбука мысли, имеющей дело с духовными реалиями и не унижающей эти реалии их хватательно-реалистическим пониманием; что может быть реальнее, скажем, ада, понятого символически, где сама посмертность мук, отображенных в образах зримой фантазии, дана в единственно реальном плане душевного континуума! Именно таков «ад» в книге Эриугены «De praedestinatione», обвиненной, между прочим, в возрождении оригеновских ересей73. Таково же его учение о таинстве «пресуществления» (res ineffabilis, incomprehensibilis); чтобы понять, каким образом фабриковалась будущая научная ментальность, достаточно проследить


73 Епископ Хефеле, автор многотомной «Истории соборов», еще в прошлом веке выговаривает Эриугене, что он «держался более философской, чем теологической точки зрения и посему не опирался, подобно другим ученым, на библейские и патристические доводы, но аргументировал чисто диалектически, толкуя понятия Бог, свобода, грех и т. п. в круге как рационализма, так и пантеизма». Hefele, Konziliengeschichte. Bd. 4, S. 157-58.

69

судьбу Беренгара Турского, отважного эриугенианца, отстаивавшего в XI веке символистическое толкование евхаристии. Измученный тюрьмами, он вынужден был спасать жизнь отречением от лжеучения; в 1059 году в Риме в присутствии 113 епископов он признал, что «хлебэто подлинное тело Христово, которое едят зубами». Любопытны детали этой инсценировки: «дикими зверьми» называет он священнослужителей, которые буквально рычали при словах: «духовное общение с Христом»74. Как видим, случай Галилея опережен здесь на шесть веков; но разве не опережен здесь же на все восемь веков и триумф вульгарнейшего материализма? «Подлинное тело Христово», ставшее буквально «хлебом», уже ко времени IV Латеранского собора вызвало к жизни острейшие догматические дебаты, среди которых отчаянно выделялся роскошный вопрос: «Quid comedit mus?» — что пожирает мышь, случись ей стянуть священный хлеб евхаристии? К XVI веку означились в целом три варианта интерпретации таинства пресуществления: католический, согласно которому хлеб есть тело Христово, вариант Кальвина-Цвингли, где вечеря толкуется, так сказать, семиотически, так что хлеб не есть (est), а означает (significat) тело Христово, и промежуточная версия Лютера, по которой тело Христово присутствует в просфоре, как огонь в раскаленном железе. Вольтер неподражаемо оконкретил проблему в следующем резюме: паписты едят Бога, кальвинисты хлеб, а лютеране хлеб с Богом.

Водораздел означен со всей отчетливостью хотя бы на примере этого спора. Очевидно одно: сама возможность последнего коренилась в совершенно новом и небывалом типе ментальности, ибо в атмосфере прежней ментальности он оказывался просто невозможным и немыслимым. Оригену он не мог бы присниться и в самом дурном сне; схоластическая мысль воспринимает его уже нормально. С этой точки зрения


74 Neander, Kirchengeschichte. Bd. 6, S. 317.

71

несостоятельными выглядят попытки историков75 открыть средневековую философию системой Эриугены и даже считать его основоположником схоластики; Эриугена не открывает новую ментальность, а закрывает прежнюю. Другое дело, что фигура его, трагически олицетворяющая водораздел, обращена именно в будущее; будущее воспримет её, вплоть до сегодняшнего дня и дальше, только в меру индивидуальных ритмов становления; метроном общезначимости навсегда определит ей участь изгоя. Как бы ни было, будем помнить: никто не войдет в Царство Небесное без философии — едва ли гениальный ирландец, противопоставивший этот лозунг обскурантизму своего века, предполагал, что в будущем самой философии придется обходиться без этого царства, вполне довольствуясь собственным обскурантизмом. Философия для Эриугены всё еще реальность духовного мира, данная, однако, не в радениях, а в трезво павлианской традиции индивидуального гнозиса; его опыт всё еще опыт сверхчувственных восприятий, который он пытается выразить силами критического ума. Схоластика и дальнейшая философия разовьют эти силы до виртуозности; чего им не будет хватать, так это реального духовного опыта. Водораздел означится именно этой обратной пропорцией познавательных средств: ангелологический опыт Эриугены во всех отношениях превосходил его рассудочное сознание; рассудок, скажем, Канта продемонстрирует небывалую мощь аналитики, но опытом этого рассудка будет уже не духовный мир, а «подсвечник, стоящий вот здесь, и табакерка, лежащая вон там» (таков опыт Канта по Гегелю)76.

Наиболее существенным было бы понять: есть азбучные истины, и есть различие между ними, так что, азбучная вчера, сегодня она может показаться


75 Например, Штёкля. См. Штёкль, История средневековой философии, М., 1912, с. 82.

76 Hegel, Vorlesungen über die Geschichte der Philosophie III. Werke, Bd. 20, Frankfurt/Main, 1971, S. 352.

71

фантастичной и дикой, но и сегодняшней не следовало бы забывать о завтрашней. Азбука азбуке рознь; человеческая мысль свершается не в черепной коробке, а в мире, и если сегодняшней азбукой оказалась все-таки черепная коробка, то из этого вытекают по меньшей мере три вывода. Во-первых, таким стал мир. Во-вторых, он не был таким вчера. В-третьих, таким он не будет завтра (предположив, что в противном случае не будет самого «завтра»). Вопрос: «Quid comedit mus?» самой возможностью своей ознаменовал именно сегодняшний день, строже говоря, подготовил его во всем наборе его азбучных истин. Схоластические виртуозы основательно постарались достойным образом ответить на него: было решено, что таинство пресуществления касается только «субстанции» хлеба, так что мыши приходится довольствоваться одними «акциденциями». Как бы ни было, но мышь теологии родила-таки гору атеизма; она-то и стала образом мысли, оторванной от пневматологии, оторванной далее и от психологии77 и вогнанной без остатка в нейрофизиологию; теперь уже качество мысли определялось количеством биологически активных веществ, и будущему историку философии, возможно, придется предварять свои исследования биохимическим анализом систем sui generis, чтобы отличить нейрогормонную мысль от мысли собственно. Дело не в том, что Ламетри, к примеру, мог утверждать, что животные способны в любое время научиться говорить, но просто не хотят этого, а Томас Гексли, биолог и gentleman, находил гораздо больше сходства между человеком и развитыми обезьянами (high apes), чем между этими последними и просто обезьянами (monkeys); дело в том, что сама возможность


77 Ровно через тысячелетие после Восьмого Константинопольского собора научным — на этот раз — вердиктом будет упразднена, наконец, и «душа». Лозунг Ф.А.Ланге «Психология без души» подведет итоги прямым устранением этого призрака, мешающего экспериментатору экспериментировать, а психиатру — лечить.

72

такого рода мыслей была оплачена вековыми усилиями вколачивания мысли, изначально равной миру, в мозг, который вдруг стал выделять её по модели почек, выделяющих урину. Что и говорить: задача оказалась не из легких; во всяком случае то, что мысль когда-то ощутит себя шлаком биохимических процессов, должно было казаться в свое время столь же невероятным, сколь невероятным может представиться сегодня то, что она вспомнит еще высочайшее таинство своего происхождения.


К.А. Свасьян. Часть 1. Европа: фантазия — скиталец. 3. «Quid comedit mus?» // К.А. Свасьян. Становление европейской науки. М.: Evidentis, 2002.
© Электронная публикация — РВБ, 2003—2024. Версия 7.0 от 26 мая 2023 г.