ДНЕВНИК ПРОВИНЦИАЛА В ПЕТЕРБУРГЕ

В декабре 1871 года Салтыков напечатал в «Отечественных записках» рецензию на книгу С. Максимова «Лесная глушь». В это время он уже начал писать «Дневник провинциала в Петербурге», и замысел произведения «или что-то похожее на творческую заявку», отчетливо зафиксирован в названной рецензии1.

Однако подспудное созревание подобного замысла, в той мере, в какой это можно проследить и по другим, более ранним суждениям и высказываниям писателя, началось несколько ранее, с конца 60-х годов. Так, например, в статье о романе П. Боборыкина «Жертва вечерняя» (1868) Салтыков, отмечая ничтожество выведенных там героев, упрекал автора в том, что он «взглянул на хлам совсем не так, как на признак известного общественного строя, а просто как на хлам...» (т. 9, стр. 38). Почти одновременно в рецензии на сборник стихов Д. Минаева «В сумерках» писатель «порицает» современную русскую сатиру за то, что она, «прилепившись к Петербургу, ищет в нем совсем не того, что искать надлежит, а того, до чего никому нет никакого дела» (т. 9, стр. 243).

Не «водевильно-беспутная жизнь» Петербурга сама по себе (то есть не просто «хлам»), а «мероизлиятельное значение» его как «складочного магазина тех шишек, от которых, по пословице, тошно приходится бедному Макару», — таков, по мнению, Салтыкова, единственно плодотворный для сатиры угол зрения.


1 Е. Покусаев. Революционная сатира Салтыкова-Щедрина, Гослитиздат, М. 1963, стр. 218.

717

И хотя многое из фантасмагорической картины, развертывающейся в «Дневнике», на первый взгляд, не относится к народной жизни, но на самом деле и железнодорожные спекуляции, и зловещие проекты «уничтожения всего» (то есть даже тех половинчатых реформ, которые были осуществлены в начале 60-х годов), и даже гонение на «отвлеченное знание» — все это, когда прямо, когда более опосредованно, сказывалось — и сказывалось тяжело — на судьбе трудовых масс.

«Я в Петербурге» — такими словами начинается «Дневник». Кто же это «я», «провинциал»? Лишь на первый взгляд он может показаться персонажем, чья роль сводится к сюжетному объединению разнообразных тематических линий: железнодорожной горячки, разгула консервативного прожектерства, измельчания либерального лагеря, уголовного процесса, мошеннической аферы, кроющейся сначала под видом международного статистического конгресса, а потом — политического следствия. О характере рассказчика в этом и многих других произведениях Салтыкова долго шел спор.

Рассказчик у него — фигура далеко не однозначная, не поддающаяся педантической расшифровке. Произведения Салтыкова часто напоминают своеобразную по форме пьесу, где среди актеров действует сам автор, с поразительной непринужденностью переходящий от глубоко личного монолога к сатирическому «показу». Обычно предметом такого шаржированного изображения является выцветающий либерал, «играя» которого писатель одновременно как бы саркастически осмеивает своего героя.

«Изменчивость» образа рассказчика, провинциала, на которую давно обратили внимание исследователи, находится также в тесной связи с шаткостью позиции дворянского либерализма известной части так называемых «людей сороковых годов», обнаружившейся в эту пору.

Герой более раннего очерка Салтыкова «Они же» из книги «Господа ташкентцы» в прошлом тоже исповедовал весьма либеральную по тем временам веру в «добро, истину, красоту» и считал себя другом Грановского.

Столкнувшись с демократами-разночинцами, он быстро растерял свое либеральное словесное «оперение» и открыто перешел в ряды консерваторов-охранителей, став одним из «множества монстров... неумолимых гонителей всякого живого развития», подобно Каткову или Лонгинову.

Однако это самая крайняя точка, предел политического падения бывших (зачастую — мнимых) единомышленников Белинского и Грановского.

В целом же поколение «людей сороковых годов» представляло собою к тому времени картину пеструю и противоречивую. Не в силах отрешиться от своих взглядов, возникших в рамках дворянско-помещичьего общества, они враждебно относились к подымавшемуся освободительному движению! и идеалам революционных демократов 60—70-х годов, они поддавались влиянию консерваторов, чтобы потом в ужасе отшатнуться от «крайностей», реакции и вздыхать по идеалам, которые сами же только что торопливо предавали забвению.

718

Дневники современников запечатлели поразительную картину подобных переходов от панического поддакивания реакции к трезвым высказываниям и либеральным оценкам, и наоборот.

Временами там можно найти самые горькие автохарактеристики, после которых самобичевания провинциала уже не должны казаться неестественными и неправдоподобными.

Метания, упования, разочарования, страхи, саморазоблачения провинциала своеобразно воспроизводят настроения дворянских либералов, не могущих преодолеть своих «родственных» — классовых — связей с крепостным прошлым и его защитниками.

Не случайно герои книги не может избавиться от компании откровенного ретрограда — помещика Прокопа с его прямолинейно-алчным и циничным складом характера. Провинциал и впрямь неотделим от него: бессильные и несколько мстительные упования на сказочное возвращение былой мощи, мечтания о чуде, которое поможет ему спастись от грозящего разорения, посещают и провинциала. «Все сдается, что вот-вот свершится какое-то чудо и спасет меня, — думается ему. — Например: у других ничего не уродится, а у меня всего уродится вдесятеро, и я буду продавать свои произведения по десятерной цене».

Есть в фигуре провинциала и другие, более современные готовности (говоря позднейшим слогом Салтыкова) — сознание возможности заковать «освобожденный» народ «вместо цепей крепостных» в «иные цепи», по словам Некрасова.

Функции сатирической пары провинциал — Прокоп многообразны. Порой их разговоры и споры служат прямому выражению авторских раздумий, его живой, горькой, едкой, бьющейся в противоречиях и ищущей из них выхода мысли. С другой стороны, дружба провинциала и Прокопа оказывается прообразом того парадоксального единомыслия, которое, как доказывает автор «Дневника», существует на деле между консерваторами и либералами.

Одним из характерных проявлений реакционности правительства была политика, которую проводил министр народного просвещения граф Д. А. Толстой.

Стремление предельно сузить число образованных выходцев из народа, ущемление профессорских прав, предпочтение, оказываемое чиновникам-карьеристам перед цветом русской интеллигенции, кабальное слушание лекций заведомых бездарностей, уродливая «классическая» реформа среднего образования, проведенная в 1871 году, — все это катастрофически затрудняло развитие страны. Недаром современники метко сравнивали эту «просветительную» политику с избиением вифлеемских младенцев новым Иродом, опасающимся, что из рядов образованной молодежи выйдет «собирательный антихрист».

Уже в публицистике конца 60-х годов Салтыков определил эту правительственную политику как «заговор против знания вообще» и не упускал ни малейшего повода, чтобы высмеять мракобесов от просвещения (см.,

719

например, оценку картины Мясоедова в статье «Первая русская передвижная художественная выставка», т. 9).

Показательно в этом смысле и письмо писателю А. М. Жемчужникову — одному из создателей знаменитого Козьмы Пруткова — от 22 июня 1870 года:

«Братец Ваш, Владимир, слился с гр. Бобринским и, кажется, в совокупности с ним и графом Алексеем Толстым намеревается издать трактат о пользе классического образования, как умеряющего вред, производимый знанием вообще, и взамен оного доставляющего якобы знание».

«Соль» этой шутки усугубляется тем, что еще в 1863 году в «Современнике» был опубликован «проект» Козьмы Пруткова о введении единомыслия в России. К концу 60-х годов атмосфера тем более благоприятствовала подобному реакционному прожектерству. И в «Дневнике провинциала» брошенное в частном письме зерно творческого замысла дало обильные всходы в изображении проектов, «нагноившихся» в головах озлобленных реформой помещиков, проворовавшихся чиновников и т. д. и т. п.

Суть разнообразных записок, с которыми вынужден знакомиться провинциал, сводится, говоря слогом Прокопа, к тому, «чтобы, значит, везде, по всему лицу земли... по зубам чтоб бить свободно было». Он же определяет эти проекты как «уничтожение всего», то есть даже того, что было достигнуто куцыми реформами, предпринятыми в начале царствования Александра II.

Откровенная кровожадность проекта «о всеобщем расстрелянии» соседствует с более «гуманной» формой проекта «переформирования де сиянс академии». Касаясь внешним образом лишь Академии наук (президентом которой, кстати, спустя десятилетие стал все тот же граф Д. А. Толстой), проект этот, по сути дела, предлагал превратить всю страну в некий грандиозный полицейский участок.

И даже самые невинные — на таком фоне — проекты, с которыми знакомится провинциал, клонятся к тому, чтобы вместо беспокойного поколения нигилистов и «мальчишек» воспитать «поколение дремотствующее, но бодрое» (проект «О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств»).

Казалось бы, русская либеральная печать занимала по этим вопросам совсем иную, чем эти мракобесы, позицию. Более того, она нередко негодовала на «Отечественные записки» за их, так сказать, недостаточную активность в тех или иных конкретных вопросах.

«Журнал этот, по мнению весьма многих российских литераторов, есть не что иное, как некоторый сфинкс, — иронически формулировал эти претензии журнал «Сияние». — ...Место в ряду либеральных журналов отводится ему со скрежетом зубов. Причины следующие: об учебной реформе не сказал почти ничего; над прогрессистами ехидно смеется, говоря, что их восторженность не всегда находится в пределах опрятности; к сыроварению непочтителен» (1871, № 23, стр. 386).

720

Создав в «Дневнике» сатирический образ пенкоснимательства, наиболее ярко олицетворенного в Менандре Прелестнове, редакторе газеты «Старейшая Всероссийская Пенкоснимательница», и его сотрудниках, Салтыков обнажил типичнейшие тенденции либерального мышления и поступков. С предельной остротой это сделано в «Уставе Вольного Союза Пенкоснимателей» с его двумя главнейшими положениями: «не расплываться» и «снимать пенки», то есть всячески ограничивать, суживать круг и значение обсуждаемых явлений.

По сути дела, устав либеральных пенкоснимателей не так уж далеко отстоит от требований консервативных прожектеров. Это, можно сказать, всего лишь грамотная редакция их косноязычных помышлений. И вечер, проведенный провинциалом среди сотрудников пенкоснимательского органа, заполнен такой же трескучей болтовней, какую он слышал, внимая ораторам «аристократического» салона.

— И чего церемонятся с этою паскудною литературой! — негодуют у князя Оболдуя-Тараканова.

— Я, со своей стороны, полагаю, что нам следует молчать, молчать и молчать! — с готовностью отзывается послушливый пенкосниматель.

Оценить всю убийственность этой щедринской характеристики помогает свидетельство современницы — Е. А. Штакеншнейдер:

«Существует особая комиссия, созванная для того, чтобы снова рассмотреть законы о печатном деле, — записывает она в дневнике 1 декабря 1869 года, — и потому находят, что литература лучше всего сделает, если будет себя держать как можно тише и как можно меньше внушать поводов к новым стеснительным законам»1.

Однако «молчать» в устах пенкоснимателей совсем не значит буквально безмолвствовать. Напротив, с их перьев низвергаются целые водопады слов, фраз и статей, но все они начисто лишены сколько-нибудь значительного содержания. Чем мельче предмет разговора, тем более горячится пенкосниматель.

«Наступившая весна, испортив петербургские мостовые до крайних пределов безобразия, на этот раз, сильнее чем когда-нибудь, напомнила тем, кому о том ведать надлежит, что пора наконец подумать о скорейшем разрешении вопроса об единообразном, своевременном, усовершенствованном и сосредоточенном в одном управлении мощении города» — это не щедринская пародия, а вполне серьезное рассуждение, почерпнутое из «С.-Петербургских ведомостей» (1872, № 109, 22 апреля).

В данном случае нельзя не согласиться с той оценкой русской журналистики, которую дала, подводя итоги 1872 года, газета «Русский мир»: «...предметом газетных и журнальных суждений являлись по преимуществу вопросы второстепенного и частного значения, причем нельзя было не заметить, что большинство газет даже и об этих вопросах высказывалось весьма уклончиво и поверхностно, как бы опасаясь углубиться до той


1 Е. А. Штакеншнейдер. Дневник, «Academia», 1934, стр. 411.

721

почвы, на которой суждение о частном явлении действительности переходит в спор о принципе» (1873, № 5, 6 января).

Щедринские пенкосниматели — Неуважай-Корыто и Болиголова, досконально исследующие, «макали ли русские цари в соль пальцами, или доставали оную посредством ножа», публицисты Нескладин и Размазов — все они хором издают какое-то непрерывное монотонное жужжанье убаюкивающего свойства и превосходно выполняют пожелание автора упомянутого консервативного прожекта «О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств»: «Необходимо, чтобы дремотное состояние было не токмо вынужденное, но имело характер деятельный и искренний».

Ядовитое разоблачение пенкоснимательства сделано Салтыковым в той части «Дневника», где провинциал, думающий, будто он находится под арестом по политическому обвинению, решает скрасить свой досуг сочинением статей для газеты Менандра.

Кстати, в способности писать на любую тему (об оспопрививании, о совмещении огородничества с разведением козлов, о геморрое, о Тибулловой Делии, и т. д.) есть нечто от ташкентской готовности «устремиться куда глаза глядят» и повсюду чувствовать себя специалистом.

Но дело даже не в этом. «Я, — рассказывает провинциал, — упивался моей новой деятельностью, и до того всерьез предался ей, что даже забыл и о своем заключении...» (Курсив мой. — А. Т.)

Так пенкосниматель приходит к полнейшему согласию с действительностью, которая нисколько не препятствует разработке излюбленных им тем и сюжетов. Он создает как раз ту «литературу», о которой метко выразился в своем дневнике А. В. Никитенко: «Хотеть иметь литературу, какую нам хочется, то есть Управлению по делам печати, значит не иметь никакой»1.

Однако щедринское пенкоснимательство не сводится к фотографически точному отображению тогдашнего российского либерализма (при всем разительном сходстве многих их проявлений) и, разумеется, не претендует на историческое осмысление всего этого направления в русской общественной мысли и движении.

Тридцать лет спустя В. И. Ленин призывал «поддерживать всякую оппозицию гнету самодержавия, по какому бы поводу и в каком бы общественном слое она ни проявлялась... Сумеют либералы сорганизоваться в нелегальную партию, — тем лучше, мы будем приветствовать рост политического самосознания в имущих классах, мы будем поддерживать их требования, мы постараемся, чтобы деятельность либералов и социал-демократов взаимно пополняла друг друга. Не сумеют — мы и в этом (более вероятном) случае не «махнем рукой» на либералов, мы постараемся укрепить связи с отдельными личностями, познакомить их с нашим движением, поддержать их посредством разоблачения в рабочей прессе всех и всяких гадостей


1 А. В. Никитенко. Дневник в 3-х томах, т. 3, Гослитиздат, М. 1956, стр. 293.

722

правительства и проделок местных властей, привлечь их к поддержке революционеров»1.

Сатирический образ «пенкоснимателей» выявил наиболее вредные тенденции русского либерализма, его «готовности», послужил предупреждением о том, что они приведут его к откровенному прислужничеству «хищникам».

С этих пор особенно усиливается та ветвь щедринского творчества, которая посвящена прослеживанию эволюции либерализма.

Конечно, Салтыков больше, чем кто иной, знал тяжесть положения подцензурного русского публициста «с длинными, запутанными фразами, с мыслями, сделавшимися сбивчивыми и темными, вследствие усилий высказать их как можно яснее». Поэтому, еще раз возвращаясь к судьбе Менандра, он высказал догадку, что «это индивидуумы подневольные, сносящие иго пенкоснимательства лишь потому, что чувствуют себя в каменном мешке».

Извиняющийся голос этого «индивидуума» слышится нам и теперь, когда мы перечитываем некоторые строки либеральной прессы того времени. Вот характерное место из передовой «С.-Петербургских ведомостей» (1872, № 109, 22 апреля).

«Общественная жизнь, подобно морю, имеет свои приливы и отливы... Факт тот, что начался период отлива; море... далеко отошло от берега, и, гуляя на этом берегу, мы можем только любоваться на то, что выброшено великой стихией, на все эти раковины, морские растения, креветки и бочком двигающихся раков.

Удел публицистики в период отлива, преимущественно, исследовать все эти frutti di mare2. Рыболовами, забирающими в свои сети то, что выбрасывается русским житейским морем, пришлось быть преимущественно органам нового нашего суда».

Положение Салтыкова было не лучше. Напротив, значительно труднее. Изображение многих драматических событий русской действительности было для него, подцензурного писателя революционно-демократического лагеря, недоступно, хотя и общественный темперамент и совесть диктовали необходимость выступления по этим животрепещущим вопросам.

Однако та «принципиальная почва», которую он никогда не покидал, давала ему возможность, обращаясь даже к «легальным» явлениям, так сопоставлять и творчески преображать их, чтобы из россыпи разрозненных фактов возникла трезвая картина жизни, содержащая в себе бескомпромиссный приговор самодержавному строю.

Так, скандальное «мясниковское дело», фигурировавшее во всех газетах, послужило сюжетной основой для «сна» провинциала.

Но Салтыков глубоко обобщил все происшедшее на процессе. Он не видел в этом деле «невинно пострадавших». Ни откупщик Беляев, ни


1 В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 5, стр. 71.

2 дары моря.

723

Караганов, ни Мясниковы не являлись для писателя каким-либо исключением: в них просто наиболее резким образом выявились черты беспринципной погони за наживой, и оправдание преступников выглядело в его глазах как солидарность хищников между собой.

Салтыков остроумно воспользовался прозвучавшей в речи прокурора апелляцией к «суду общественной совести» в противовес «суду общественного мнения». Он увидел в этом возможность показать истинное лицо тогдашнего общества, освобожденное от лицемерно соблюдаемых приличий. «Странные вопросы», которые предлагаются в сновидении провинциала на разрешение присяжных — «согласно ли с обстоятельствами дела» поступил Прокоп и не поступили бы точно так же истцы, родственники покойного, — предельно обнажают ту точку зрения, с которой взирает общество «хищников» и «ташкентцев» на происшедшее.

Перенос «дела Мясниковых» для нового рассмотрения в Московский окружной суд и очередное оправдание обвиняемых оборачиваются в книге Салтыкова фантастическим решением кассационного суда слушать дело Прокопа во всех городах России. Таким образом, происходит как бы своеобразный референдум, обнаруживающий аморальность общественных верхов.

Несмотря на внешнее положение подсудимого, Прокоп делается одним из самых популярных людей, и его путешествие по России выглядит как воцарение нового властителя — хищника, принимаемого обществом с раболепным восторгом.

Это путешествие длится годы, а положение России за это время фактически не меняется, благодаря черепашьей поступи «постепенного прогресса», ради сохранения которого либералы призывали не торопиться.

Таков очевидный результат той политической тактики, которую открыто осудил Салтыков в том же «Дневнике».

При всей беспощадности щедринской сатирической критики либерализма поучительно сопоставить ее с той, какую мы находим в романе Достоевского «Бесы», который появился почти одновременно с «Дневником провинциала».

В 1869 году Салтыков посвятил выходу в свет биографии Т. Н. Грановского статью «Один из деятелей русской мысли» (см. т. 9), рассматривая его судьбу почти как символ трагической участи русской мысли и ставя ее слабость и оторванность от жизни в вину не столько ей самой, сколько условиям, в которых она находилась.

Достоевский же видит в деятельности «наших Белинских и Грановских» корень будущей нечаевщины и всячески снижает, чтобы не сказать, начисто снимает, трагедию пленной, пусть подчас ошибочной и противоречивой мысли.

Придавая Степану Трофимовичу Верховенскому некоторые черты Грановского, автор «Бесов» изображает затем своего героя терзаемым страхом, что прежнее вольнодумство делает его в глазах властей сообщником радикально настроенной молодежи. Рассказчику у Достоевского «умилительно

724

и как-то противно» «полнейшее совершеннейшее незнание обыденной действительности», выражавшееся в том, что Верховенский считает достаточной причиной для ареста найденные у него сочинения Герцена и свою поэму отвлеченного содержания. Мрачная, угрожающая, фантасмагорическая атмосфера в «Бесах» целиком обязана своим происхождением деятельности авантюристов от революции; фантастически разросшиеся тени нечаевцев заслоняют всю остальную действительность, а градоначальник Лембке со своими безумствами выглядит всего лишь несчастной жертвой коварства «революционеров».

Салтыков же обращает внимание читателей на то, что остается в тени в «Бесах», но о чем знали или догадывались современники.

«Сочиняются заговоры по всем правилам полицейского искусства, — записывает в дневник А. В. Никитенко, — или ничтожным обстоятельствам придаются размеры и характер заговоров»1.

Некоторые современники подозревали даже, что в нечаевском процессе не обошлось без вмешательства полицейской провокации.

В «Дневнике провинциала» воссоздана та реальная общественная атмосфера, которая запугивает и оглушает людей настолько, что они готовы стать жертвой рокового недоразумения или чьей-либо злонамеренной мистификации.

В августе 1872 года в Петербурге происходил Международный конгресс статистиков. За месяц до этого события в «Отечественных записках» появилась статья Е. Карновича, где убедительно показывалось жалкое состояние этой науки в России.

«Статистика, — писал Карнович, — как известно, самым тесным образом связана с вопросами политико-экономического и социального быта, а между тем общий склад нашей государственной и общественной жизни не способствует пока широкой и самостоятельной разработке этих вопросов»2.

Люди, помнившие «Современник», знали, что об этом в свое время говорил и Чернышевский: «...люди, весь успех которых зависит от таинственности, не любят статистики»3, — заметил он в одной из своих статей о Франции, проводя явственную параллель с положением дел в самой России.

Возмущение, вызванное ранней повестью Салтыкова «Запутанное дело» в 1848 году, избавило от крупных неприятностей статистика К. С. Веселовского, опубликовавшего одну из своих работ — о жилищах рабочего люда в Петербурге — в том же номере «Отечественных записок», где была и повесть Салтыкова. Ученый избежал опасности, но, по его собственному признанию, «разом повернул на такие исследования, в которых можно


1 А. В. Никитенко. Дневник в 3-х томах, т. 3, Гослитиздат, М. 1956, стр. 191.

2 ОЗ, 1872, № 7, «Современное обозрение», стр. 1, 2.

3 Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. V, Гослитиздат, стр. 410.

725

говорить безопасно всю правду, а именно на исследование климата России и его влияния на человека и быт»1.

Не пользовалась покровительством начальства статистика и в дальнейшем. Е. Карнович иронически сопоставлял сумму, ассигнованную на помпезный прием иностранных гостей, с другой, несравненно более скромной, которая крайне неохотно выделялась на ежегодное содержание Петербургского статистического комитета, и высказывал опасение, что русские делегаты на конгрессе будут выглядеть не столько статистиками, сколько статистами.

Герой «Дневника» тоже считает, что «ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только коротенькая статистика, то есть такая, в которой несколько глав окажутся оторванными».

Однако в книге Салтыкова речь идет уже не о подтасовке тех или иных цифр или умолчании о неприглядных сторонах русской жизни: весь конгресс оказывается мистификацией, затеянной якобы какими-то досужими шутниками. Опутанные ложными показаниями и совершенно потерявшие голову, герои полны сознания своей виновности, впадают в какое-то истерическое самобичевание и взаимные оговоры.

«Шутники» разыграли свою мистификацию в полном соответствии с нравами тогдашней царской юстиции и точно так же неотличимо от «подлинника», как инсценируемое «ташкентцами приготовительного класса» судебное прение между будущим прокурором Нагорновым и будущей звездой адвокатуры Тонкачевым.

Почему же все-таки судебный процесс, описанный в «Дневнике», оказался мистификацией? Потому ли, что атмосфера общественной паники действительно достигла такой силы, что подобные истории были вполне возможны? (Об одной из них рассказала в своем дневнике Е. А. Штакеншнейдер, ужасаясь тому, «до чего возбуждена и неуверенна в своей безопасности наша мыслящая молодежь, если готова видеть руку правительства в подобном наглом мошенничестве».)2 Или потому, что реальное, тем более выраженное в сатирическом тоне, описание действительного политического процесса выходило за пределы возможностей русского подцензурного писателя? (Так, Салтыков не мог откровенно высказаться по поводу нечаевского процесса, хотя, очевидно, это событие глубоко взволновало его.)

В хронике «Наша общественная жизнь» (март 1864 года) Салтыков предсказывал, что «разумное и живое дело не изгибнет никогда, хотя легко может случиться, что ненужные задержки извратят на время его характер и вынудят пролагать себе дорогу волчьими тропинками» (т. 6, стр. 294).

Однако, говоря о «волчьих тропинках», Салтыков тогда скорей всего имел в виду принципиально допускавшийся им в те времена «воровской образ действий» по отношению к торжествующему злу, заключавшийся в


1 И. И. Янжул. Воспоминания о пережитом и виденном в 1864—1909 гг., вып. 2. СПб. 1911, стр. 75.

2 Е. А. Штакеншнейдер, Дневник, «Academia», стр. 402.

726

некоторых наружных компромиссах с последним, мнимой поддержке его ради тайного преследования нужной цели.

Методы Нечаева и его последователей, раскрывшиеся на процессе об убийстве студента Иванова, неожиданно придали размышлениям о «волчьих тропинках» новый, зловещий смысл. Салтыков вообще колебался в вопросе о применении революционного насилия и высказал в «Господах ташкентцах» мрачное опасение насчет преемственности насилия в истории: «Конечно, я знаю, что есть какой-то Ташкент, который умирает, но в то же время знаю, что есть и Ташкент, который нарождается вновь. Эта преемственность Ташкентов поистине пугает меня. Везде шаткость, везде сюрприз. Я вижу людей, работающих в пользу идей несомненно скверных и опасных и сопровождающих свою работу возгласом: «Пади! задавлю!» и вижу людей, работающих в пользу идей справедливых и полезных, но тоже сопровождающих свою работу возгласом: «Пади! задавлю!» Я не вижу рамок, тех драгоценных рамок, в которых хорошее могло бы упразднять дурное без заушений, без возгласов, обещающих задавить»1.

Салтыков внимательно следил за процессом нечаевцев, был постоянным посетителем процесса.

И если даже предубежденные против революционеров современники вынесли из посещений суда убеждение в моральной чистоте и силе обвиняемых, ставших жертвой веры в своего руководителя, то Салтыков по своему общественному темпераменту не мог не возмущаться попыткой печати отождествить всех революционеров с Нечаевым. «Почитайте суждение газет и «Вестника Европы» по Нечаевскому делу и судите, до чего дошла наша печать, — писал он А. М. Жемчужникову 31 августа 1871 года. — Это царство мерзавцев, готовых за полтинник продать душу».

В статье «Так называемое «нечаевское дело» и отношение к нему русской журналистики» (т. 9) Салтыков предпринял свод возмущавших его статей. В результате этого труда, который он, как и обещал Некрасову в письме от 17 июля 1871 года, сделал «совершенно скромно», вышла в высшей степени язвительная картина поистине холопского единомыслия большинства органов русской прессы.

Однако в словах «совершенно скромно» звучит не только предвкушение этой картины, но и горестное сознание невозможности как-либо иначе легально высказаться самому.

Мыслью о том, что из круга тем русского подцензурного литератора изъяты многие важнейшие явления, буквально пронизана салтыковская публицистика конца 60-х годов и начала 70-х годов. Почти прямую полемику с ходячей трактовкой «нечаевского дела» мы находим в «Дневнике провинциала». Говоря о «новых людях» и о крайней легкости осуждения их


1 Интересно сопоставить это со следующими словами А. И. Герцена, написанными в том же 1869 году в «письмах» «К старому товарищу»: «Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляют вечную необходимость всякого шага вперед?..» (Герцен, т. XX, кн. 2, стр. 585).

727

«темных» сторон (которые сам автор считает скорее «слабыми»), оп задает вопрос о вероятных результатах честного их исследования:

«...не найдусь ли я вынужденным прежде всего подвергнуть осмеянию самые причины, породившие те факты, которые возбуждают во мне смех или ужас? Вот эти-то причины и приводят меня в смущение.

Кто знает, быть может, известные порочные явления сделались таковыми лишь благодаря порочной обстановке, в которой они находятся? Быть может, если дать человеку возможность выговориться вполне, то ультиматум, который вертится у него на языке, окажется далеко не столь ужасным, как это представляется с первого взгляда?»

И, изображая обстановку, в которой происходят похождения провинциала, Салтыков объективно выводит на сцену «смущавшие» его причины — нестерпимое насилие над мыслью, полицейские преследования, вырождение либерализма, вынуждавшее молодежь искать других путей и других союзников.

В заключительной главе «Дневника провинциала» Салтыков находил, что нарисованная им картина неполна, поскольку в ней обойдены два вида людей и явлений — «один, к которому можно отнестись апологетически, но неудобно отнестись критически; другой — к которому можно сколько угодно относиться критически, но неудобно отнестись апологетически».

И если «неудобство» по отношению к первому виду, говоря словами Салтыкова — виду «торжествующих» или, как сказал Некрасов «ликующих, праздно болтающих, умывающих руки в крови», — сатирик все-таки в значительной мере преодолел, и его извинения перед читателем в данном случае носят характер некоторого лукавства, понятного им обоим, то о втором «неудобстве» он говорит со всей искренностью и горечью.

Но за вычетом этой вынужденной неполноты «рассказ о положении минуты и общих тонах современной русской жизни», как характеризует «Дневник провинциала» сам автор, обладает поразительной масштабностью и глубиной.

Подводя ему итоги, Салтыков вновь обращается, как во вступительных очерках к «Господам ташкентцам», к характеристике русского дворянства, олицетворяемого им теперь в образе Петра Ивановича Дракина.

Торжество Дракина в пору реакции, когда тот «поступает совсем-совсем так, как будто ничего нового не произошло, а напротив того, еще расширилась арена для его похождений», не мешает писателю видеть в нем «ветхого», отходящего в вечность человека», который потерял прежнюю прочную почву крепостного права и не способен «куда-нибудь приткнуться, где-нибудь сыграть деятельную роль», совершенно бессилен «относительно созидания новых ценностей».

На место Дракина «народился тип новый, деятельный» — «хищник», еще более откровенно, нагло и «организованно» преследующий те же корыстные интересы, что и его предшественник, «сохраняя смысл традиций», то есть действуя в рамках прежнего государственного строя.

Исторические итоги деятельности этого «нового ветхого человека», по

728

мнению Салтыкова, обещают быть столь же безрадостными (и здесь звучит явная перекличка с финалом «Господ ташкентцев»).

Уже в «Господах ташкентцах» очерки, которые непосредственно отображают «ташкентское дело» («Ташкентцы-цивилизаторы» и «Они же»), — в некоторых отношениях кажутся эскизами отдельных линий «Дневника провинциала» и, в особенности, «Современной идиллии» (так же, как статья, вернее, очерк «Наши бури и непогоды»).

В «Дневнике провинциала» сатирическое обозрение жизни тогдашних петербургских верхов, политических интриг и коммерческих махинаций влечет за собою трагикомическую феерию похождений самого рассказчика, выдержанную целиком в духе наступившего «спутанного» времени, когда, по выражению из «Господ ташкентцев», «самый горячечный бред не только сравнялся с действительностью, но даже был оттеснен последнею далеко на задний план».

В еще более заостренной форме обнажить это «безумие» жизни, эту «спутанность времени» намеревался Салтыков в задуманном им продолжении «Дневника провинциала» с весьма выразительным названием «В больнице для умалишенных». Почти все события, происходящие в лечебнице для умалишенных, судя по сохранившимся начальным главам, по существу развиваются согласно реально существующим нормам и законам современного сатирику общества. Так, отношения провинциала с Ваней Поцелуевым складываются в духе осмеиваемых Салтыковым и в других произведениях попыток «практиковать либерализм в самом капище антилиберализма». Суд сумасшедших, их поведение во время «бунтов» также имеют самые очевидные соответствия в тогдашней действительности.

Салтыкову описание сумасшедшего дома позволило еще раз воплотить свою излюбленную мысль о готовностях, кроющихся за «обыденною» действительностью: «...сумасшествие само по себе есть, по преимуществу, обнажение тех идеалов человека, которые он в нормальном состоянии не решается высказать...»

«В больнице для умалишенных» Салтыков следовал традиции Герцена, автора повести «Доктор Крупов», герой которой также занимался «сравнительной психиатрией», устанавливая сходство так называемых нормальных людей — военных, чиновников, офицеров и т. д. — с душевнобольными. Однако этот новый сатирический цикл не состоялся и работа над ним прекратилась в самом начале.

«Дневник провинциала» — произведение вполне завершенное, и оно явилось открытием такой формы сатирического романа, которая обладает значительной «емкостью» и полифонией изобразительных средств.

Диалоги провинциала с Прокопом, во многом предвещающие будущий сатирический дуэт «я» и Глумова, переосмысливание известных литературных персонажей (встреча провинциала на Международном статистическом конгрессе с Кирсановым, Рудиным, Берсеневым, Волоховым, Веретьевым), смелое введение литературной пародии (на статьи консервативных и либеральных публицистов) — таков далеко не полный перечень художественных

729

приемов, сделавших «Дневник» глубоко своеобразным произведением русской литературы.

Многие затронутые в нем мотивы и набросанные образы получили в дальнейшем блестящее развитие, в частности разоблачение выцветающего либерала, образ беспринципного служителя Фемиды. Будущий Балалайкин происходит по прямой линии от Хлестакова-сына из сна провинциала, а в знаменитой сцене приема Балалайкиным своих клиентов в бывшем помещении публичного дома («Современная идиллия») проросло то сюжетное зерно, которое было заложено в мимолетной сценке «Дневника», где «купеческий сын» Беспортошный обращается с адвокатом Ненаедовым точно так же, как с «знаменитой девицей» Сюзеттой.

В письме к А. Ф. Писемскому, посвященном доказательству того, что «современную текущую жизнь... нельзя уложить в такой прочной и серьезной форме, как драма, даже трудно и в романе», И. А. Гончаров сделал характерную оговорку:

«Это возможно в простой хронике или, наконец, в таких блестящих, даровитых сатирах, как Салтыкова, не подчиняющихся никаким стеснениям формы и бьющих живым ключом злого, необыкновенного юмора и соответствующего ему сильного и оригинального языка»1.

Сделанное вскоре после появления «Дневника провинциала» по поводу пьесы Писемского, затрагивавшей тему буржуазного хищничества, это высказывание, вероятней всего, имеет в виду именно «Дневник».

«Дневник провинциала в Петербурге» явился переходом в творчестве Салтыкова от публицистических и сатирических циклов к новой форме романа, принципы которого он сформулировал в «Господах ташкентцах» и принял в его собственном творчестве вид сатирического романа-обозрения.

 

О возникновении замысла и начале работы над «Дневником провинциала в Петербурге» точных сведений не имеется. Но, по-видимому, именно к замыслу «Дневника» относятся следующие строки из письма Салтыкова к А. Н. Энгельгардту от 18 октября 1871 года в Батищево: «Рекомендую Вам свою статью «Самодовольная современность», помещенную в октябрьской книжке «Отечественных записок»... Это только вступление; затем будет применение изложенного в первой статье к нашей современности и статьи будут появляться от времени до времени». Заключительная фраза журнальной публикации первой главы цикла, не вошедшая в окончательный текст: «Но об этих похождениях — в следующий раз»2, — свидетельствует, что, публикуя первый очерк, Салтыков уже имел в виду его продолжение.

Главы «Дневника провинциала в Петербурге» появлялись в каждой книжке «Отечественных записок» за 1872 год, за исключением июльской и сентябрьской. Печатались они не в первом (художественном), а во втором


1 И. А. Гончаров. Собр. соч. в 8-ми томах, т. 8, 1958, стр. 452.

2 ОЗ, 1872, № 1, стр. 134.

730

(публицистическом) разделе «Современное обозрение» и были подписаны псевдонимом «M. М.». Салтыков в своей переписке называл эти главы «фельетонами».

Одновременно с последними журнальными публикациями в «Отечественных записках» готовилось первое отдельное издание произведения «Дневник провинциала в Петербурге». Сочинение М. Салтыкова (Щедрина), тип. В. В. Пратц, СПб. 1873. Оно вышло в свет между 17 и 23 декабря 1872 года. В отдельном издании, как это видно из следующей таблицы, была уточнена порядковая нумерация очерков. В журнальной публикации их нумерация началась со второго фельетона, главы VIII и IX были напечатаны без нумерации как одно целое, глава X обозначена как IX, а последняя глава не имела номера; слово «глава» отсутствовало, оно появилось только в посмертном издании (1889 года).

В помещаемой ниже таблице отражены изменения, которые произошли в нумерации глав в отдельном издании по сравнению с журнальной публикацией:

Порядок глав в журнальной публикации изд. 1873
Без нумерации (ОЗ, 1872, № 1) I
  II (ОЗ, № 2) II
 III (ОЗ, № 3) III
 IV (ОЗ, № 4) IV
  V (ОЗ, № 5) V
 VI (ОЗ, № 6) VI
VII (ОЗ, № 8) VII
Без нумерации (ОЗ, № 10) VIII
Без нумерации (ОЗ, № 10) IX
 IX (ОЗ, № 11) X
Окончание (ОЗ, № 12) XI

Таким образом, нумерация глав в отдельном издании не совпадает с нумерацией журнальной публикации. Кроме нумерации глав, в первом отдельном издании было внесено наибольшее количество изменений в текст: сокращения, стилистическая правка, сделан ряд дополнений, которые по цензурным соображениям отсутствовали в журнальной публикации. При жизни Салтыкова вышли еще два издания: изд. 2-е, тип. А. С. Суворина, СПб. 1881; изд. 3-е, тип. И. Н. Скороходова, СПб. 1885. Текст этих изданий отличался от изд. 1873 мелкими стилистическими разночтениями.

Немногочисленные сохранившиеся рукописи «Дневника провинциала» Хранятся в Рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинского дома) АН СССР.

В основу настоящего издания «Дневника провинциала в Петербурге» положен текст изд. 1885, сверенный со всеми прижизненными изданиями.

731

Глава I
(Стр. 271)

Впервые — ОЗ, 1872, № 1, «Совр. обозр.», стр. 120—134.

В журналах заседаний Совета Главного управления по делам печати сохранилось донесение цензора В. Я. Фукса от 7 марта 1872 года о второй книжке «Отечественных записок», в котором содержится благожелательный отзыв о статье «Ташкентцы приготовительного класса (третья параллель)», а также о первом фельетоне «Дневника провинциала»: «В предшествующей книжке были помещены весьма спокойные и совершенно трезвые сатиры против действительных недостатков некоторых современных общественных явлений (статья Щедрина и «Дневник провинциала в Петербурге»)» (ЦГИАЛ, ф. 776, оп. 2, № 10, л. 262—263).

Стр. 275. В журнальном тексте имя железнодорожного подрядчика Бубновина было Александр Тимофеевич (ОЗ, 1872, № 1, стр. 127). В изд. 1873 оно изменено на Анемподист Тимофеевич.

Стр. 271. ...Александр Прокофьич (он же «Прокоп Ляпунов»)... — Этот персонаж, занимающий одно из центральных мест в «Дневнике провинциала», далее называется просто Прокопом. Уподобление героя романа Прокопию Петровичу Ляпунову — политическому деятелю XVII века — подчеркивает преемственность традиций «высшего в империи сословия»; присущие салтыковскому крепостнику-фрондеру черты — беспринципность, наглость, лукавство, готовность к любому компромиссу и даже преступлению ради корыстных целей — приобретают благодаря этому сопоставлению характер обобщения. В «Культурных людях», где также фигурирует Прокоп, Салтыков дает ему развернутую характеристику и описывает его наружность, называя его Александром Лаврентьевичем Лизоблюдом (см. т. 12).

Стр. 272. ...в фуражках с красными околышами и с кокардой над козырьком. — Русскому дворянству в 1832 году была присвоена униформа министерства внутренних дел. Салтыков нередко употреблял выражение «красные околыши» метонимически, для обозначения дворян.

...в нашем рязанско-курско-тамбовско-воронежско-саратовском клубе... — Как Салтыков указывает ниже, этим многочленным названием он обозначал дворянско-помещичью часть земства. В ряде случаев этот термин трактовался им более расширительно — как дворянство вообще.

...сеятелями, деятелями... — См. очерк «Новый Нарцисс, или Влюбленный в себя» из цикла «Признаки времени» (т. 7), где Салтыков обрисовал типичные фигуры «сеятелей» — земцев-либералов, труды которых сведены к крохоборческой политике «малых дел».

...шлющимися и не помнящими родства людьми... — Об этом часто встречающемся у Салтыкова термине см. т. 8, стр. 158.

Кайданов удостоверяет, что древние авгуры не могли удерживаться от смеха, встречаясь друг с другом. — По свидетельству Цицерона,

732

древнеримские авгуры (гадатели), зная истинную цену своим предсказаниям, втайне посмеивались над легковерием римлян. Салтыков шутливо приписывает это общеизвестное высказывание Цицерона своему лицейскому учителю, профессору И. Кайданову, упоминающему об авгурах в «Руководстве к познанию всеобщей политической истории», ч. 1, СПб. 1823, стр. 139.

...у Елисеева, Эрбера и Одинцова... — широко известные в то время магазины фруктово-колониальных товаров на Невском проспекте, при которых имелись отдельные «закусочные» комнаты ресторанного типа «с распивочной продажей питей». См. Вл. Михневич. Петербург весь на ладони, ч. II, СПб. 1874, стр. 475—476.

Стр. 273. ...насчет концессии одной... — Далее изображается концессионная горячка, охватившая в начале 70-х годов не только промышленно-коммерческие, но и помещичьи круги, а также высшую бюрократию и земство. С. Н. Терпигорев писал в своих воспоминаниях об этом времени: «Концессии сыпались на «соискателей», как из рога изобилия, и нахватали тогда их больше всего мои земляки, оскуделые или почти оскуделые помещики губерний Тамбовской, Саратовской и Пензенской» (ИВ, 1890, № 3, стр. 531). В 1868 году Тамбовское и Саратовское земства получили концессию на постройку Тамбовско-Саратовской железной дороги. Возможно, что это обстоятельство отчасти отразилось на салтыковском определении земства как «рязанско <...> -тамбовско <...> -саратовского клуба».

...от земства... — Как отмечалось в печати того времени, многие земские деятели, руководствуясь корыстными побуждениями, были одержимы страстью строить железные дороги даже в таких местах, где строительство не могло быть оправдано деловыми соображениями. Помимо громадных материальных выгод, которые сулила концессия, связанная с распоряжением крупными денежными суммами, строительными работами, поставкой материалов и пр., самый факт прохождения железнодорожной линии вблизи помещичьих имений удорожал стоимость последних, облегчал вывоз и реализацию сельскохозяйственных продуктов и пр. В Петербург то и дело наезжали делегации из разных земств «со специальной целью — угощать людей нужных, — отмечал Н. Демерт в одном из своих обозрений, — и так как это угощение производится враз пятью или шестью депутатами, то устричный земский расход оказывается вовсе не маленьким — рублей на 500 minimum в месяц на брата» (ОЗ, 1871, № 5, отд. II, стр. 44). На это растрачивались даже суммы, предназначавшиеся для народного продовольствия во время голода (см. там же, 1869, № 4, отд. II, стр. 318, и т. 7, стр. 568).

...все мы, то есть вся губерния, останавливаемся в Grand Hôtel... — «Гостиницы столицы никогда не были так набиты, как теперь, — сообщал в 1869 году из Петербурга корреспондент «Московских ведомостей», — все этажи наполнены железнодорожными предпринимателями или, вернее, теми, что желали бы сделаться таковыми», — людьми, «которые на действительный или мнимый капитал испрашивают какую угодно концессию,

733

будь она на юге или на севере, на востоке или на западе империи» (цит. по ОЗ, 1869, № 4, отд. II, стр. 311). См. также «Пестрые письма» (письмо 8-е), т. 16.

...твердость Муция Сцеволы... — Мифический древний римлянин Кай Муций Сцевола добровольно положил руку в огонь, чтобы доказать тюремщикам свое презрение к физическим мукам и смерти.

Стр. 275. И у Бубновина был, и у Мерзавского был, и у сына Сирахова был! — Под фамилией Бубновин, намекающей на «бубновый туз» каторжника, выведен богатый железнодорожный концессионер «из мужичков» П. И. Губонин, который пользовался постоянной поддержкой высокопоставленных лиц, получавших от него огромные субсидии. О нем и о других упоминаемых ниже железнодорожных воротилах см. в воспоминаниях А. И. Дельвига «Полвека русской жизни», т. II, М. — Л. 1930. «Губонин <...> — предтеча Разуваевых и Колупаевых и, подобно им, начал карьеру в черном теле и «вышел в люди» чуть ли не из-за стойки питейного заведения» (В. О. Михневич. Наши знакомые, СПб. 1884, стр. 70). Мерзавским Салтыков именует видного железнодорожного концессионера А. М. Варшавского. Прозвищем «сын Сирахов» Салтыков указывает на национальность богача С. С. Полякова — еврея, игравшего огромную роль в многочисленных железнодорожных предприятиях тех лет (в состав Библии входит «Книга премудрости Иисуса сына Сирахова»).

Стр. 276. ...тандрессы — нежности (франц. tendresses).

...на биржу к Елисееву... — магазин «фруктово-колониальных товаров» купца Елисеева с ресторанным залом, помещавшийся на Биржевой линии.

Стр. 279. ...жандарм и какой-то партикулярный молодой человек. — В это время правительство производило многочисленные аресты среди революционной молодежи, ссылая без суда в северные губернии России. Салтыков иронически указывает на то, что проектируемые железные дороги дадут возможность правительству более оперативно доставлять революционеров к местам ссылки.

...господин Латкин с свежею печорскою семгою и кедровой шишкой в руках... — Золотопромышленник Н. В. Латкин деятельно выступал в печати, пропагандируя освоение природных богатств Сибири и Крайнего Севера.

Стр. 280. ...не выпить ли на ночь прощёную! — то есть последнюю (подразумевается рюмка водки).

Хазовый — казовый, то есть выставленный напоказ (от татарского слова «хаз»).

Стр. 281. ...посещать лекции профессора Сеченова... — И. М. Сеченов в начале 70-х годов прочел в Петербургском Клубе художников несколько курсов лекций, пользовавшихся в демократических кругах огромным успехом (см. «Физиология растительных процессов И. М. Сеченова. Публичные лекции, читанные в Санкт-петербургском Клубе художников зимою 1870 года», СПб. 1871).

734

...buvons, chantons, dansons et aimons! — часто употреблявшееся Салтыковым выражение, которым он характеризовал «польдекоковское» жизненное кредо светских бездельников. Эти «программные глаголы» заимствованы из популярных опер-буфф Жака Оффенбаха, либретто А. Мельяка и Л. Галеви — «La belle Hélène» («Прекрасная Елена», 1864 — хор из д. III, сц. 1) и «La grande Duchesse de Gérolstein» («Герцогиня Герольштейнская:», 1867) — хор из д. I, сц. 1.

...исследуя вопрос о пришествии варягов или о месте погребения князя Пожарского... — Намек на историка М. П. Погодина, полувековой юбилей литературной и научной деятельности которого был отпразднован с большой помпой в Москве 29 декабря 1871 года (см. «Гражданин», 1872, № 1, 3 января, стр. 32—34). ПредмеТомногочисленных и зачастую лишенных научного значения исследований Погодина был вопрос о пришествии в Россию на княжество варягов. Приняв в 1852 году участие в разыскании места погребения кн. Д. М. Пожарского и в водружении ему надгробного памятника в Суздале, Погодин опубликовал подробный мемуар — «Исследование о месте погребения кн. Дмитрия Михайловича Пожарского» («Москвитянин», 1852, № 19, отд. III, стр. 39—80). Салтыков считал исторические интересы, воодушевлявшие Погодина, «четвертаковыми» и относил его к числу «пенкоснимателей».

Говорит он о пользе классического образования <...> о податной реформе... — См. прим. к стр. 111 и 371.

...«Ярославль-сребре» — «Ярославль-сребро» — древнерусская монета.

...выпьем из той самой урны, в которой хранился прах Овидия! — Древнеримский поэт Овидий умер в Молдавии, куда был сослан императором Августом. Место его погребения остается неизвестным. В одном из вариантов «Недоконченных бесед» (1885) Салтыков упоминает об ученом, который, «возвратившись с какого-то археологического съезда, хвастался, что по окончании работ съезда был устроен банкет и на банкете этом пили из урны, в которой некогда был заключен прах Овидия, погребенного «в Полтавской губернии — в имении, принадлежавшем Ив. Ив. Перерепенко, который и доставил на съезд урну» (см. т. 14). Перерепенко — персонаж повести Гоголя «Как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». — С 7 по 20 декабря 1871 года в Петербурге проходил Второй археологический съезд, обсуждавший преимущественно малозначительные вопросы, связанные с археологией классических древностей. Этим, вероятно, и объясняется ирония Салтыкова.

Стр. 282. Boulotte <...> Comme elle se gratte... les jambes... — В опере-буфф Жака Оффенбаха «Barbe bleue» («Синяя борода», 1868; либретто А. Мельяка и Л. Галеви) роль крестьянки Бюлотты исполняла знаменитая французская опереточная актриса Гортензия Шнейдер, гастролировавшая в петербургском театре Буфф в конце 1871 — начале 1872 года.

«Dites-lui»! — ария из «Герцогини Герольштейнской» — д. II, сц. 5, А. С. Суворин в одном из своих фельетонов отмечал, что в первой картине

735

этой оперетты, проведенной Шнейдер «с отменным талантом», публика оставалась равнодушной, просыпаясь «только при грубых штрихах, при канканных движениях, при шаловливости, выходившей из границ», и добавлял: «Зато во второй картине публика ревела от восторга, от низу до верху, от фраков до чуек. Тут герцогиня желает соблазнить упомянутого Фрица, а Фриц ничего не понимает. Она поет арию «Dites-lui», исполненную вакхических движений совершенно разнузданной женской природы, и потом сажает его с собою и с ним заигрывает» (СПб. вед., 1872, № 23, 23 января). С. Н. Худеков в фельетоне, напечатанном в «Петербургской газете» под псевдонимом «Сережа» (1871, № 180, 19 декабря), писал: «Ходил по Невскому, в тот самый час, когда наша плешивая юность прогуливает себя для возбуждения аппетита перед обедом. Гуляли цилиндры, бобры, соболя, кепи и треуголки... Большинство из них пело «Dites-lui!»».

Стр. 283. ...у нас она в сто крат скромнее играет, нежели в Париже! — По признанию самой артистки, она во время русских гастролей, наоборот, огрубляла свою игру с тем, чтобы быть более «доходчивой» для петербургской публики (см. «Гражданин», 1872, № 4, 24 января).

Стр. 285. «Le Sabre de mon père». — Под этим названием шла в Петербурге «Герцогиня Герольштейнская», в которой изображались «галантные» подвиги Екатерины II.

Эта оперетта и исполнявшая главную роль Гортензия Шнейдер вызывали у русских современников настолько живой интерес, что даже Александр II, правнук Екатерины II, приехавший в 1867 году в Париж на Всемирную выставку, чуть ли не прямо с вокзала устремился в театр Variété (см. Герцен, т. XIX, стр. 282).

Стр. 286. ...товарищи мои <...> изнемогали, таяли, извивались... — Кн. В. П. Мещерский в статье «У театра Буфф», выражая глубокое возмущение постановкой на русской сцене «пиесы» о Екатерине II, «Герцогини Герольштейнской» — «оскорбительной для всякого русского», где «цинизм разврата доведен до крайних пределов», описывал какого-то офицера, который, «высунувшись из ложи руками и половиною туловища», «впивался в сцену и в каждое движение г-жи Шнейдер до того соблазнительно, что обращал на себя внимание многих» («Гражданин», 1872, № 5, 31 января). Эта сценка как бы дополняет салтыковскую характеристику посетителей театра Буфф во время гастролей Шнейдер.

...борелевские татары... — См. прим. к стр. 182.


Турков А.М., Баскаков В.Н., Ланский Л.Р. Комментарии: М.Е. Салтыков-Щедрин. Дневник провинциала в Петербурге. Глава I. // Салтыков-Щедрин М.Е. Собрание сочинений в 20 томах. М.: Художественная литература, 1970. Т. 10. С. 717—736.
© Электронная публикация — РВБ, 2008—2024. Версия 2.0 от 30 марта 2017 г.