ДНЕВНИК ПИСАТЕЛЯ ЗА 1877 г.

Впервые опубликовано отдельными выпусками в 1877 г., затем отдельным изданием (СПб., 1878).

1

Завершая декабрьский выпуск «Дневника» за 1876 г., Достоевский предупреждал читателей: «...заявляю теперь, что в <...> 1877 году буду издавать лишь „Дневник писателя” и что „Дневнику” и будет принадлежать, по примеру прошлого года, вся моя авторская деятельность» (XXIV, 60). Успех «Дневника», «нравственный» и «материальный», возрастал, свидетельствует А. Г. Достоевская, «но возрастали вместе с ним и тяготы, связанные с издательством ежемесячного журнала: те есть рассылка номеров, ведение подписных книг, переписка с подписчиками и проч. и проч.».1


1 Достоевская А. Г. Воспоминания. М., 1971. С. 311.

517

Упорно работая над «Дневником», автор в письмах к друзьям и читателям постоянно сетовал на состояние здоровья, мешавшее ритмичной и регулярной работе. 13 января 1877 г. он писал П. В. Быкову: «...работа с изданием „Дневника” (то есть не с одним сочинением его, а с изданием) — оказывается чем дальше, тем выше моих сил (физических)». О том же Достоевский писал 14 февраля А. Г. Ковнеру: «...я человек больной и чрезвычайно туго пишу мое ежемесячное издание», 7 марта — А. Ф. Герасимовой, 17 апреля — С. Е. Лурье. Вскоре Достоевскому пришлось постепенно отказаться от регулярных ежемесячных выпусков. Уже по поводу апрельского выпуска он сообщал (20 апреля) В. И. Ламанскому, что «страшно запоздал с „Дневником”. Этот выпуск Достоевский завершил обращением «К моим читателям», где известил их, что «по приговору докторов» уезжает из Петербурга. «В прошлом году <...> я принужден был выдать №№ „Дневника” за июль и август месяцы вместе <...> В нынешнем же году, по усилившейся еще более моей болезни, я принужден выдать и майский № с июньским вместе, в одном выпуске, в конце июня или в самых первых числах июля. Затем июльский и августовский №№, как и в прошлом году, выйдут тоже в августе», — информировал Достоевский подписчиков (с. 140).

О решении с 1878 г. на время прекратить издание Достоевский известил в октябрьском выпуске «Дневника». «По недостатку здоровья, — писал он здесь, — особенно мешающему мне издавать „Дневник” в точные определенные сроки, я решаюсь на год или на два прекратить мое издание <...> к сожалению, я решительно принужден остановиться. С декабрьским выпуском издание окончится». Однако главной причиной прекращения издания «Дневника» была работа над «Братьями Карамазовыми».

Ближайшим помощником Достоевского в хлопотливом деле издания и распространения «Дневника» в 1877 г., как и в предыдущем, кроме его жены, был метранпаж М. А. Александров. До декабря «Дневник» печатался в типографии князя В. В. Оболенского, декабрьский выпуск — в типографии В. Ф. Пуцыковича: Надеждинская ул. (ныне ул. Маяковского), дом 24. Смена типографий и болезнь Достоевского задержали выход декабрьского номера, в чем он счел необходимым специально оправдываться перед читателями: «...последний выпуск „Дневника” так сильно запоздал по двум причинам: по болезненному моему состоянию в продолжение всего декабря и вследствие непредвиденного перехода в другую типографию из прежней, прекратившей свою деятельность. На новом непривычном месте неизбежно затянулось дело».

Характер творческой работы Достоевского над «Дневником писателя» не изменился в 1877 г.: последние главы часто набирались либо после 25-го числа, либо нередко в первой декаде следующего месяца. Об этом свидетельствуют записки Достоевского к Александрову, письма к читателям, а также объявления о предполагаемой дате выхода очередных номеров «Дневника», помещавшиеся в конце каждого выпуска. Даты эти (вслед за ними в скобках указываются даты цензурного разрешения) следующие: январь — 31 (31); февраль 28 (4 марта); март — 2 апреля (3); апрель — 30 (3 мая); май—июнь—30 июня (8 июля); июль—август—„первые числа сентября” (10); сентябрь — 7 октября (6); октябрь — 31 (30); ноябрь — 30 (30); декабрь —31 (15 января 1878 г.).

С октябрьского выпуска в начале каждого номера печаталось объявление: «Подписка на „Дневник писателя” в следующем 1878 году не принимается. Подписка на „Дневник писателя” в текущем 1877 году продолжается». В декабрьском выпуске после постскриптума о книге Синклера

518

следовало: «P. P. S. S. Несмотря на временное прекращение „Дневника”, всем прежним подписчикам моим будет производиться та же уступка на мои издания: „Бесы”, „Идиот”, „Преступление и наказание” и проч. как и прежде, буде кто пожелает приобрести. О цене объявлялось в прежних выпусках „Дневника писателя”».

Н. Н. Страхов, располагавший всей необходимой информацией, привел следующие цифры о тираже и подписке на «Дневник» 1877 г.: «...было около 3000 подписчиков и столько же расходилось в розничной продаже».1 Тираж не был постоянным: в летние месяцы он падал, и журнал несколько медленнее расходился, что тревожило Достоевского, как видно из письма его от 7 июля к Анне Григорьевне: «...Марья Николаевна сообщила мне, что Овсянников воротил ей 280 экз. за апрель. Каково! Значит, он всего 200 продал. Стало быть, двойных № за май — июнь, может быть, и совсем не возьмет, кроме тех, которые выменяет за 280 апрельских <...> Одним словом „Дневник”, видимо, падает».

Но это были обычные сезонные колебания. «Дневник» имел несомненный читательский успех. По подсчетам И. Л. Волгина, он распространялся в 1877 г. в 660 населенных пунктах.2

После выхода декабрьского выпуска оставшийся на складе тираж «Дневника писателя» за 1877 г. был сброшюрован в одну книгу с общим титульным листом и оглавлением (цензурное разрешение 15 января 1878 г.).

2

«Дневник писателя» в 1877, как и в предыдущем году, выходил «не иначе как с дозволения предварительной цензуры» (Отношение Главного Управления по делам печати в Центральный комитет 31 декабря 1875 г.). Цензором его был Н. А. Ратынский.

Январский выпуск подвергся серьезному цензурному вмешательству. Ратынский настаивал на изъятии статьи «Старина о петрашевцах». Создалась острая конфликтная ситуация, о которой можно судить по двум письмам цензора к Достоевскому от 29 января 1877 г. В первом (утреннем) Ратынский так объяснял свою позицию: «...к сожалению, я не могу принять на одну личную свою ответственность пропуск главы о петрашевцах; но, не запрещая ее лично, внесу сего дня в час на рассмотрение Комитета, который соберется в экстренном заседании для рассмотрения другого по содержанию своему совершенно однородного сочинения с Вашею статьею о петрашевцах. Я советовал бы Вам выпустить эту главу, так как в настоящее время признаются неудобными не только под цензурою, но и в бесцензурных изданиях всякие воспоминания и рассуждения о бывших заговорах и тайных обществах. Если желаете, то можете сами объясниться сегодня в Комитете около двух часов дня. Впрочем, ввиду некоторых обстоятельств, едва ли такое объяснение поведет к успеху»3.

Судя по вечернему письму Ратынского, Достоевский был в Комитете в назначенное время и имел с цензором объяснения, приведшие на время


1 Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского. СПб., 1883. С. 300.

2 Волгин И. Л. Редакционный архив «Дневника писателя» // Рус. литература. 1974. № 1. С. 158.

3 Волгин И.Л. Достоевский и царская цензура (К истории создания „Дневника писателя”) // Рус. литература. 1970. № 4. С. 115.

519

к полному разрыву между ними. Цензор писал: «Ни в привычках, ни в правилах, ни в мыслях моих никогда не было и нет возвышать голос перед кем бы то ни было, а тем менее перед Вами, талант и искренность которого я уважал всегда, помимо официальных наших отношений и еще задолго до их начатия. Убежден, что и при сегодняшнем случае Вам только показалось, что я возвысил голос, показалось вследствие Вашей впечатлительности и нервности (извините за нерусское выражение!) <...> было бы в обоюдных наших интересах назначение для Вашего „Дневника” другого цензора, который не так близко к сердцу принимал бы подобные столкновения. Уверен, что при более спокойном взгляде на дело Вы признаете, что в цензурных моих отношениях к Вам я никогда не действовал произвольно, а имел всегда основание, может быть, ошибочное с Вашей точки зрения, но всегда добросовестное. Корректурные листы при сем возвращаю на этот раз совершенно чистыми»1.

На упомянутом заседании 29 января 1877 г. С.-Петербургского цензурного комитета был заслушан доклад Ратынского и принято решение не дозволить к печатанию статью «Старина о петрашевцах». Содержание доклада изложено в «Настольном журнале заседаний С.-Пегербургского цензурного комитета»: «В статье этой автор „Дневника”, Достоевский, по поводу газетных статей о том, что тип русского революционера все более и более мельчает, старается доказать, что члены преступного общества, так называемые „петрашевцы”, к которым принадлежал и автор, были нисколько не ниже декабристов по происхождению. Сравнивая затем членов обоих обществ со стороны их интеллигентности, автор утверждает, что петрашевцы представляли собою тип высший перед декабристами и заявили себя после помилования как полезные интеллигентные деятели в науке и литературе. Цензор находит, что такая далеко не объективная оценка разных типов государственных преступников никак не может быть дозволена к печати. Определено: согласно с мнением цензера статью к напечатанию не дозволять»2.

Гранки запрещенной статьи сохранились в том же деле Цензурного комитета. Статья «Старина о петрашевцах» с этих гранок была опубликована С. А. Переселенковым 3 и введена в состав «Дневника писателя» Б. В. Томашевским и К. И. Халабаевым. Римская цифра III, которой начинаются гранки, определила положение статьи во второй главе январского выпуска.

Конфликт с Ратынским побудил Достоевского обратиться 21 февраля 1877 г. в Главное Управление по делам печати с прошением разрешить ему издавать «Дневник» без предварительной цензуры: «Продолжая уже второй год издание книги моей „Дневник писателя”, которую я пишу один, без сотрудников, ежемесячными выпусками, по подписке, имею честь покорнейше просить Главное Управление по делам печати разрешить мне издавать оную книгу под тем же заглавием, в те же сроки и в том же объеме, впредь без предварительной цензуры. Экземпляр книги моей, выданной мною за прошлый год, при сем прилагаю».4

Знакомый и почитатель Достоевского начальник Главного Управления по делам печати В. В. Григорьев отправил 18 марта 1877 г. в Министерство


1 Там же.

2 ЦГИА, ф. 777, оп. 3, ед. хр. 69.

3 Ф. М. Достоевский: Статьи и материалы. СПб., 1922. Сб. 1. С 369-372.

4 ЦГИА, ф. 776, оп. 5, ед. хр. 132, л. 8.

520

внутренних дел очень лестную характеристику Достоевского и «Дневника писателя»: «Г-н Достоевский, как известно Вашему высокопревосходительству, талант перворазрядный не только в отечественной, но и в европейской литературе, как по силе художественного творчества, так и по глубине психического анализа. Все, что выходит из-под его пера, проникнуто, сверх того, полнейшею искренностью и добросовестностью. Вследствие этого пользуется он высоким уважением как у публики, нак и между всеми литературными партиями <...> По моему мнению, влияние его на умы самое благотворное, доказательством чему служит и „Дневник” его за прошлый год, выходивший под цензурою. Я не вижу потому ни малейшей опасности дозволить такому писателю продолжать издание его без цензурной опеки, каковое заключение свое имею честь представить на благоусмотрение Вашего высокопревосходительства»1.

Прошение Достоевского вскоре было удовлетворено, о чем Григорьев информировал 31 марта Цензурный комитет: «Г-н управляющий Министерством внутренних дел разрешил отставному подпоручику Федору Достоевскому издаваемую им ежемесячными выпусками книгу под заглавием „Дневник писателя” печатать впредь без предварительной цензуры. Сообщаю о сем С.-Петербургскому цензурному комитету к надлежащему сведению»2.

Тем временем конфликт Достоевского с Ратынским был улажен, о чем он писал 28 февраля М. А. Александрову: «Надо бы поторопиться, чтобы успеть к цензору (Ратынскому, мы помирились)». В дальнейшем серьезных разногласий у Достоевского с ним не возникало, а возможностью издавать «Дневник» без предварительной цензуры писатель не воспользовался даже тогда, когда Ратынский был в отпуске: Достоевский предпочел временную замену Ратынского другим цензором риску и хлопотам, связанным с изданием без предварительной цензуры.

Цензором майско-июньского выпуска был назначен 5 июля Н. Е. Лебедев. Достоевский, обеспокоенный осложнениями с запоздавшим номером «Дневника», узнал об этом только 7 июля. Назначение Лебедева было временным; по возвращении из отпуска Ратынский снова стал постоянным цензором издания, что совпадало с желанием Достоевского.

Ратынский, помня об острых январских столкновениях, в дальнейшем свои возражения постарался высказывать в осторожной и деликатной форме, обращая их чаще всего против чрезмерной эмоциональности, необычной образности стиля политических статей Достоевского. В дошедшем до нас письме к Достоевскому Ратынского от 4 октября 1877 г., посвященном сентябьскому выпуску, сообщается, что цензор «вымарал две строчки», где говорится «о наших неудачах и истощении войной». Далее Ратынский советовал: «Обращайтесь, многоуважаемый Федор Михайлович, осторожно с этой материею и в следующих статьях Ваших. Кроме того, имея в виду цензурное правило о недопустимости оскорбительных выражений о вероисповеданиях, терпимых в России, я взял смелость адски желает в приложении к католичеству заменить словом страстно, слово издыхающие (говорится о животных) словом умирающие или отживающие».3 Эти цензорские поправки сохранились в окончательном тексте.


1 Там же, л. 9—10.

2 ЦГИА, ф. 777, оп. 3, № 69. л. 5.

3 Волгин И. Л. Достоевский и царская цензура. С. 119.

521

3

В письме от 17 декабря 1877 г. к С. Д. Яновскому Достоевский, оглядываясь на двухлетний опыт издания, заключал, что «„Дневник” <...> сам собою так сложился, что изменять его форму, хоть сколько-нибудь, невозможно».

А за год до этого, в декабрьском выпуске «Дневника», Достоевский, подводя итоги первого года издания, наметил идеологическую программу на будущий год: «...хоть и мало успел сказать, а все же надеюсь, что читатели мои <...> поймут характер и направление „Дневника” <...> „Дневник” не претендует представлять ежемесячно политические статьи; но он всегда будет стараться отыскать и указать, по возможности, нашу национальную и народную точку зрения и в текущих политических событиях» (XXIV, 61).

Достоевский переходит постепенно к все более целеустремленной публицистике, подчеркивая идеологические связи между отдельными выпусками, неоднократно возвращаясь к одним и тем же тезисам, что придало изданию ясно выраженный программный характер.

Январский выпуск «Дневника» открывает фраза: «Я начну мой новый год с того самого, на чем остановился в прошлом году» (с. 5). Достоевский подчеркивает внутреннее единство издания, декларирует характер и цели «Дневника», обещая, что он «никогда не сойдет с своей дороги, никогда не станет уступать духу века, силе властвующих и господствующих влияний, если сочтет их несправедливыми, не будет подлаживаться, льстить и хитрить» (с. 6).

Не было в «Дневнике писателя» 1877 г. по сравнению с предыдущим «Дневником» и каких-либо коренных жанровых и композиционных перемен: «форма» отдельных выпусков, предусматривающая множество мотивов и тем, возможность неожиданных повествовательных сдвигов и переходов, осталась в основных чертах прежней. Это позволило Достоевскому, не ограничивая себя строгими рамками, высказаться по большому количеству злободневных проблем. Католический заговор и модные религиозные секты (штунда), «червонные валеты» и землевладение, военная стратегия и русские дипломаты, женский вопрос и студенческие волнения, политика «железного канцлера» Бисмарка и судьбы Европы, будущность России на Востоке и идеальный союз монарха и народа, современные «отцы» и «дети», наука и искусство, лексико-этимологические этюды (о словах «стушеваться» и «стрюцкий»), всеобщее разложение и будущий «Золотой век», еврейский «вопрос» и судьба Константинополя — таков далеко не полный перечень тем и сюжетов, обсуждаемых Достоевским в «Дневнике писателя» за 1877 г.

Господствующее место в «Дневнике» 1877 г. занимают три круга тем, к которым автор обращается настойчиво и постоянно: политические статьи по Восточному и славянскому вопросам, прогнозы Достоевского-политика; выступления по юридическим и социально-педагогическим проблемам (процессы Корниловой, Джунковских, самоубийство Гартунга); многообразный литературный пласт, в состав которого вошел фантастический рассказ «Сон смешного человека»; в центре двух выпусков (февраль и июль—август) роман Толстого «Анна Каренина»; декабрьский номер (вторая глава) посвящен Некрасову.

События русско-турецкой войны 1877—1878 гг. определили политическую направленность большинства выпусков «Дневника», в том числе и «литературных». Объявление войны (12 апреля 1877 г.) было встречено Достоевским с энтузиазмом. По словам Анны Григорьевны, он «был потрясен <...> происшедшим событием и его великими последствиями

522

для столь любимой им родины», задачей которой считал будущее объединение всего человечества в братский союз племен. Достоевский, огорченный неудачами русской армии на первом этапе войны, пытается осмыслить их причины, понять закономерность такого положения дел, обсуждает на страницах «Дневника» проблемы военной тактики и стратегии, обращаясь к историческим параллелям в первой главе октябрьского выпуска: содержание и даже самые заголовки этих военных статей говорят о стремлении писателя подыскать оправдание трудностям, противопоставив тем самым свою оптимистическую точку зрения либерально-дворянским «пораженческим» настроениям (§ 4. «Самые огромные военные ошибки иногда могут быть совсем не ошибками»; § 5. «Мы лишь наткнулись на новый факт, а ошибки не было. Две армии — две противоположности. Настоящее положение дел»).

Но в основном Достоевский современные политические события осмысляет с этической точки зрения. Так, он в февральском выпуске «Дневника» остро ставит вопрос о «нравственности государства», отвергая иезуитскую логику, оправдывающую любые государственные преступления, но карающую отдельного человека за малейшее нарушение этических норм. Гнев Достоевского направлен в «Дневнике» в первую очередь против антиславянской клерикальной пропаганды и «туркофильской» позиции Англии. Проклятие государствам-преступникам, цивилизации, построенной на насилии и обмане, миру, бесконечно далекому от того внесословного и гармонического братства людей, которое «увидел» герой рассказа «Сон смешного человека», постоянно звучит на страницах «Дневника».

Исключительно важны для оценки общественно-идеологической позиции Достоевского в «Дневнике» 1877 г. связи между высоким идеалом писателя и свойственным ему «утопическим пониманием истории», две контрастно оттеняющие друг друга статьи февральского номера — «Злоба дня в Европе» и «Русское решение вопроса». Деятельная любовь, мирный труд каждого на родной ниве, бескорыстная работа во имя правды, истины и справедливости — вот, с точки зрения Достоевского, нравственное «русское решение вопроса», постановка которого была в то время немыслима в Западной Европе. Таковы высокие нравственные критерии, руководствуясь которыми Россия способна проложить путь к будущему соединению людей «в согласное общество, а не в насильственное». «Нет, у нас в России надо насаждать другие убеждения,— формулировал Достоевский единственно возможную «постановку дела»,— и особенно относительно понятий о свободе, равенстве и братстве. В нынешнем образе мира полагают свободу в разнузданности, тогда как настоящая свобода — лишь в одолении себя и воли своей, так чтобы под конец достигнуть такого нравственного состояния, чтоб всегда во всякий момент быть самому себе настоящим хозяином» (с. 70—71).

Достоевский отвергает скептические голоса тех, кто назовет его «русское решение вопроса» фантазией, «царством небесным», утопией. Доводы скептиков, опирающихся на безотрадные факты жизни современного русского общества, он склонен считать чрезмерно пессимистическими, верными лишь относительно. «Я же безгранично верую в наших будущих и уже начинающихся людей <...> они страшно как разбиты на кучки и лагеря в своих убеждениях, но зато все ищут правды прежде всего, и если б только узнали, где она, то для достижения ее готовы пожертвовать всем, и даже жизнью. Поверьте, что если они вступят на путь истинный, найдут его наконец, то увлекут за собою и всех, и не насилием, а свободно. <...> И вот тот плуг, которым можно поднять


1 Достоевская А. Г. Воспоминания. С. 316.

523

„Новь”. <...> Что тут утопического, что тут невозможного — не понимаю! <...> теперь почти не в нас и дело, а в грядущих» (с. 72).

Вера Достоевского, с такой страстностью запечатленная в статье «Русское решение вопроса», — центральный пункт его историко-этической концепции развития человечества, различные аспекты которой освещаются на страницах всех выпусков «Дневника писателя» за оба года издания, с той, правда, существенной разницей, что в «Дневнике» 1877 г. убеждения и идеи автора четче соотнесены с последними политическими событиями.

«Всякий великий народ,— провозглашает Достоевский в статье «Примирительная мечта вне науки»,— верит и должен верить, если только хочет быть долго жив, что в нем-то, и только в нем одном, и заключается спасение мира, что живет он на то, чтоб стоять во главе народов, приобщить их всех к себе воедино и вести их, в согласном хоре, к окончательной цели, всем им предназначенной» (с. 19). Такова, с точки зрения Достоевского, бесспорная историческая истина.

Старую Европу, обреченную на бесконечные войны, раздираемую национальными и классовыми противоречиями, призвана обновить и спасти Россия: «Великая наша Россия, во главе объединенных славян, скажет всему миру, всему европейскому человечеству и цивилизации его свое новое, здоровое и еще неслыханное миром слово» (июль-август, гл. II, § 2. «Признания славянофила»).

Русско-турецкая война, вызвавшая, по мнению Достоевского, всенародный подъем,— первый шаг на этом пути: «Подвиг самопожертвования кровью своею за все то, что мы почитаем святым, конечно, нравственнее всего буржуазного катехизиса. Подъем духа нации ради великодушной идеи — есть толчок вперед, а не озверение» (апрель, гл. I, § 2. «Не всегда война бич, иногда и спасение»).

Много места Достоевский уделяет противникам «русского социализма», как и «войны из-за великодушной цели, из-за освобождения угнетенных, ради бескорыстной и святой идеи» на Западе и в России. Он резко обвиняет либеральных дворян; с горечью возражает автору «Анны Карениной», отвергая его оценку отношения русского общества к событиям русско-турецкой войны в 8-й книге романа. Достоевский обращает внимание на враждебные России и славянам действия правительства Великобритании. Он пишет не раз о разветвленном «католическом заговоре» против России и славянства.

Пристальное внимание к событиям в католическом мире было вызвано реальными фактами политической жизни Европы 1870-х годов. О «воинствующем католицизме», об иезуитах — «черной армии папы» в 1877 г. много писалось в английских и немецких газетах, перепечатки этих статей и корреспонденции в «Московских ведомостях» и «Новом времени» оказали значительное влияние на антикатолические мотивы в «Дневнике писателя».

Речь папы Пия IX на аудиенции 30 апреля 1877 г., обращенная к савойским пилигримам, своей ясно выраженной антирусской направленностью вызвала возмущение в славянском мире и признательность Турции. Воинственные выступления на проходившем тогда же съезде католического духовенства в Вене, слухи о растущем влиянии иезуитов на умирающего Пия IX, служение католической церковью молебнов о даровании победы Турции над Россией предопределили резкую антипапскую направленность «Дневника» 1877 г., достигшую кульминации в выпусках за май—июнь и октябрь.

«...Мне кажется, — утверждает Достоевский в майско-июньском выпуске, — что и нынешний век кончится в старой Европе чем-нибудь

524

колоссальным <...> стихийным, и страшным, и тоже с изменением лика мира сего — по крайней мере, на Западе старой Европы» (с. 173). Достоевский испытывает порою чувство растерянности перед массой «новых» вопросов, неразрывно связанных и настоятельно требующих «ответов», точных и верных: «...куча вопросов, страшная масса все новых, никогда не бывавших, до сих пор в народе неслыханных...» (с. 204). Отсюда трезвое понимание Достоевским зыбкости многих собственных его предвидений и пророчеств. Ибо «никогда еще не было эпохи в нашей русской жизни, которая столь менее представляла бы данных для предчувствований и предузнания всегда загадочного нашего будущего, как теперешняя эпоха» (с. 203).

И все же прогнозирование политических судеб мира в «Дневнике» — грандиозная попытка в современном хаосе увидеть контуры «нового созидания», основы «складывающейся» жизни, предугадать формы и законы «наступающей будущей России честных людей, которым нужна лишь одна правда» (с. 64).

4

Вторую главу февральского выпуска «Дневника» Достоевский начал с признания: «...читатели, может быть, уже заметили, что я <...> стараюсь как можно меньше говорить о текущих явлениях русской словесности, а если и позволяю себе кой-когда словцо и на эту тему, то разве лишь в восторженно-хвалебном тоне. А между тем в этом добровольном воздержании моем — какая неправда! Я <...> может быть, более чем кто-нибудь интересовался за весь этот год тем, что появлялось в литературе: как же скрывать, может быть, самые сильные впечатления?» (с. 57—58).

Достоевский не совсем справедлив к себе: литературно-критический пласт «Дневника» 1876 г. содержателен и разнообразен, но значительных явлений современной русской литературы автор в «Дневнике» 1876 г., действительно, почти не затрагивал, хотя и задумывал для него статью о Гоголе, Щедрине и русской сатире. В «Дневнике» 1877 г. Достоевский многократно нарушает когда-то поставленное им себе правило не писать о литературных новинках, хотя и делает это не «в чисто беллетристическом и критическом смысле <...> а <...>» по поводу”».

«Чистой» литературной критики в «Дневнике» нет. Влас Некрасова, Потугин Тургенева, Левин Толстого, Дон-Кихот Сервантеса — образы-символы, вокруг которых группируется материал и от которых отталкивается занятая злобой дня в Европе и России мысль Достоевского-публициста. Статьи Достоевского об «Анне Карениной» в равной мере литературные и политические; в некролог Некрасова естественно вошли выпады против современных либералов, которые «в русском народном движении за последние два года не признали почти вовсе <...> высоты подъема духа народного...», а частые обращения Достоевского к главной «мысли» романа Тургенева «Новь» носят всецело идеологический характер и не затрагивают художественного «достоинства» произведения: оно для Достоевского «вне сомнения», но говорится об этом сухо и,


1 «...Каждый ответ,— поясняет Достоевский особенность современной «минуты», — родит еще по три новых вопроса, и пойдет это все crescendo. В результате хаос, но хаос бы еще хорошо: скороспелые Разрешения задач хуже хаоса».

525

похоже, для того, чтобы не касаться более литературной стороны романа.

Достоевский обратился к творчеству своих современников — Тургенева, Некрасова, Толстого, Щедрина в первом же выпуске «Дневника» 1877 г.,— в § 4 и 5 второй главы — своеобразном сжатом «обзоре» литературы года, переходящем в полемику с А. М. Скабичевским. Обзор и полемика — прелюдия к «старым воспоминаниям» об эпохе 1840-х годов о первых встречах с Белинским и Некрасовым. Посещение больного Некрасова воскресило в необыкновенной чистоте воспоминания литературной молодости, свободные от всяких полемических злободневных напластований. От старых воспоминаний мысль Достоевского обращается к «страдальческим песням» «нашего любимого и страстного поэта», а от Некрасова он переходит вновь к Льву Толстому — «любимейшему писателю русской публики всех оттенков»: в социально-педагогической статье «Именинник» дается изумительная по глубине взгляда и высоте задач, предъявляемых Достоевским к искусству, программа деятельности русской литературы на много десятилетий вперед.

Так, в первом же номере «Дневника» намечены темы будущих «литературных» выпусков за май — июнь, июль — август, декабрь. Отступления от «правила» стали в «Дневнике» нормой, «несмотря на <...> отвращение пускаться в критику современных <...> литераторов и их произведений...». Основная причина частых обращений к литературной критике объяснена Достоевским, так определявшим мировое и историческое значение романа Толстого: «Если у нас есть литературные произведения такой силы мысли и исполнения, то почему у нас не может быть впоследствии и своей науки, и своих решений экономических, социальных, почему нам отказывает Европа в самостоятельности, в нашем своем собственном слове,— вот вопрос, который рождается сам собою. Нельзя же предположить смешную мысль, что природа одарила нас лишь одними литературными способностями. Все остальное есть вопрос истории, обстоятельств, условий времени» (с. 238). Необычайно высокой оценке «Анны Карениной» не помешали и коренные разногласия Достоевского с мыслями по поводу русско-турецкой войны в «несчастной» восьмой части романа, хотя взгляды Толстого больно задели автора «Дневника», вынужденного признать еще один и особенно «грустный» факт отъединения «от русского всеобщего и великого дела».

Еще до появления восьмой части романа, по признанию Достоевского, в его сознании тесно переплелись и сложным образом совпали впечатления от двух, казалось бы, во всех смыслах различных фактов — литературного («Анна Каренина») и политического (освободительная война): «...факт впечатления от романа, от выдумки, от поэмы совпал в душе моей, нынешней весною, с огромным фактом объявления теперь идущей войны, и оба факта, оба впечатления нашли в уме моем действительную связь между собою и поразительную для меня точку обоюдного соприкосновения» (с. 229—230). Но именно эта «действительная связь» между литературным и политическим фактами русской и европейской жизни 1870-х годов позволила Достоевскому — единственному из современников Толстого — найти верный масштаб для критической оценки «Анны Карениной», поставить вопрос об историческом и мировом значении русского романа. Такой взгляд на явление «текущей российской словесности» был гениальным и новаторским по существу, независимо от конкретного субъективного истолкования Достоевским художественной идеи и общественно-нравственного смысла романа Толстого.

«Некрасовской» второй главе декабрьского выпуска «Дневника» предшествовала речь Достоевского на похоронах Некрасова 30 декабря

526

1877 г. Некоторые мысли речи писателя, как об этом свидетельствуют воспоминания Г. В. Плеханова и других участников похорон и рассказ Достоевского в «Дневнике», вызвали оппозицию группы радикально настроенных студентов-народников. Их реплики, освещение «столкновения» Достоевского и молодежи в статье Скабичевского, первые газетные некрологические статьи о Некрасове побудили писателя в «Дневнике» ответить своим оппонентам и судьям поэта, подробнее развить поневоле намеченную в речи лишь тезисно мысль о народности поэзии Некрасова: «маленький эпизод» на похоронах, по словам Достоевского, «тогда же, на месте, зажег во мне намерение объяснить мою мысль в будущем № „Дневника” и выразить, подробнее, как смотрю я на такое замечательное и чрезвычайное явление в нашей жизни и в нашей поэзии, каким был Некрасов, и в чем именно заключается, по-моему, суть и смысл этого явления».

Достоевский стремится исторически осмыслить значение жизни и деятельности Некрасова, определить идейно-этический нерв поэзии «печальника горя народного». Наконец, он выявляет природу народности творчества поэта: «В любви к народу он находил нечто незыблемое, какой-то незыблемый и святой исход всему, что его мучило. А если так, то, стало быть, и не находил ничего святее, незыблемее, истиннее, перед чем преклониться <...> А коли так, то, стало быть, и он преклонялся перед правдой народной <...> Вечное же искание этой правды, вечная жажда, вечное стремление к ней свидетельствуют явно <...> о том, что его влекла к народу внутренняя потребность, потребность высшая всего, и что, стало быть, потребность эта не может не свидетельствовать и о внутренней, всегдашней, вечной тоске его, тоске не прекращавшейся, не утолявшейся никакими хитрыми доводами соблазна, никакими парадоксами, никакими практическими оправданиями».

Достоевский, раздраженный и вдохновленный репликами оппонентов, создает своеобразный очерк о народности русской литературы («Пушкин, Лермонтов, Некрасов»), обозначая оригинальное место музы Некрасова и выявляя сущность того «русского исторического типа», одним «из крупных примеров» которого, по его мнению, был Некрасов. Концепция Достоевского творчества и личности Некрасова не просто «почвенническая» и полемическая, но одновременно и личная, переходящая в исповедь писателя, излагающая свойственное именно ему понимание истинной народности.

Полемическое начало статей Достоевского о Некрасове в значительной степени способствовало расширению историко-литературной «предыстории», намеченной в речи. Изменился и масштаб оценки творчества и личности Некрасова; неизбежно вклинились злободневные мотивы — главным образом антилиберальные. Но наряду с углублением ведущих положении речи в «Дневнике» произошло смещение мотивов в сторону усиления идеологической полемики с противниками особого и самостоятельного «русского пути», полемики, которую В. Г. Короленко, наиболее авторитетный и объективный свидетель речи, воспринял как тенденциозный «комментарий» к ней. Согласно рассказу Короленко в «Истории моего современника», Достоевский некоторые места речи, произведшие на молодежь особенно сильное впечатление, опустил в «Дневнике»: «Я <...> слышал все. Достоевский говорил тихо, но очень выразительно и проникновенно. Его речь вызвала потом много шума в печати <...> Скабичевский со всей простоватой прямолинейностью объявил <...> что молодежь „тысячами голосов провозгласила первенство Некрасова”. Достоевский отвечал на это в „Дневнике писателя”. Но когда впоследствии я перечитывал по „Дневнику” эту полемику, я не встретил в

527

ней того, что на меня и многих моих сверстников произвело впечатление гораздо более сильное, чем спор о первенстве, которого многие тогда и не заметили. Это было именно то место, когда Достоевский своим проникновенно-пророческим, как мне казалось, голосом назвал Некрасова последним великим поэтом из „господ”. Придет время, и оно уже близко, когда новый поэт, равный Пушкину, Лермонтову, Некрасову, явится из самого народа <...> Это казалось нам таким радостным и таким близким. Вся нынешняя культура направлена ложно. Она достигает порой величайших степеней развития, но тип ее, теперь односторонний и узкий, только с пришествием народа станет неизмеримо полнее и потому выше <...> Мне долго потом вспоминались слова Достоевского, именно как предсказание глубокого социального переворота, как своего рода пророчество о народе, грядущем на арену истории».1

Декабрьский выпуск «Дневника» вышел в середине января 1878 г., а уже весной Достоевский приступил непосредственно к работе над романом «Братья Карамазовы», замысел которого «неприметно и невольно» сложился за два года публицистического издания, когда постепенно определялись «основные идеологические линии» романа, шло интенсивное «накопление цельного синтезированного опыта, стремящегося к своей привычной форме — к форме „идеологического романа”». 2 «Дневник писателя» поистине явился необходимой «творческой лабораторией», в которой вызревали и предварительно испытывались идеи, а также подготавливалась художественная концепция «Братьев Карамазовых». Многие статьи и даже целые выпуски «Дневника писателя» 1877 г., сохраняя свое самостоятельное публицистическое значение, в то же время «невольно» стали подступами к роману, его идейно-эстетическим фундаментом.

5

«Дневник писателя» (за исключением декабрьского выпуска) не вызвал в 1877 г. такой обширной и разноречивой прессы, как «Дневник» 1876 г., так как к началу 1877 г. отношение различных органов печати к журналу Достоевского и к общественно-политической программе его автора уже успело определиться.

Поэтому не привлекли особенно пристального внимания печати и статьи Достоевского на политические темы: суждения автора «Дневника» о будущем России, освещение событий русско-турецкой войны, антиклерикальные страницы, анализ отношений России с другими славянскими народами. Публицисты как либерального, так и радикального направления чаще всего ограничивались сожалениями по поводу того, что талантливый писатель обратился к чуждой его дарованию сфере политики. Публицист демократического журнала «Дело» (П. Н. Ткачев), обозревая в «Журнальных заметках» январский, февральский и мартовский выпуски «Дневника», писал: «Г-н Достоевский известен как даровитый беллетрист, но он берется вовсе не за свое дело, когда пускается в публицистику и политику. Уже с самого начала сербской войны г-н Достоевский забил тревогу и повел свое славянское пророчество».3 Критик называет Достоевского «турецким публицистом», «чудаком-мечтателем, который до сих пор верит в возможность крестовых походов в то время,


1 Н. А. Некрасов в воспоминаниях современников. М., 1971. С. 488—489.

2 Долинин А. С. Последние романы Достоевского. М., 1963. С. 239.

3 Дело. 1877. № 6. С. 62.

528

как Европа уже давно пережила период религиозного воодушевления, а в России он и не бывал; насущные же потребности нового времени и переворот, созданный в жизни народов новейшими изобретениями, дали всему европейскому и русскому мышлению совсем иной характер»1.

Критик «Дела» сожалеет о некоторых «странностях» Достоевского-публициста, но он не относится к «Дневнику» враждебно, отмечая одновременно разлад с действительностью и благородную убежденность, искренность автора: «Мы вовсе не отрицаем, что идея „общечеловека” имеет законное право на существование. Мы бы желали только, чтобы вы нам доказали, что идея эта принадлежит специально нам, русским, и изобретена нами, а не Европой. <...> Г-н Достоевский вовсе и не подозревает, что в его мечтаниях решительно нет никакого фактического содержания, и мыслит он не реально, а бог знает как,— хоть святых вон выноси. В то же время сколько искренности, сколько любви и сколько фанатизма в его привязанности к народу, к России»2.

Либеральный критик «Одесского вестника» С. И. Сычевский осудил политические идеи и пророчества Достоевского, опираясь на содержание выпусков «Дневника» за июль — август и (особенно) сентябрь, еще резче, квалифицируя его как «фантаста», «мистика», «фанатического приверженца партии». «Человек бесспорно чрезвычайно умный и с огромным литературным талантом, — писал Сычевский, — он является в последнее время решительным чудаком в политике. В последнем нумере своего „Дневника” он делает одно из чрезвычайно широких политических обобщений и сводит все настоящие вопросы на борьбу между православием и католицизмом. Но, по странной нелогичности, православие у него стоит рядом с протестантизмом, а католицизм — смешивается с исламом и с пресвитерианством <...> Выходит очень странный маскарад, далеко не говорящий в пользу логичности его обобщения <...> Я чувствую себя совершенно неспособным говорить серьезно о прорицаниях и откровениях г-на Достоевского. Настолько же, насколько я уважаю его талант — настолько же болезненно действует на меня его славянофильское кликушество. Он говорит, не поморщившись, такие вещи, от которых вчуже подирает мороз по коже. Про Константинополь и говорить нечего... По мнению г-на Достоевского, он давно уже наш...».3

Политические идеи «Дневника» встретили противодействие и у постоянного оппонента Достоевского в те годы, критика-народника А. М. Скабичевского 4. Последний иронически отозвался о сентябрьском выпуске «Дневника»: «...сдается мне, что заключительные предсказания г-на Достоевского относительно окончания боя в пользу Восточного вопроса представляются очень и очень сомнительными и несбыточными. Я не скажу, чтобы способность предсказывать лежала вне человеческой природы, но только беда вся в том, что, имея дело с такою сложною комбинациею, какова человеческая жизнь, предсказатели никак не могут


1 Там же. С. 63—64.

2 Там же. С. 62.

3 Одесский вестн. 1877. 2 ноября. № 238.

4 Достоевский в 1877 г. первым задел Скабичевского, иронически отозвавшись о его приговоре русской литературе в статье «Беседы о русской словесности (Критические письма)» (Отеч. зап. 1876. № 11. С. 2). Скабичевский немедленно ответил ему в «Биржевых ведомостях» (1877. 18 февр. № 47) (Заурядный читатель. Мысли по поводу текущей литературы. Письмо моему престарелому оптимистическому другу).

529

обнять и сообразить всю перекрестную сеть взаимно действующих элементов этой комбинации; иногда по ошибке <...> а иногда ради упрощения выводов, они очень часто опускают из виду то тот, то другой элемент, а этот самый опущенный элемент в будущем может повести ход событий совсем в другую сторону, чем они предполагают. В такую ошибку впадает, по моему мнению, и г-н Достоевский».1

Далее, коснувшись рассуждения Достоевского об «известном эпизоде» из романа Сервантеса, критик язвительно заметил, что более всего похож на Дон-Кихота Достоевский-прорицатель, «воображающий, что одним ударом меча в одни сутки можно решить все европейские, западные и восточные вопросы...». Завершил Скабичевский статью характерным вообще для народнической критики противопоставлением Достоевского-публициста Достоевскому-художнику: «...я не могу выразить, как мне жалко, что, наполняя свои дневники мистико-фантастическими рассуждениями и высокопарно-туманными фразами, г-н Достоевский забыл совсем о своем истинном призвании изобразителя русской жизни. Единственными страницами наиболее дельными и памятными в течение двух лет издания „Дневника писателя” остаются все-таки те две-три повести, которые были напечатаны в нем. Приобретя таким образом довольно плохого мыслителя и политика, мы потеряли весьма талантливого беллетриста. Как же не пожалеть об этом?».2

Еще резче реагировал Скабичевский на спор Достоевского с Н. Я. Данилевским «о владении Константинополем» в ноябрьском номере «Дневника писателя», прибегая по его адресу к таким энергичным выражениям, как «дилетант славянобесия», а его суждения характеризуя как «трескучие фразы», «исступленные завывания».3

Статья Достоевского, посвященная окончанию дела Корниловой, в апрельском выпуске «Дневника» вызвала острую критику «Северного вестника».4 Достоевский подробно ответил критику в декабрьском выпуске. Позиция публициста «Северного вестника» не была характерной: большинство критиков и читателей сочувственно восприняли вмешательство Достоевского в запутанное и сложное юридическое дело. Н. В. Шелгунов (за подписью «Н. В.») во «Внутреннем обозрении» журнала «Дело» поддержал Достоевского, благодаря посредничеству которого дело Корниловой рассматривалось во второй раз, и осудил речи товарища прокурора и председателя суда: «Товарищ прокурора, обвинявший Корнилову второй раз, усиливался уговорить присяжных „не верить психиатрам, которые уже по своей профессии склонны видеть везде сумасшедших”. Но еще удивительнее было заключительное слово председателя. Он приглашал присяжных воздержаться от всякого влияния на них „доводов знаменитого писателя”. Мало ли что так себе, на ветер, „может взболтнуть знаменитый писатель”. Другое дело, сказал председатель, „если бы писателя посадили на скамью присяжных: тогда он, может быть, сказал бы совсем другое!” Эти стрелы были направлены против Достоевского, который сидел в публике. Если таким образом ценит значение мысли один из представителей истины и правды — правды, для восстановления которой он призван, то что же говорить о той „легкомысленной” части публики, для которой и мысли и люди мысли, и труд мысли, и ее результаты и не видны, и не ясны, и не понятны?».5


1 Биржевые ведомости. 1877. 21 окт. № 267.

2 Биржевые ведомости. 1877. 21 окт. № 267.

3 Там же. 1877. 23 дек. № 330.

4 Сев. вестн. 1877. 8 мая. № 8.

5 Дело. 1878. № 1. С. 146.

530

Отмечен был современниками успех «Дневника писателя» у читателей, особенно среди молодежи. О нем с удовлетворением писал в «Гражданине» бывший сотрудник «Времени» и «Эпохи» А. У. Порецкий (в статье «Цикл понятий (Заметки из текущей жизни)», подписанной псевдонимом «Е. Былинкин»). «Не помните ли, — обращался к читателю еженедельника Порецкий, — где-то был недавно напечатан слух, что „Дневник писателя” имеет у нас большой успех между учащейся молодежью. Не знаю как кому, а для меня этот слух был подобен ясной утренней заре, и мне кажется, что кто следил за этим единственным в своем роде изданием и вникал в дух, его оживляющий, тот ни за что не упрекнет меня в излишестве или пристрастии. В последнее время не раз поднимались жалобные голоса об оскуднении или даже совершенном исчезновении в нашем обществе нравственного идеала, о происшедших от того принижении духа, безурядице в молодых головах и о последовавших затем разных „прискорбных явлениях”. Многие не верили или сами жаловались, те не умели помочь горю, потому что не находили слова, могущего найти дорожку к молодым сердцам. Кажется, автор „Дневника” нашел это слово у себя в душе,— это мягкое, горячее, зовущее к нравственному идеалу слово...».1

Читательский успех «Дневника», в том числе и среди учащейся молодежи, несомненен. Он подтверждается свидетельствами многих корреспондентов Достоевского. Однако у П. Н. Ткачева были основания отнестись к вопросу о восприятии «Дневника» революционно настроенной молодежью более трезво: «...г-н Достоевский <...> если верить его заявлениям, — иронизировал Ткачев, — пользуется большою симпатиею и любовью молодежи, она даже смотрит на него (опять-таки если верить его заявлениям) в некотором роде как бы на своего учителя. Очень может быть, что на этот счет г-н Достоевский немножко и ошибается...».2 Ткачев имел в виду ту студенческую молодежь, об отношении которой к «Дневнику писателя» вспоминает Е. Н. Леткова-Султанова: «В студенческих кружках и собраниях постоянно раздавалось имя Достоевского. Каждый номер „Дневника писателя” давал повод к необузданнейшим спорам. Отношение к так называемому „еврейскому вопросу” <...> в „Дневнике писателя” было совершенно неприемлемо и недопустимо. <...> молодежь <...> отчаянно боролась с обаянием имени Достоевского, с негодованием приводила его проповедь „союза царя с народом своим” <...> непрерывно вела счеты с Достоевским и относилась к нему с неугасаемо критическим отношением после его „патриотических” статей в „Дневнике писателя”.3

Из материалов «Дневника», пожалуй, наибольший интерес у критиков-современников вызывали литературные воспоминания Достоевского и выпуски «Дневника», посвященные роману Л. Н. Толстого «Анна Каренина» и памяти Н. А. Некрасова.

Критик «Рижского вестника» особо выделил в январском выпуске «несколько интересных воспоминаний г-на Достоевского о первом знакомстве его с г-ном Некрасовым, воспоминаний, характеризующих одну из самых счастливых эпох нашей литературы». Эпохе 1840-х годов критик противопоставил безрадостное положение дел в современном журнально-литературном мире: «Увы! для нас навсегда минула эта счастливая эпоха „эстетических” восторгов, „идейных” увлечений и искренного


1 Гражданин. 1877. 21 апр. № 15. С. 384.

2 Дело. 1878. № 6. С. 19.

3 Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. М., 1964. Т. 2. С. 387—392.

531

благоговения перед человеческим гением <...> Мы, русские, стремящиеся опередить все европейские народы серьезностью „направлений” и солидностью воззрений, не сохранили даже той, относительно небольшой доли уважения к своим писателям, которое проявляется даже в „легкомысленном обществе” современного Вавилона (подразумевается Париж.— Ред.)».1

Рецензента «Рижского вестника» поддержал новороссийский литератор С. Т. Герцо-Виноградский, восклицавший в статье «Журналистика» (подписана его псевдонимом «Барон Икс»): «О, bon vieux temps! Теперь даже и в литературных кружках ни тени подобной жизни, страстности, увлечений... Все быстро спустилось с высоты идеалов и горячей любви на покатую отлогость «банкирских контор», этих излюбленных учреждений века, управляющих даже судьбами журналистики, в лице Баймаковых, Краевских, Трубниковых, Полетик... Если бы теперь нашелся новый Достоевский, кому бы он понес свою рукопись, в какую бы редакцию обратился, когда, как выразился один из <...> публицистов, журналистика утратила характер доброго старого времени и превратилась в лавочку, фабрику, завод...».2

Февральский выпуск «Дневника» был сочувственно принят критиками и читателями. Даже А. М. Скабичевский, в 1877 г. весьма критически относившийся к «Дневнику», с симпатией процитировал мысли Достоевского о Левине и Власе.3 Взволнованно о глубоком впечатлении, произведенном на них этими же страницами февральского номера, писали Достоевскому Н. С. Лесков и А. Л. Боровиковский (см. ниже, с. 540—541).

Глубокий критический разбор февральского выпуска появился через три года во второй статье Г. И. Успенского о Пушкинской речи Достоевского — «Секрет». Успенский уделил здесь много места обстоятельному анализу содержания § 3 и 4 его второй главы («Злоба дня в Европе», «Русское решение вопроса»). Успенский отдал должное глубине анализа исторически сложившегося положения дел в Западной Европе 1870-х годов, последовательности и точности социально-критической мысли Достоевского. Сделав ряд выписок из «Дневника», Успенский резюмирует: «Вот положение вещей в Европе, положение историческое, вполне объясняющее неизбежность борьбы не на живот, а на смерть, между двумя борющимися сторонами, уже ставшими в боевую позицию. Г-н Достоевский обстоятельно объясняет, почему ни та, ни другая сторона не могут уступить, почему вопрос не может быть поставлен на нравственную почву. Все эти объяснения в европейском решении вопроса о злобе дня <...> основаны на исторически сложившемся положении вещей, очерк которого г-н Достоевский приводит в начале статьи именно для того, чтобы читателю было понятно, почему дело решится так, а не иначе».4 Высокую авторитетность критической оценке Успенского придало то, что она принадлежала автору «Выпрямила» и «Больной совести» — человеку, которому было «в подробности известно мучительно-тягостное положение злобы дня» не только в России, но и в Европе.5

Но Успенского, естественно, многое не могло удовлетворить в предлагаемом Достоевским решении вопроса. «Покуда дело идет о злобе дня в Европе,— четко определяет Успенский причины своего критического


1 Рижский вестн. 1877. 7 февр. № 29.

2 Новороссийский телеграф. 1877. 10 февр. № 603.

3 Биржевые ведомости. 1877. 11 марта. № 68.

4 Успенский Г. И. Полн. собр. соч. М., 1950. Т. 6. С. 440.

5 Там же. С. 442.

532

отношения к идеологическим тезисам и высокой проповеди Достоевского,— автор вполне последователен <...> Но как только дело касается России, никакого положения нет, а прямо, с первой строки, начинаются ни на чем не основанные прорицания, указания, ребусы, шарады <...> отвлеченная (хотя и очень искусная) проповедь о самосовершенствовании. Ни о положении вещей в данную минуту, ни о прошлом, из которого оно вышло, нет ни одного слова <...>. На каждом шагу задаешь себе вопрос: какую такую злобу дня разрешу я, если, подобно Власу, буду с открытым воротом и в армяке собирать на построение храма божия? Если ту же, какая в Европе, то почему же там дело должно кончиться дракой, а не Власом? Если другую какую-нибудь, русскую злобу, особенную, то какую именно?».1

Успенский указывает на главную причину неизбежных противоречий в теориях и проповедях Достоевского-публициста — недостаточную трезвость его аналитической мысли: «Не определяя „положения” вещей, не объясняя его, решительно невозможно давать советов о том, что нужно делать, невозможно предсказывать, прорицать, учить и наставлять, не рискуя впасть в противоречия и свести самую горячую проповедь на ничто. И таких противоречий можно найти у г-на Достоевского не мало».2

В отличие от других критиков-демократов Успенский проник в сердцевину идеологических противоречий «Дневника писателя». Его анализ общественно-политических теорий Достоевского отличает соединение критицизма по отношению к выводам Достоевского и эмоциональной зараженности теми же «больными» вопросами русской жизни. Другие же критики-народники 1870-х гг. ограничились более общим упоминанием в противоречиях публицистической мысли Достоевского, обойдя вопрос об их причинах и сути. Так, Н. К. Михайловский привел в «Письмах о правде и неправде» два противоположных, вызванных разными обстоятельствами суждения Достоевского и заметил вскользь, что «мог бы сделать и другие сопоставления разных мест „Дневника писателя”, выражающих мнения, столь же диаметрально противоположные по вопросам, не менее важным».3 П. Н. Ткачев писал с иронией о «противоречиях» Достоевского как о само собой разумеющемся, не требующем ни доказательств, ни обстоятельного анализа: «Кто не знает, что его „больная душа” составлена из таких нескладных противоречий, которых никакая немецкая философия не в состоянии обнять (а она ли не обнимает необъятного?) и никакая славянофильская мудрость не в силах примирить (а она ли не примиряет непримиримое?)».4 Сходную оценку давали этическим идеалам автора «Дневника» А. М. Скабичевский, М. А. Протопопов и другие критики-народники, а равно и многие из представителей либерального направления.

Примечательно, что суждения Достоевского о романе «Анна Каренина» были восприняты многими критиками как «чудачество», пожалуй, еще большее, чем вдохновенные пророчества Достоевского о будущих политических судьбах России и Европы. Например, с искренним недоумением воспринял мысли Достоевского о мировом значении «Анны Карениной» в июльско-августовском выпуске «Дневника» Сычевский: «Читателям „Од<есского> в<естника>” известно, как высоко я ставил и ставлю


1 Там же. С. 440—441.

2 Там же.

3 Отеч. зап. 1877. № 12. С. 334.

4 Дело. 1878. № 1. С. 6.

533

этот прекрасный роман. Но даже меня заставило протереть глаза мнение Достоевского, будто „Анна Каренина” — это именно и есть то новое, мировое слово, которое дает славянскому духу право на вековое первенство между всеми народами... И знаете, в чем заключается это слово? Что выражает собою „Анна Каренина”? Она, по мнению Достоевского, доказывает ту великую мысль, что карать человеческие заблуждения и прегрешения есть дело не человеческое, а божие... Не думаю, чтобы сам граф Толстой согласился с таким толкованием своего произведения...».1

Скабичевский, поставив в своей статье рядом Толстого и Мещерского (которых будто бы объединяет «отрицание великосветской жизни и тяга в деревню»), осудил политические тенденции «Дневника». Тем не менее Скабичевский с удовольствием согласился с мнением автора в июльско-августовском выпуске о толстовском Левине: «Среди всего того исступленного кликушества, которому окончательно в последних выпусках своего „Дневника” предался г-н Достоевский по случаю войны, он высказал несколько мыслей по поводу последней части „Анны Карениной”, не лишенных справедливости и показавших, что бедный гр. Толстой, никому не угодивший своим романом, не угодил даже и сродственнику своему по мировоззрению г-ну Ф. Достоевскому».2

«Некрасовская» глава декабрьского выпуска «Дневника», в которой Достоевский полемизирует со Скабичевским, В. П. Бурениным и радикально настроенными студентами, особенно оживленно обсуждалась прессой.

А. Г. Достоевская так охарактеризовала мнение большинства журналистов и писателей о «некрасовской» главе «Дневника»: «По мнению многих литераторов, статья эта представляла лучшую защитительную речь Некрасова как человека, кем-либо написанную из тогдашних критиков».3 Такой, действительно, была оценка многих читателей, в частности Е. А. Штакеншнейдер: «Его глава в „Дневнике писателя” о Некрасове разве не перл? Кто из поклонников и панегиристов Некрасова сказал о нем то, что сказал о нем Достоевский? И сказал не превознося его, не хваля, не выставляя его добродетель и умаляя пороки».4

Благожелательно была воспринята оценка Некрасова публицистами «Нового времени» и «Недели». В. П. Буренин, цитируя и пересказывая «Дневник», писал в заключение: «Вот, по моему искреннему убеждению, оценка поэзии и личности Некрасова столь же глубокая, сколько верная. <...> Только таким любящим народ сердцем и можно постигнуть настоящую суть поэзии Некрасова и отличить в этой поэзии то, что действительно составляет ее великую сущность, ее плодотворное зерно, от наносной шелухи, которой в стихотворениях покойного найдется немало».5

Публицист «Недели» в статье, «Либерал о сером мужике», цитируя декабрьский выпуск, соглашается с упреками писателя русской дворянской интеллигенции «за то, что она кичится своим „европеизмом” перед народом...”.6 Несправедливо осудив очерки «Из деревенского дневника»


1 Одесский вестн. 1877. 2 ноября. № 238.

2 Биржевые ведомости. 1877. 23 сент. № 239.

3 Достоевская А. Г. Воспоминания. С. 38.

4 Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. М., 1964. Т. 2. С. 316.

5 Нов. время. 1878. 20 янв. № 681.

6 Неделя. 1878. 25 ферв. № 9.

534

Успенского, который якобы «на даче <...> открыл что ни на есть самую суть мужицкой души», критик «Недели» сочувственно противопоставил трезвому взгляду Успенского на положение русской деревни и на уровень развития крестьянского самосознания глубокую веру Достоевского «в нравственную высоту души русского серого мужика».1

Далеко не все критические отзывы о «некрасовской» главе «Дневника» были положительными. И основные тенденции, и отдельные частные суждения ее автора вызвали немало полемических замечаний. Ряд критиков заявил о своем прямом и категорическом неприятии той концепции народности творчества Некрасова, которую отстаивал Достоевский, а равно осмысления им личной трагедии поэта.

Ответил Достоевскому и непосредственно задетый в «Дневнике» Скабичевский. Но его возражение прозвучало слабо, а суждения критика о Пушкине, Лермонтове и — особенно — Тютчеве обнаружили в Скабичевском фактического эпигона Писарева. «...Некрасов <...> выше их,— выше их именно тем, чем наш век выше века Пушкина и Лермонтова,— настаивал критик,— Некрасов <...> выше своих предшественников тем, что в его поэзии мало того, что преобладают, но и выражаются страстными, исполненными мучительной скорби звуками такие мотивы нашей жизни, которые у его предшественников могли вызывать изредка <...> холодные и напыщенные фразы <...> Что же касается сравнения некрасовской поэзии с музой Тютчева и поставления последней выше первой, то об этом и говорить не стоит <...> После подобного сравнения г-ну Достоевскому остается одно: поставить князя Мещерского превыше всех беллетристов; аналогия выйдет вполне точная, потому что князь Мещерский совершенно то же самое в прозе, что Тютчев в поэзии».2

Существа идейных позиций Достоевского Скабичевский сколько-нибудь прямо не коснулся, ограничившись в полемике с автором «Дневника» более или менее частными возражениями. Г. З. Елисеев во «Внутреннем обозрении» «Отечественных записок», напротив, полемизируя с основными тезисами декабрьского выпуска, выразил общее принципиальное отношение редакции «Отечественных записок» к идеям и убеждениям Достоевского. Елисеев оспаривал мнения Суворина и Достоевского о Некрасове — человеке и поэте. Воспоминания Суворина Елисеев характеризует кратко, но энергично и однозначно: «Удивляться надобно, что из интимной беседы с Некрасовым, именно мысль о наживании денег <...> сильнее всего напечатлелась в уме и сердце г-на Суворина, а еще более удивительно, что он не только счел нужным поведать об этом всем, но и озаботился даже оправдательную теорию в виде русской жизненной философии для нее подстроить».3

Елисеев квалифицировал как измышление Достоевского тезис о «демоне самообеспечения, мучившем якобы всю жизнь Некрасова», обвинив автора «Дневника» в странном и тенденциозном осмыслении стихотворения «Секрет»: «Миллион,— восклицает г-н Достоевский,— вот демон Некрасова!» Судя по этому восклицанию, в котором с такою самоуверенностью содержание <...> стихов применяется к Некрасову, иной читатель подумает, что эти стихи Некрасов написал о самом себе! Ничего не бывало! <...> Каким образом г-н Достоевский, признающий искренность


1 Неделя. 1878. 25 февр. № 9.

2 Биржевые ведомости. 1878. 27 янв. № 27.

3 Отеч. зап. 1878. № 3. С 121

535

поэзии Некрасова, мог в стихотворении „Секрет” усмотреть личный идеал Некрасова, когда последний относится к выведенному им герою с самым суровым порицанием — понять трудно».1

Особенно горячо полемизирует Елисеев со словами Достоевского об «известных влияниях», под которыми находился Некрасов. «Отрицать самостоятельность мысли в Некрасове,— писал критик,— утверждать, что большая часть его стихотворений написаны по чужим внушениям, которые воспринимались им пассивно по недомыслию, вследствие неразвитости — значит не только унижать, но и совершенно уничтожить всякое значение Некрасова, низводить его на степень искусного стихослагателя и рифмача, ставить ниже Фета, Майкова и т. д., потому что так или иначе последние поют все-таки, что бог им на душу положит, а не чужие мысли перелагают в стихи».2

Елисеев упрощает и огрубляет мысль Достоевского, но делает это преднамеренно, так как полемизирует не только с «диалектической» статьей автора «Дневника», но и с другими, гораздо более прямолинейными и часто просто оскорбительными суждениями о Некрасове, появившимися в самых различных органах печати (например, в «Гражданине», «Санкт-Петербургских ведомостях», «Деле»). Елисеев разъяснял: «Мне могут сказать, что я понимаю слова Достоевского о влиянии на Некрасова людей его лагеря слишком грубо, буквально, что г-н Достоевский вовсе не хотел сказать того, что Некрасову давались темы и подсказывались самые мысли, которые излагать следует; а что теории, проповедуемые людьми его лагеря, несомненно должны были восприниматься и Некрасовым, находившимся в постоянном с ними обращении, что, находись Некрасов в другом лагере, что при других условиях было возможно для мало развитого Некрасова, он, окруженный другими людьми, пел бы и другие песни, совершенно противоположные. Да, правда, г-н Достоевский не понимает так грубо и буквально влияния, которое имели, по его словам, на Некрасова люди его лагеря, но суть дела остается та же; притом я имел в виду не одного г-на Достоевского, а и других. А другие понимали это влияние именно в таком грубом, буквальном смысле».3

Елисеев преимущественно потому так резко полемизировал с мнениями Достоевского, что они представлялись ему наиболее опасными, способными дезориентировать многих, в том числе и демократически настроенных читателей. Отсюда и элементы памфлета, карикатуры, недвусмысленные личные выпады обозревателя «Отечественных записок» против Достоевского, враждебный тон статьи Елисеева: «Условия во все время поэтической деятельности Некрасова были таковы, что он мог пристать к какому угодно лагерю,— язвительно писал Елисеев,— и во многих отношениях в лагере г-на Достоевского и „Гражданина” ему было бы гораздо удобнее быть, чем в том, где он был; следовательно, если, несмотря на многие неудобства, Некрасов остался все-таки в этом лагере, где был, то значит, что это было ему по душе, что он свободно хотел тут быть. Ведь не будет же г-н Достоевский утверждать, что Некрасов постоянно до конца жизни был не развит, что во всю жизнь свою он не мог понять той мудрости, которая исповедуется в других лагерях, ну, хоть бы в лагере г-на Достоевского и „Гражданина”.


1 Отеч. зап. 1878. № 3. С. 123.

2 Там же. С. 131.

3 Отеч. зап. 1878. № 3. С. 132.

4 Там же. С. 132—134.

536

Однако в апрельском «Внутреннем обозрении», отвечая А. С. Суворину, Елисеев иначе и в другой связи освещает «некрасовскую» главу «Дневника писателя», выделяя здесь тот полемичный аспект статьи Достоевского, которому он не может не сочувствовать: «...статья его о Некрасове написана под самым неприятным впечатлением от толков вообще газет о покойном, преимущественно же от статьи г-па Суворина; против нее главным образом направляет свои удары г-н Достоевский <...> своим рассуждением о несовместимости той „практичности”, которую оправдывал г-н Суворин в Некрасове, с поэзией о том, что всякое извинение подобной практичности заключает в себе нечто принизительное для извиняемого и умаляет образ извиняемого чуть не до пошлых размеров, г-н Достоевский, так сказать, припирает г-на Суворина к стене. Отвечай, дескать, прямо, что такое был Некрасов: поэт-гражданин или стихослагатель-комедиант, самый яркий представитель искусства для искусства?».1

Своеобразный итог затянувшегося спора о Некрасове-поэте и человеке подвел П. Н. Ткачев в статье «Литературные мелочи. Философские размышления о нравственности, нравственных идеалах и о других мелочах (Посвящается гг. Суворину, Достоевскому и Елисееву)», подписанной псевдонимом «Все тот же».

Согласившись со справедливостью слов Достоевского о невозможности говорить отдельно о Некрасове-поэте и Некрасове-гражданине, Ткачев затем остановился на споре в печати о «нравственных достоинствах и недостатках Некрасова». «Спор этот,— по мнению Ткачева,— в высшей степени характеристичен для определения нравственного состояния современной литературы, а следовательно, и всей той интеллигентной среды, мнения, воззрения и идеалы которой выражает эта литература». Поэтому ведущий критик журнала «Дело» так определяет главную задачу статьи: «...мы считаем своею обязанностью остановиться на этой полемике, вникнуть в ее внутренний смысл, разоблачить ее истинный характер...».4

Ткачев разбирает характер выдвинутых в печати обвинений по адресу Некрасова и того, что было сказано в его защиту. Критика «Дела» возмущает мелочность и мещанская узость взглядов обвинителей: «...все они стоят исключительно на точке зрения элементарной, уголовно-полицейской морали, все они касаются исключительно частной, домашней жизни поэта. Как будто полицейско-уголовная точка зрения есть самая подходящая для оценки его нравственного характера!».5

Но и «защитники», как стремится показать Ткачев, оказались не намного лучше обвинителей. Особенно беспощаден критик к «представителю самоновейшей полицейско-патриотической прессы», «пресловутому червонному валету журналистики» А. С. Суворину.6 Ткачев не считает даже нужным подробно останавливаться на мнениях Суворина: «Цинизм его нравственных воззрений до такой степени бьет в глаза, что едва ли они хоть кого-нибудь могут ввести в соблазн». И далее, когда он сравнивает «оправдательные аргументы» в статьях Суворина и Достоевского,


1 Отеч. зап. 1878. № 4. С. 320-321.

2 Дело. 1878. № 6. С 1—35

3 Дело. 1878. № 6. С. 9

4 Там же. С. 10.

5 Там же.

6 Там же. С. 13.

537

критик неизменно оговаривается, указывая, что последний «во всех своих нетенденциозных произведениях <...> постоянно являлся и является красноречивым защитником „униженных и оскорбленных”; его „Мертвый дом”, его „Бедные люди”, его „Униженные и оскорбленные”, его „Идиот”, его „Преступление и наказание”, наконец его „Подросток” проникнуты такими высокими истинно-человечными, гуманными чувствами, что, разумеется, никому и в голову не может прийти ставить его в нравственном отношении на одну доску с каким-нибудь, с позволения сказать, Сувориным».1

Тем решительнее восстает Ткачев против «психологического анализа» личности Некрасова в «Дневнике». Критик пришел к неутешительным выводам и даже заподозрил Достоевского в «самооправдании»: «„Некрасов-шулер, Некрасов — ловкий практик”, Некрасов, не брезгующий никакими средствами для наживы денег, этот, одним словом, суворинский Некрасов все же лучше Некрасова, любящего народ не ради народа, а ради самого себя, Некрасова, видящего в этой любви какую-то „самоочистительную жертву”,— Некрасова, как его изображает г-н Достоевский. А ведь г-н Достоевский хотел оправдать Некрасова, хотел примирить с ним общественную совесть!.. Хорош защитник! Но, быть может, подобно г-ну Суворину, Достоевский, „оправдывая” Некрасова, имел в виду совсем не его, а самого себя?».2

Наибольшие, однако, возражения у Ткачева вызвали, как и у Елисеева, мысли Достоевского об особом, очистительном характере любви Некрасова к народу: «Я назвал любовь г-на Достоевского к народу оригинальною, но я это сделал только из деликатности; в сущности же гораздо вернее ее назвать лживою, лицемерною, бессмысленною и в высочайшей степени безнравственною. Если действительно Некрасов любил народ подобной любовью, если подобною любовью любит его и Достоевский, то, очевидно, ни тот ни другой никогда его не любили, они только идолопоклонствовали перед ним, то есть обманывали его, и притом обманывали умышленно, сознательно. В их идолопоклонстве нет и не может быть никакой искренности,— это идолопоклонство книжников и фарисеев».3

Логично, что Ткачев всецело соглашается с полемическими возражениями Достоевскому (и, разумеется, Суворину) Елисеева, который «весьма резонно заключает», что «Некрасов вовсе не так сильно страдал от увлечения своего демоном самообеспечения и вовсе не так часто чувствовал потребность своего очищения и оправдания в любви к народу (то есть любви a la Достоевский) и в преклонении перед его правдой, как это выходит по теории г-на Достоевского».4 Но характер «защиты» хроникером «Отечественных записок» Некрасова-гражданина столь же мало удовлетворил Ткачева, как практическая философия Суворина и «теория» Достоевского. Ткачев точно уловил противоречивость и непоследовательность позиции Елисеева: «Посудите сами: Некрасов, которого мы <...> привыкли считать человеком вполне определенного лагеря <...> вполне определенного направления <...> постоянно внушал <...> даже „людям, вместе с ним работавшим”, самые противоречивые о себе представления. Он постоянно являлся перед ними „в фальшивом


1 Там же. С. 19—20.

2 Там же. С. 22.

3 Дело. 1878. № 6. С. 23.

4 Там же. С. 25.

538

свете” <...> Мало того: он не только считал позволительным говорить приспособительно к человеку, он считал даже позволительным и действовать приспособительно к обстоятельствам; поэтому как его слова, так и его поступки отличались, по словами хроникера, крайнею противоречивостью...».1

При всей своей остроте полемика по поводу речи и статьи Достоевского о Некрасове показала, что они стали заметными, яркими общественно-литературными событиями года.

Декабрьским выпуском «Дневника» за 1877 г. завершилось двухлетнее его издание. В прессе появились немногочисленные, но благожелательные итоговые статьи о «Дневнике». И. Ф. Тхоржевский и А. А. Тхоржевская (ур. Пальм) в статье «Ф. М. Достоевский и его „Дневник писателя”» (подписана их общим псевдонимом «Иван-да-Марья») отмечали успех «Дневника» среди читающей публики: «Давно, более четверти века тому назад, Ф. М. Достоевский жестоко поплатился за свои идеалы; но ему суждено было увидеть осуществление всего, за что он прежде ратовал, и он говорит теперь с нами о задачах нашего времени с искренностью человека, которому нечего скрывать, и с тем авторитетом, на какой ему дают право перенесенные им испытания. Его слушают как учителя и горячо сочувствуют ему, как испытанному другу. Его „Дневник” имеет огромный успех. Но что всего важнее и чему до сих пор не было примеров — это нравственная связь, прекрасная сама по себе и удвоивающая силы писателя и возвышающая его душу <...> Таких хороших и таких близких отношений между писателем и обществом до сих пор еще не было <...> „Дневник писателя” сделал первый удачный опыт в этом отношении, и в этом его огромная заслуга».2

С некоторыми оговорками («Я не разделяю многих славянофильских и особенно мистических взглядов и парадоксов г-на Достоевского...»), но тоже в целом весьма высоко оценил «Дневник писателя» за 1876 и 1877 гг. В. П. Буренин. Критик особенно выделил независимость и «внепартийность» издания. Он писал: «„Дневник” г-на Достоевского был таким оригинальным, а главное, таким глубоко искренним изданием, что он приобрел себе самые живые симпатии не только у читателей, но даже и среди наших журнальных котерий, которые любят называть себя партиями. Несмотря на парадоксальность многих воззрений высокодаровитого писателя, в его „Дневнике”, в продолжение двухлетнего срока, было высказано много своеобразных, верных и иногда необыкновенно глубоких, светлых мыслей и наблюдений и притом высказано такой задушевной, убеждающей, горячей речью. Без всякого сомнения, в нашей периодической литературе немного насчитывается изданий, могущих по внутреннему интересу конкурировать с этим маленьким журналом, издававшимся одним лицом, без помощи каких бы то ни было сотрудников. Все, кто читал „Дневник”,— а его читали очень и очень многие: он имел замечательный успех — конечно, пожалеют о том, что автор прекращает свою задушевную и симпатичную беседу о различных вопросах и явлениях современной действительности».3


1 Там же. С. 31.

2 Донская пчела. 1878. 5 февр. № 11.

3 Нов. время. 1878. 20 янв. № 681.

539

6

Возникшая в первый год издания переписка Достоевского с читателями «Дневника» в 1877 г. расширилась. Достоевский получал сотни писем от корреспондентов почти всех губерний России, на которые он часто был вынужден отвечать непосредственно в «Дневнике».

Писатель дорожил этой естественно возникшей связью с читателями. С ними издатель «Дневника» вел откровенный диалог, что давало ему основание считать многочисленных корреспондентов своими сотрудниками.

Достоевский с удовлетворением писал в обращении «К читателю» (октябрьский выпуск «Дневника» за 1877 г.): «...и не ожидал, начиная прошлого года „Дневник”, что буду встречен читателями с таким сочувствием <...> Благодарю особенно всех обращавшихся ко мне с письмами: из писем этих я узнал много нового. И вообще, издание „Дневника”, в продолжение этих двух лет, многому меня самого научило и во многом еще тверже укрепило».

Действительно, начиная с января Достоевский постоянно получал сочувственные и признательные письма, поток которых не уменьшился и после прекращения «Дневника». Так, с взволнованным письмом обратился к Достоевскому 20 февраля 1877 г. ученик 7-го класса смоленской классической гимназии: «...купил я Ваш январский „Дневник” и начал читать, особенно меня заинтересовало начало первой главы и I и II статьи второй главы. Эти места из „Дневника” я прочел несколько раз и сделался последователем Ваших идей, проводимых здесь <...> Вы делаетесь моим наставником! Я (…) с нетерпением ожидаю следующих выпусков».1 Восторженный гимназист благодарит своего нового наставника, который помог ему не превратиться в «отъявленного нигилиста».

О своем удовлетворении содержанием первого номера поспешил сразу же (1 февраля) сообщить Достоевскому и К. П. Победоносцев: «Вот, любезнейший Федор Михайлович, когда вы были у меня, то сетовали, что январский № „Дневника” выйдет у вас не в меру слабый, а вышло наоборот — весь в силе, и я, только что прочитав его, спешу благодарить вас за прекрасные статьи — все хороши, особенно, что вы рассуждаете о штунде, да и о Фоме Данилове. Здравствуйте и радуйтесь».2

Горячо был принят читателями февральский выпуск, причем особенно большое впечатление на современников произвела вторая глава, вдохновившая Н. С. Лескова на «ночное» письмо 7 марта 1877 г. Лесков писал своему недавнему оппоненту: «Сказанное по поводу „негодяя Стивы” и „чистого сердцем Левина” так хорошо,— чисто, благородно, умно и прозорливо, что я не могу удержаться от потребности сказать Вам горячее спасибо и душевный привет. Дух Ваш прекрасен,— иначе он не разобрал бы этого так. Это анализ умной души, а не головы».3


1 Вопр. лит. 1876. № 9. С. 103.

2 Литературное наследство. М. 1934. Т. 15. С. 132—133. Победоносцев продолжал внимательно следить за дальнейшей судьбой «Дневника». Его встревожила задержка номера за май-июнь: «Зная вашу заботливость,— писал он 6 июля,— я уже беспокоюсь, отчего не выходит до сих пор „Дневник”? Здоровы ли, здесь ли Вы, и все ли у вас благополучно?» (Там же. С. 134).

3 Лесков Н. С. Собр. соч. М., 1958. Т. 10. С. 449.

540

Февральский номер побудил написать Достоевскому и А. Л. Боровиковского (1844—1905), адвоката, поэта, постоянного корреспондента М. Е. Салтыкова-Щедрина. Боровиковского поразили те же страницы второй главы «Дневника», которые сочувственно принял Лесков. 14 марта 1877 г. Боровиковский прочел «Дневник» сразу же после процесса по делу «50-ти», на котором выступал в качестве защитника. Впечатления от процесса и от слов Достоевского о нарождающейся новой России в «чистых сердцем Левиных» неразрывно слились в его сознании. Естественно возникла необходимость написать автору «Дневника», поделиться с ним своими переживаниями, мыслями. «Только вчера, по окончании „политического процесса” <...> я прочел Ваш февральский „Дневник”, — ночью (как и Лесков) писал Достоевскому Боровиковский.— Но если бы я прочел его до тех жгучих впечатлений, какие я вынес из процесса, я не понял бы Вас. После процесса я читал то, что Вы „изо всей силы” заявляете,— как мною самим прочувствованное, как несомненную истину. Только тогда поймешь правду, когда станешь думать сердцем. Вы писали не об этом деле, а вообще о великом движении, которое происходило на наших глазах. Но этот процесс — только один из трагических эпизодов того великого движения. Судили „революционеров” (и некоторые из них сами полагают, что они „революционеры”) — а между тем о революции почти не было и помину; только изредка — и то некстати, как нечто „заграничное”, как явно фальшивая нота — звучали задорные слова, из которых оказалось возможным выжать нечто похожее на „революцию”. Все остальное, основной мотив — „русское решение вопроса”... Много юношей приговорены к каторге, между ними несколько превосходных девушек. Это „опасные” люди — страшнее целых армий, потому что мир будет побежден не войною, не насилием, а именно этими бледными девушками, кроткою, страдающею любовью, не сильные, а „кроткие наследят землю”... Но судьба права только в этом смысле...».1

Завершил письмо Боровиковский просьбой о личной встрече: «Без сомнения, Вы будете говорить об этом деле; Вы обязаны это сделать. Но из газет Вы узнаете мало. Не пожелаете ли Вы выслушать меня — очевидца от начала до конца. Я могу рассказать Вам даже больше, чем знают судьи,— то, что говорили мне эти чистые сердцем каторжницы в тюрьме — „на свободе”, как другу. Я расскажу Вам правду, и, следовательно, Вы мне поверите».2

Лесков и Боровиковский принадлежали к числу более или менее случайных корреспондентов Достоевского. Основной же контингент читателей, подписчиков и корреспондентов его в 1877 г.— рядовая интеллигенция тогдашней России. Соответственно большая часть писем к издателю «Дневника» — искреннее и наивное выражение чувств читателей, непосредственный и живой отклик на затронутые Достоевским вопросы. Как правило, в письмах благодарность автору «Дневника» соседствовала с просьбой оказать нравственную или — реже — материальную помощь, осветить ту или иную проблему в очередном выпуске. Так, дочь богатого кронштадтского купца А. Ф. Герасимова писала 16 февраля 1877 г. Достоевскому: «...в Ваших произведениях вообще, а в „Дневнике” в особенности, сказалась такая святая, честная, чистая душа, что как-то невольно


1 Каторга и ссылка. 1927. № 4. С. 85—86.

2 Там же. О письме Боровиковского см. статью: Волгин И. Л. Доказательство от противного. Достоевский-публицист и вторая революционная ситуация в России // Вопр. лит. 1976. № 9. С. 123—128.

541

веришь Вам и симпатизируешь».1 А далее — просьба выслушать и помочь советом: «Скажите же, что делать? Помогите, научите меня! Что лучше, что честнее: бежать ли от отца <...> или выйти замуж за человека, которого никогда не полюбишь так, как следует любить мужа? Скажите же, что делать? Так, как я жила до сих пор, я не могу больше жить: здоровье надламывается, силы слабеют, ум тупеет, характер портится. Где же исход? Где?».2

Достоевский считал своим долгом отвечать на такие читательские письма, хотя ему и не всегда по душе была навязываемая роль врачевателя душевных ран. Одной из своих постоянных корреспонденток он признавался в письме от 28 февраля 1878 г.: «Вы думаете, я из таких людей, которые спасают сердца, разрешают души, отгоняют скорбь? Иногда мне это пишут — но я знаю наверно, что способен скорее вселить разочарование и отвращение. Я убаюкивать не мастер, хотя иногда брался за это. А ведь многим существам только и надо, чтоб их баюкали».

Писатель был признателен своим корреспондентам, ценил их сочувствие к «Дневнику». Но немногих он мог с определенностью назвать своими единомышленниками. Естественно, что мнениями и перепиской с последними Достоевский особенно дорожил. Так, он исключительно тепло ответил писателю и педагогу В. В. Михайлову (1832—1895), приславшему ему большое письмо (от 19 ноября 1877 г.), и в «Дневнике»,3 и лично (16 марта 1878 г.). В письме Достоевский подчеркивал: «Я получаю очень много дружественных писем, но таких корреспондентов, как Вы, немного: в Вас чувствуешь своего человека, а теперь, когда жизнь проходит, а меж тем так бы хотелось еще жить и делать,— теперь встреча с своим человеком производит радость и укрепляет надежду. Есть, значит, люди на Руси, и немало их, и они-то жизненная сила ее, они-то спасут ее, только бы соединиться им».

К этой небольшой «своей» группе читателей-корреспондентов Достоевский относил и старых своих, еще с 1840-х годов, друзей — А. Н. Майкова и С. Д. Яновского. Майков, как видно из сохранившегося черновика его письма к Достоевскому (приблизительно датируется осенью 1877 г.), видел в «Дневнике» издание идейно себе близкое, драгоценное и необходимое. Вместе с тем он был не прочь влиять на направление «Дневника» в духе своих консервативных убеждений. В связи с этим, выражая симпатии автору «Дневника», Майков предлагал его вниманию злободневные темы для ближайших выпусков: «Сколько совращено людей простых и здравомыслящих, которые полагают, что если бы у нас была конституция, то не было плевенских неудач <...> Мы с Вами прислушиваемся к народному чувству. И вот я хотел предложить Вам, чтобы Вы в своем „Дневнике” сохранили бы хоть некоторые действительно бывшие разговоры и рассуждения с лицами из простого народа. И я хотел Вам сообщить несколько из этих эпизодов. Жаль, если это потеряется для истории — корреспонденты передают множество черт, рисующих настроение войска, разные проявления солдат и офицеров. Но что здесь, в России, не на театре действий, дома, это надо сохранить в главных чертах,


1 Достоевский Ф. М. Письма. М., 1934. Т. 3. С. 383.

2 Там же. Достоевский ответил и на это, и на следующее письмо Герасимовой (от 15 марта).

3 «Корреспонденту, написавшему мне длинное письмо (на 5 листах) о Красном Кресте, сочувственно жму руку, искренне благодарю его и прошу не оставлять переписки впредь» (декабрьский выпуск).

542

ибо то, что в армии, то есть только отражение того, что дома. Она не особый народ, не особое государство, не наемная дружина какого-нибудь кондотьера, а проявление в действии, видимо той силы, которая целиком находится дома, как стихия, из коей вышла однородная с ней армия...».1

Глубоко взволновало Достоевского письмо С. Д. Яновского от 8 августа 1877 г 2 Достоевский тепло отвечал ему 17 декабря 1877 г.: «...я Вас всегда глубоко уважал и искренно любил. А когда думаю о давнопрошедшем и припоминаю юность мою, то Ваш любящий и милый лик всегда встает в воспоминаниях моих, и я чувствую, что Вы воистину были один из тех немногих, которые меня любили и извиняли и которым я был предан прямо и просто, всем сердцем и безо всякой подспудной мысли. Это хорошо, что Вы иногда отзываетесь и вызываете тем и меня на обмен мыслей и впечатлений или, лучше сказать, на общение жизнью».

Но Достоевский придавал большое значение и критическим, полемическим и даже враждебным письмам. И хотя таких было сравнительно немного, Достоевский уделил своим оппонентам — анонимным и писавшим ему под своим именем — даже больше места, чем доброжелателям и поклонникам. Писатель тщательно готовил ответы полемистам, иногда делая сразу же заметки для себя на их письмах, как например на письме от 19 марта 1877 г. корреспондента «З», упрекавшего Достоевского в том, что его «искренняя, живая речь <...> не попадает в цель, тратится по-пустому» («Мне кажется, что я буду совершенно прав, если назову Ваше отрицательное отношение к явлениям общественной жизни — пассивным; это раз. А два, что уже сказал,— Вы бьетесь над целью и забываете о средствах, о том, что у нас происходит перед глазами. Нам нужна резкая оппозиция бюрократии, ее невежественному, всепоглощающему, нахальному деспотизму, в чем бы он ни проявлялся»). Достоевский набросал конспективный план ответа этому почитателю «почтенного и искреннего издания»: «Опозиция бюрократии бьет мимо цели. Главного-то шагу и не видят, так же как и писавший о Левине. Сущность в воспитании нравственного чувства».3

В третьей главе мартовского выпуска (§ 1) Достоевский поделился с читателями планом «написать по поводу некоторых из полученных <...> за все время издания „Дневника” писем, и особенно анонимных»: «Думаю, что можно бы отделить несколько места в каком-нибудь из будущих „Дневников” по поводу хоть бы одних анонимов, например, и их характеристики, и не думаю, чтоб это вышло так уж очень скучно, потому что тут довольно всевозможного разнообразия. Разумеется, обо всем нельзя сказать и всего нельзя передать и даже, может быть, самого любопытного. А потому и боюсь приниматься, не зная, совпадаю ли с темой» (с. 101 — 102).

Писатель осуществил свое намерение в выпуске за май—июнь (глава первая, § 2—3 «Об анонимных ругательных письмах», «План обличительной повести из современной жизни»). Здесь он ответил на письма, которые «написаны не для возражения, а для ругательства» (с. 147). В 1877 г. Достоевский, как заметил И. Л. Волгин, получил «два письма,


1 Ф. М. Достоевский: Статьи и материалы. Пг., 1922. Сб. 1.С. 451—452.

2 Там же. Л., 1924. Сб. 2. С. 379.

3 Вопр. лит. 1971. № 9. С. 187—188.

543

удивительно схожих между собой»1— оба от анонимных корреспондентов, иронизировавших по поводу постскриптума к февральскому «Дневнику» («Ответ на письмо»). В первом, от 6 марта 1877 г. (из Петербурга), анонимный «подписчик» фамильярно «благодарил» «за удовольствие, полученное <...> при чтении второй главы <...> февральского „Дневника”».2 «Так кстати потолковали Вы,— продолжал «подписчик»,— да еще так хорошо потолковали, о грядущем царстве всеобщей любви». Затем анонимный корреспондент обнажал истинную причину, побудившую его «обеспокоить» автора «Дневника»: «Окончив „Дневник”, я находился в очень приятном возбуждении <...> на нервы как бы бальзам животворящий пролился; сладко так мечталось, что вот есть же на свете такие хорошие, умные люди, как автор „Дневника”, что еще, пожалуй, найдутся добрые люди, что их все будет прибывать, прибывать и наконец придет время... И дернула же меня нелегкая заглянуть в следующую страницу, где обретается Ваша переписка с новохоперским врачом. Ну, его письмо самое обыкновенное: человек живет в глуши, скучает, ожидает с нетерпением почты, чтобы насладиться, отдохнуть, освежиться беседою с любимым писателем, понятно, человек раздражается, не получая следуемого, ну и пишет глупое, пожалуй — дерзкое письмо. Дело скучное, очень понятное. Ваш же, милостивый государь, ответ, признаюсь, совсем меня, да и многих, огорчил. Куда же, думаю, спряталась христианская любовь автора? Уж не фразы ли только вся его беседа, казалось, так прочувствованная? Вот какие печальные сомнения появились, вероятно, у очень многих, а должны бы явиться просто у всех после прочтения этой злополучной переписки».3 На лицевой стороне конверта иронического послания Достоевский записал: «За доктора. Аноним. Зачем отдал деньги подп<исчику>?».4

7 апреля 1877 г. с аналогичными претензиями к Достоевскому обратился анонимный корреспондент (подпись «N.N.»), на этот раз из Москвы. «Прочитав февральский выпуск „Дневника”,— писал московский аноним,— я был тронут до глубины души Вашей проповедью о христианской любви и смирении <...> Но, увы! Перевернув страницу, я случайно увидел Ваш ответ на письмо доктора из Новохоперска, то невольно подумал, как часто бывает слово далеко от дела, даже у таких последовательных мыслителей, как Вы <...> Из Вашего ответа ясно видно, что Вы забыли и „самообладание” и „самоодоление” и глубокой тонкостью посрамили своего „ближнего” перед целым городком, где всякий промах собрата делается общим достоянием для смеха и пересудов <...> Я указал факт, который меня поразил своим противоречием, и далее предоставляю судить Вам как специалисту в деле человеческих чувств и мыслей... Не желая отдавать свое христианское имя на посмеяние, подобно доктору из Новохоперска, фамилии подписать не решаюсь,— если тут недоверие, то оно порождено Вами».5

И на этом анонимном письме сохранилась заметка Достоевского: «За доктора. Аноним. Отвечать в газете».6 Ответить Достоевский все же предпочел в «Дневнике» — и не только двум упомянутым корреспондентам, но и еще одному «ругателю», приславшему оскорбительное письмо


1 Рус. лит. 1976. № 3. С. 142.

2 Вопр. лит. 1971. № 9. С. 191.

3 Там же. С. 192.

4 Там же.

5 Рус. лит. 1976. № 3. С. 142.

6 Там же.

544

по поводу объявления о болезни в апрельском выпуске. «Мой анонимный корреспондент,— писал здесь Достоевский,— рассердился не на шутку: как, дескать, я осмелился объявить печатно о таком частном, личном деле, как моя болезнь, и в письме ко мне написал на мое объявление свою пародию, весьма неприличную и грубую» (с. 147).

Последнее анонимное письмо предрешило, по-видимому, вопрос об ответе «ругателям» в «Дневнике». Достоевский почти не вступает здесь в конкретную полемику с анонимными авторами. Он предельно обобщает, психологизирует и идеологизирует «материал», реконструируя «душу анонимного ругателя», набрасывает схему «серьезного литературного типа» («План обличительной повести из современной жизни»).

Приходили к Достоевскому отдельные раздраженные отзывы читателей о «Дневнике» и позднее. В частности, майско-июньский выпуск, содержащий две статьи об анонимных корреспондентах, вызвал враждебную реакцию Жигмановского и Андреевского (из слободы Голодаевки, недалеко от Новочеркасска), «советовавших» в письме от 21 июля 1877 г.: «Милостивый государь Федор Михайлович, не приходило ли Вам когда-нибудь в голову, что Вы своим изданием „Дневника” в ступе воду толчете или, что то же, занимаетесь переливанием из пустого в порожнее? Если Вам этого не приходило в голову, то для нас, читателей Ваших, это ясно как божий день. И если мы пишем Вам настоящее письмо, то с искренним желанием посоветовать Вам бросить издание бесполезного и даже бесталанного „Дневника”, а заняться сочинением повестей и романов, которыми Вы действительно доставляете удовольствие, а главное, пользу публике».1

Автор «Дневника» получал критические письма не только от молодых, в большинстве своем радикально настроенных читателей, но и от лиц с консервативными реакционными взглядами, которых многое раздражало в его независимой, но и столь подчас противоречивой позиции. Характерна точка зрения подольского вице-губернатора, редактора охранительного «Варшавского дневника», князя Н. Н. Голицына, изложенная им в письме от 7 июня 1878 г. Достоевскому. Голицын отдавал должное независимому духу «Дневника»: «Вы — искатель правды, вот права Ваши на всеобщее уважение в среде всех лагерей, всех партий».2 Но как представитель сугубо охранительной консервативной партии Голицын «далеко не разделял всего, что говорилось в „Дневнике”». Решительно не согласился Голицын с мыслями Достоевского о современной русской женщине, явно заподозрив автора в сочувствии к эмансипаторам. «Меня не приводит в восторг,— писал князь,— их (женщин.— Ред.) стремление идти в Красный крест и лазареты, зная очень хорошо, что из них 80% нигилисток, авантюристок, фельдшериц, акушерок, дочерей, живущих на воле и своевольно покинувших родной кров, жен, покинувших мужей, наконец, вообще женщин эмансипированных и свободно гуляющих по белу свету».3

Сильное недовольство вызвало у Голицына содержание второй главы декабрьского выпуска. Он с раздражением писал: «К чему же эти проводы, эта народная скорбь, этот шум, демонстрации... Я спрашиваю, к чему?.. Хоронили сотоварища Чернышевского; «скорбный поэт», «певец


1 Вопр. лит. 1971. № 9. С. 188—189.

2 Рус. лит. 1976. № 3. С. 138.

3 Там же.

545

горя народного», плаксивый деятель, скорбящий и охавший всю жизнь, хотя, кажется, ему следовало после 19 февраля настроить свою лиру или гармонику на мажорный лад...».1

Достоевский не преувеличивал, когда некоторых своих читателей-корреспондентов называл «сотрудниками». Он широко воспользовался в «Дневнике» как их письмами, так и сведениями, содержащимися в этих письмах. Иногда он прямо отправлял корреспонденцию в типографию со своими пометами и указаниями. Так, в январском выпуске «Дневника» Достоевский в § 5 второй главы («Именинник») приводит большой отрывок из письма (от 11 ноября 1876 г.) помощника инспектора духовной Академии в Кишиневе М. А. Юркевича. 2 В февральском выпуске писатель частично пересказывает, корректно полемизируя с некоторыми мыслями, письмо русского добровольца А. П. Хитрова от 26 декабря 1876 г. из Белграда.

Вторая и третья главы мартовского выпуска непосредственно выросли из переписки Достоевского с литератором и критиком А. Г. Ковнером и С. Е. Лурье. Во второй главе Достоевский пересказывает и приводит цитаты из писем Ковнера от 26 и 28 января, 22 февраля 1877 г.

Первое письмо Ковнера Достоевский характеризует как «длинное и прекрасное», «весьма <...> заинтересовавшее» его. Больше всего цитат в «Дневнике» из этого письма, меньше — из второго («другого»). Между тем именно письмо от 28 января определило тональность и направление полемики Достоевского как в личном ответе Ковнеру (14 февраля 1877 г.), так и в «Дневнике».

Следует отметить, что, отвечая Ковнеру и Лурье, Достоевский страстно выступил против «высокомерного и безмерного предубеждения против русского», как и вообще против национального «высокомерия», «самомнения» и «религиозной ненависти».

Особенно энергично Достоевский в письме к Ковнеру осуждает высокомерные и грубые представления своего корреспондента о массе русского простонародья: «В Вашем 2-м письме есть несколько строк о нравственном и религиозном сознании 60 миллионов русского народа. Это слова ужасной ненависти, именно ненависти». Заключив эту полемику главой «Похороны Общечеловека», писатель выразил горячую гуманистическую веру в то, что истинно самоотверженное деятельное служение и любовь к людям способны помочь нравственному объединению народов в единую дружную семью.

В третьей главе мартовского выпуска, являющейся своеобразным противовесом полемической второй, Достоевский приводит без купюр, но с небольшой стилистической правкой описание похорон доктора Гинденбурга из письма к нему от 13 февраля 1877 г. С. Е. Лурье. В ответе Лурье (11 марта 1877 г.) Достоевский предупредил о намерении использовать это место из письма в «Дневнике». После выхода в свет мартовского номера Достоевский с беспокойством спрашивал своего невольного «соавтора»: «...напечатал я о Гинденбурге по Вашему письму: не повредил ли Вам этим чем-нибудь в Вашем кругу?». Внимание и деликатность, не исключавшие принципиальной идейной полемики, вообще были


1 Рус. лит. 1976. № 3. С. 138.

2 В ответе Юркевичу II января 1877 г. Достоевский писал: «...позвольте поблагодарить Вас за сообщение факта самоубийства ребенка. Этот последний факт очень любопытен, и без сомнения о нем можно кое-что сказать».

546

нормой в общении Достоевского с добровольными сотрудниками-корреспондентами.

Апрельский выпуск Достоевский завершил выпиской из книги Ив. Аболенского «Московское государство при царе Алексее Михайловиче и патриархе Никоне, по запискам архидиакона Павла Алеппского». Выписка эта была прислана наместником Троице-Сергиевой лавры, архимандритом Леонидом из Воскресенска 12 апреля 1877 г. Последний писал: «Прилагаемою при сем статейкою можете воспользоваться как интересным материалом для ваших статей по Восточному вопросу».1 На письме архимандрита, отправленном в набор, сделаны технические указания Достоевского наборщикам и небольшая, но показательная правка автора-издателя: заглавие § 4 первой главы — «Мнение „тишайшего” царя о Восточном вопросе» — усеченная форма заголовка в письме («Мнение „тишайшего” царя о так называемом ныне „Восточном вопросе”»), в последнем предложении из выписки («На все это вельможи отвечали будто бы ему: господи — даруй по желанию сердца твоего») Достоевским зачеркнуто «будто бы». Наконец, некоторые слова в выписке Достоевский выделил курсивом.

Корреспонденты не только представляли Достоевскому нужные сведения и документы, которые в отдельных случаях становились литературными фактами в «Дневнике», подкрепляя идейно-психологические, эстетические и политические рассуждения и выводы автора и сливаясь с ними. Письма корреспондентов писателя нередко определяли содержание статей «Дневника». Так, ответом на «несколько запросов из Москвы и из губерний» явилась статья «Что значит слово: „стрюцкие”? (§ 1 первой главы ноябрьского выпуска).

Когда в октябрьском номере «Дневника» Достоевский объявил, что вынужден прекратить издание, он, как вспоминает А. Г. Достоевская, «стал получать от подписчиков и читателей „Дневника писателя” сочувственные письма, в которых одни соболезновали по поводу его болезни и желали ему выздоровления, другие выражали сожаление о прекращении журнала, так чутко отзывавшегося на все, что волновало в то время общество! Некоторые высказывали пожелание <...> чтоб было можно хоть изредка слышать его искренние суждения о выдающихся событиях текущей жизни. Таких писем в начале года (1878.— Ред.) пришло более сотни, и письма эти производили на мужа самые добрые впечатления. Они доказывали Федору Михайловичу, что у него есть единомышленники и что общество ценит его беспристрастный голос и верит ему».2

Значительная часть писем к издателю «Дневника» в первой половине 1878 г., видимо, утрачена, но и немногие сохранившиеся подтверждают справедливость свидетельства А. Г. Достоевской. Так, Н. Л. Озмидов, владелец фермы в Химках, писал Достоевскому 2 января 1878 г. огорченный извещением о прекращении издания: «У Вас только одного я вижу указания и разъяснения таких свойств человеческих, которых почти никто не видит и которые <...> существеннее всего действуют в обществах людских. Ужасно подумать, что на всю Россию вы один такой... И вот не можете или не хотите сообщить нам свои мысли. А между тем нарастает самая неотложная нужда говорить именно о том, что Вы затрагиваете в своих изысканиях. Я не знаю ничего более важного, сложного,


1 ГБЛ, ф. 93. п. 6, 16.

2 Достоевская А. Г. Воспоминания. С. 324—325.

547

более основного, более радикального, более здравомысленного затронутых вами вопросов».1

В ответ на просьбы своих читателей Достоевский пообещал в декабрьском номере «Дневника»: «Может быть, решусь выдать один выпуск и еще раз поговорить с моими читателями». Но этого обещания Достоевский не смог выполнить, чем вызвал разочарование читателей. От «лица многих студентов Казанского университета» Достоевскому писал 5 июня 1878 г. А. А. Порфирьев (ум. 1879): «Появления этих условно обещанных выпусков мы (знакомый мне кружок студентов Каз<анского>) унив<ерситета>) ожидал с большим нетерпением, особенно последние два-три месяца. До сих пор, однако, не дождались. Последнее обстоятельство нас и огорчает и изумляет. Изумляет, потому что в последние 2-3 месяца совершилось столь много важного, столь неожиданного по своей внезапности, явились столь великие знамения грядущего совершиться, что мы не находим объяснения, почему талантливый, понимающий переживаемую эпоху писатель не высказывает о совершившихся великой важности фактах своего слова. Ваше молчание нас огорчает, и п<отому> ч<то> очень и очень для многих необходимо слышать Ваше слово об жгучих вопросах чреватого изумляющими явлениями времени. Темы представляются бесконечно богатые и разнообразные <...> такие явления, о которых могущий должен сказать свое слово. И мы ждем от Вас этого слова; скажите его вовремя, и велика будет благодарность к Вам многих».3

Писатель высоко ценил свое непосредственное и личное общение с читателями. «Дневник» и был — в самом прямом смысле — и особенно в 1877 г. искренним и откровенным разговором автора с заинтересованным в этом диалоге читателем. Между выпусками «Дневника» и корреспонденциями читателей установилась прочная органическая связь. Достоевский был тронут и глубоко благодарен своим многочисленным корреспондентам, оказавшим такую горячую поддержку изданию. Е. С. Ильминской (ум. 1922), жене востоковеда и педагога Н. И. Ильминского, Достоевский писал 11 марта 1877 г.: «Я высоко ценю такое прямое обращение ко мне и дорожу таким отзывом. Что же больше и что же лучше для писателя? Для того и пишешь. Это — братское общение душ, которое самому удалось вызвать: самая дорогая награда». Жителю города Крестун Новгородской губернии Ю. Мюллеру он писал 21 сентября 1877.: «...я сохраню и передам моим детям Ваше письмо, вместе с другими, столь же лестными и дорогими для меня письмами от моих читателей, которые я удостоился получить в продолжение моей литературной деятельности».

Письма читателей были для Достоевского и необходимым подспорьем и драгоценным материалом, стимулировавшим и обогащавшим его публицистическую и художническую деятельность. Достоевский испытывал, по его словам, благотворное влияние от переписки с читателями;


1 Достоевский Ф. М. Письма. М., 1959. Т. 4. С. 345. Достоевский ответил Озмидову в феврале 1878 г.

2 Достоевский писал 17 декабря С. Д. Яновскому, что хочет «попробовать одно новое издание, в которое и войдет „Дневник” как часть этого издания». Тогда же Достоевский составил программу журнала, в котором один из разделов озаглавлен «Дневник писателя» (ГБЛ, ф.93, 1, 3, 12). Но этот замысел остался неосуществленным.

3 Достоевский: Материалы и исследования. Л., 1976. Т. 2. С. 319—320.

548

не только «учил», но и многому «научился» у своих корреспондентов. «Голубчик Степан Дмитриевич,— писал он 17 декабря 1877 г. Яновскому,— Вы не поверите, до какой степени я пользовался сочувствием русских людей в эти два года издания. Письма ободрительные и даже искренно выражавшие любовь приходили ко мне сотнями. С октября, когда объявил о прекращении издания, они приходят ежедневно, со всей России, из всех (самых разнородных) классов общества, с сожалениями и с просьбами не покидать дела. Только совестливость мешает мне высказать ту степень сочувствия, которую мне все выражают. И если б Вы знали, сколькому я сам научился в эти два года издания из этих сотен писем русских людей».


Туниманов В.А. Комментарии: Ф.М. Достоевский. Дневник писателя. 1877. // Достоевский Ф.М. Собрание сочинений в 15 томах. СПб.: Наука, 1995. Т. 14. С. 517—548.
© Электронная публикация — РВБ, 2002—2024. Версия 3.0 от 27 января 2017 г.