ЮРИЙ КАРАБЧИЕВСКИЙ

Трагическая фигура, критик, поэт, прозаик, он тоже был там, — в колодце времен, в 50-х, в клубе «Факел». Печататься начал поздно, уже в канун перестройки, а жил и кормил семью как кибернетик и математик. Где он работал, я не интересовался, но ездил в командировки по всей стране.

Снова мы встретились уже в другой компании, среди участников самодеятельного альманаха «Метрополь», в 1979 году. Это был бунт против литературного начальства, против системы. И Юрий Карабчиевский оказался в рядах бунтарей. Характерный лысоватый череп, глубоко запавшие большие армянские глаза и неугомонный характер. Книга, прославившая его, «Воскрешение Маяковского», тоже была своеобразным бунтом. Мягкий лирик и реалист, он прояснил в ней экспрессивную и агрессивную суть поэта и не принял ее. Мне кажется, потом он сам сомневался в своей оценке. Но ведь надо же было кому-то это сказать! История выбрала Карабчиевского.

Потом был Израиль, и все по-прежнему было неблагополучно. Он решил в одночасье — сам ушел из жизни. Это был красивый человек.

АЛЕКСАНДР ЛАЙКО

В середине 50-х в Москве, как предвестник оттепели, возник молодежный клуб под названием «Факел». Руководил им замечательный человек — длинный с длинным лицом и носом Мелиб Агурский, впоследствии известный профессор.

Вместе с Сашей Лайко и другими молодыми поэтами мы устроили первое в жизни выступление перед аудиторией. Боялись КГБ, конечно. Мелиб надел черные очки (так, он думал, его не узнают) и эдакой носатой птицей смотрел из президиума. Саша читал юношеские, свежие стихи, очень московские, где были чердаки, крыши, коты и пестрое на веревках белье. Нечто в духе Заболоцкого, которого он тогда не знал. И с нами, лианозовцами, было что-то общее.

Позже мы несколько раз выступали вместе. Потом пути на время разошлись. Саша не захотел заниматься черной литературной поденщиной под прессом совдепии и ушел в лифтеры.

Прошли годы, и я прочел несколько листков машинописи, на которых значилось: Александр Лайко. Стихи были хороши, вдохновенны. Там тоже был наш пьющий поющий город с чердаками и бельем на веревке. Но было и другое, что называется, чистая поэзия. Общение наше возобновилось. Когда Саша эмигрировал, он издал в 1993 году книгу стихов «Анапские строфы». Я написал предисловие. Как поэты теперь издают? За свой счет, конечно. В Берлине он издал альманах, замеченный прессой. А совсем недавно я прочитал новые сонеты поэта, — они были великолепны.

СЕМЕН ГРИНБЕРГ

Тоже воспоминание о клубе «Факел». Они были два друга — Саша и Сеня, Семен. И так и остались друзьями до седых волос, хотя жизнь их со временем, как говорится, разбросала. Александр эмигрировал в Германию и теперь живет в Берлине. А Семен — в Иерусалиме. По слухам, работает при синагоге. Впрочем, о его жизни там рассказывают стихи и сонеты, которые он мне прислал недавно с оказией. Сонеты Семен Гринберг писал, как и я, всю жизнь и, мне кажется, достиг большого мастерства. Его сонеты психологичны, кинематографичны. Четкие маленькие новеллы в стихах. И мне они очень по душе. Да я и сам сочинял в подобном роде.

Здесь я постарался представить его московский период, когда поэт и помыслить не мог, чтобы напечататься — слишком был он в стороне от всех литературных «тусовок» и отчасти именно поэтому сохранил и приумножил талант, который даровал ему Господь.

ЮРИЙ МАМЛЕЕВ

Неподалеку от Большой Бронной, в Южинском переулке, был когда-то старинный московский дом, куда я хаживал в конце 50-х в загадочную «Секту сексуальных мистиков». По темным углам квартиры чудились призраки оргий, но оттуда появлялись исключительно интеллектуальные фигуры «архивных» юношей. Мелькали и бледные девушки — так называемые дочки Юрия Витальевича (по имени отчеству хозяина звали, как говорится, с младых ногтей). Я думаю, секс и мистика были просто флюидами, которые во множестве излучал на «посвященных» хозяин, Юрий Витальевич Мамлеев. Когда при свете настольной лампы он читал вкрадчивым шепотом свои творения — прозу или стихи, создавалась особая интимно-сладковатая атмосфера, и мы погружались в нее, как в теплую ванну. Несмотря на узнаваемую барачно-затхлую конкретику, то была не реальность, а реальная ирреальность, все происходило не снаружи, а внутри человека, вернее, писателя Мамлеева.

При господстве бетонной однозначной идеологии, думаю, именно такое творчество власть должна была принять на свой счет, но она почему-то не преследовала автора. Все-таки не зря Юрий Витальевич беспрестанно опасался, оглядывался и предпочитал никому не давать своих написанных в тонких ученических тетрадках сочинений. Ведь там было такое — «и все про наших советских людей»!

Кое у кого сохранились, наверное, аудиозаписи, да и то на больших бобинах — магнитофоны тогда были очень неуклюжие. Между тем слухом полнилась российская земля, и Москва и Ленинград — слишком уж необычный был мир, который показывал Мамлеев. Осторожность в обращении с людьми Юрий Витальевич сохранил до сих пор, он как будто ждет, что собеседник вот-вот взорвется и из него полезет такая гнусность...

Вот что он сам пишет про свои стихи:

«Я, как известно, прозаик. Стихи играют в моем творчестве дополняющую роль, Они написаны от имени моих героев. Но некоторые из них — просто описание моих персонажей (таких, например, много в цикле «Монстры»). Другие созданы от лица довольно конкретных героев моих рассказов. Естественно, мне было легко «переселяться» в них и из их «нутра» писать эти стихотворения. Но есть некоторое обобщающее Лицо — метагерой, от имени которого написаны наиболее запредельно-философические циклы стихотворений».

ВЛАДИМИР КОВЕНАЦКИЙ

Есть у меня в альбоме рисунок — иллюстрация к моему стихотворению «Боров». Этот рисунок мне подарил поэт и художник Владимир Ковенацкий, и поскольку «Борова» я написал в 1960 году, значит, и познакомился с ним примерно тогда же. В отличие от Мамлеева Володя изображал в своих рисунках и стихах реальный жуткий мир и делал это с большой убедительностью.

Вот что говорит об этом Лев Кропивницкий — его старший друг, (они встретились теперь в ином мире): «... в рисунках и стихах Ковенацкого при всей их мистичности и даже трагичности всегда просматривался очень увлекательный иронический подтекст. Реальное, даже натуралистическое органично сочеталось с фантазией, парадоксом, абсурдом — и рождался в высшей степени симпатичный гибрид...

Я жил тогда в Царицине (пишет Лев Евгеньевич). И каждую субботу — приемный день — приезжало множество народу. Художники, поэты, просто любители искусства, физики, в то время почему-то считавшие себя причастными к авангарду в искусстве. Появлялось много иностранцев, что тогда расценивалось почти как криминал. Но все шло своим чередом. Каждую неделю приезжали и «сексуальные мистики» Мамлеев, Ковенацкий и их юные тогда ученики и поклонники. Смотрели картины, читали стихи и прозу. Пели хором — тексты и подбор мелодии принадлежали Ковенацкому. Думаю, что этот интересный период продолжался года три. Затем группа разбрелась... И по сей день со мной такие, скажем, гениальные строки:

Я ненавижу слово «мы».
Я слышу в нем мычанье стада,
Безмолвье жуткое тюрьмы
И гром военного парада».

НИКОЛАЙ ШАТРОВ

Не знал или не помню такого поэта, поэтому напишу все с чужих слов. Андрей Сергеев рассказывает о нем в своей экспрессивной манере: «Еще к нам в мансарду забредал Николай Шатров, он был несколько постарше, хорошенький — все дамы прилегающих арбатских переулков были от него без ума. В общем, прелестник и очень талантливый поэт. Писал просто неукротимо. Был крайне несамокритичен, хорошие стихи от плохих не отличал. Обожал Фофанова, Блока, туманы, охи, ахи... Наши стихи неизменно ругал. Мы называли Колю Кикой, а проявления его — кикушеством. Но лучшие его стихи очень любили».

СЕРГЕЙ ЧУДАКОВ

В конце 50-х, когда я с ним познакомился в кружке Алика Гинзбурга, это был десятиклассник на вид, очень хорошенький, но поэт совершенно сложившийся. Помню, я болел, когда Алик Гинзбург пожаловал ко мне в мою узкую келью. Он задумал выпускать самиздатский журнал «Синтаксис». «Только без политики», — умолял я его. В армии, на Урале, я видел десятки лагерей и знал, что это такое. «Конечно, у нас будет одна поэзия», — соглашался со мной Алик. Но и это его не спасло — посадили.

И вот в первом номере «Синтаксиса» я читаю стихи Сережи Чудакова (некоторые из них вы можете прочитать в приводимой ниже подборке). Стихи яркие, талантливые. Это отметил и Иосиф Бродский.

Сергей Чудаков — фигура мифическая, легендарная. Он то исчезал на много лет, то снова появлялся на московском горизонте. Ходили слухи, что он опустился на самое дно, что пьет с уголовниками, поставляет богатым приятелям девочек, что все — погиб, и тогда Бродский написал стихи на смерть бедного Сережи.

Но вот, снова, как ни в чем не бывало он здесь — полупьяный, ерничающий... Герой еще ненаписанного романа. Сам по себе.

ГЕННАДИЙ АЙГИ

Долгое время Айги работал в музее Маяковского, — когда тот был еще на своем старом месте, возле Новоспасского монастыря. Изучение футуристов, Крученых в частности, мне думается, сильно повлияло на его поэзию.

Айги многие годы писал, не думая о печати и публичных выступлениях. Но нашлись люди, которые сумели оценить его поэзию. Почтенный профессор Вольфганг Казак собрал стихи поэта и издал в 1975 году, в Кельне, книгу. В 1982 году в Париже вышло более полное собрание стихотворений; книга называется «Отмеченная зима». Творчество Айги отмечено рядом международных премий. Но это все «тамиздат», а здесь — вот только в 1993 году друг поэта и издатель Сергей Ниточкин выпустил прекрасную дорогую книгу: Айги и художник Вулох под одной обложкой, 537 экземпляров.

Запомнилась почему-то давняя-давняя зима, когда мы ездили к Айги в деревню на краю прежней Москвы, возле Мосфильма. Были глубокие сугробы, мы возились и играли в снежки, как дети. Айги жил в избе, за окном чернел сад. К нему тогда приехала сестра — то ли немая, то ли по-русски не говорила.

АЛЕКСАНДР АРОНОВ

Когда-то Александр Аронов вместе со своим тогдашним другом Всеволодом Некрасовым приезжал в Долгопрудную к Евгению Леонидовичу Кропивницкому. Но лианозовцем он не стал, не захотел. Зато всю свою активность, все свои силы направил в журналистику. Поэт Александр Аронов, мне кажется, сделал меньше, чем мог, чем обещал в юности.

ЛЕОНАРД ДАНИЛЬЦЕВ

Лучше всего о Леонарде Данильцеве написал поэт и друг его Владимир Алейников, его я и процитирую. Речь идет о конце 60-х. «С Леонардом Данильцевым меня познакомили когда-то Наталья Горбаневская, стихи которой я высоко ценил, и Наталья Светлова, ныне жена А.И.Солженицына. Давно снесли деревянный дом на Трифоновской, где собрались мы тогда, несколько близких по духу людей. Леонард — худой, поджарый, со светлым огоньком в глазах, легко запрокидывающий крупную голову, со своими рокочущими струящимися интонациями, привычкой как бы подчеркивать, завершать каждую фразу, с его манерой непринужденно и просто держаться, — напоминал чувствующего себя своим среди своих шляхтича... Мы сдружились, как теперь выясняется, навсегда. Все сложилось само собою. Мы и жили неподалеку друг от друга, и среда была одна... В самом начале 70-х я прочитал поразившую меня своей ненавязчивостью, но полнокровной силой и талантливостью книгу стихов Леонарда Данильцева — «Неведомый дом»... Чрезвычайно велика в поэзии Леонарда Данильцева роль музыки, особенно, современной...»

От себя добавлю: слышал я и его первые прозаические опыты в стиле Хармса, и стихи в духе Хлебникова — странный человек, совершенный поэт...

МИХАИЛ СОКОВНИН

Предоставлю слово поэту Всеволоду Некрасову, близкому другу Михаила Соковнина.

«"Нашего языка они не понимают, а своего у них как будто и нету", — прочел Миша своим голосом, с расстановкой, и подытожил: — кругом Вариус...

И так оно и было. Да так, на мой слух, и осталось. Понятно, цитированный Кафка «Вариус» не читал, но, пока Кафку не издали, не читал и Соковнин Кафку, а «Вариус» уже был. В тех же отношениях Соковнин, скажем, и с Андреем Сергеевым, Сашей Соколовым, Улитиным или Вианом. Он умер в 75-м и их не прочел, но «Вариус», по-моему, концентрирует черты много чего, написанного и до и после. И в интересной точке: перехода прозы в стих. Если стихом считать речь, которая сама идет на язык, стихийно запоминаясь. Что говорится своим голосом. Шевеля языком».

В нашей книге Михаил Соковнин представлен не прозой, а поэзией, но ведь и прозу свою он писал, как стихи.

ВАДИМ СИДУР

Вадим Сидур всегда для меня был, прежде всего, скульптором — художником необычайной силы мысли с отсветом гениальности. Много раз я спускался в его подвал и созерцал там рождение глиняных женщин и чугунных пророков. Оказывается, Вадим Сидур писал еще стихи и прозу. Об этом я узнал только после его смерти. Это был человек Возрождения и — настоящий поэт.

ОЛЕГ ПРОКОФЬЕВ

В 50-х мы жили по соседству: я — на улице Александра Невского, что у Тверской, Олег Прокофьев — рядом, на Миусах, в Доме композиторов. Там я впервые услышал его перевод «Лысой певицы» Ионеско, записанный на допотопном магнитофоне. Этот текст был как удар молнии, осветившей все вокруг.

Мы вместе участвовали в «Синтаксисе» в 1959 году, потом был фельетон про нас в «Известиях»: особое недоумение у фельетониста вызвала строка Прокофьева «Волк сгрыз грех».

Сын великого композитора Сергея Прокофьева, Олег был, как говорится, потомственным интеллигентом. Учился живописи у знаменитого Фалька. И долго выдержать в Союзе не мог. Олег давно уехал и живет в Англии. Стихи его я встречаю в разных зарубежных русских журналах и альманахах.

ЮРИЙ СМИРНОВ

У меня хранится синяя ученическая тетрадка со стихами Юры Смирнова. Он был другом моих друзей. Лет 35 назад мы встречались довольно часто — в компании. О литературе не говорили никогда.

ГЕНРИХ ХУДЯКОВ

С начала 60-х, насколько я помню, в Москве появился первый концептуальный поэт Генрих Худяков. Он себя так не называл, слово появилось потом. Но факт остается фактом. В первой книге стихов «Третий лишний» (1963 год), он причисляет себя к двум «лишним» поэтам — Цветаевой и Пастернаку.

Худяков создает новую запись стиха — в столбик по слогам, просто по группам букв, что в корне меняет строение текста: исчезают глаголы, появляется особенный «худяковский» ритм, причем смысл отступает, стушевывается. На картине — сплошь мазки.

В книжечке «Кацавейки» в основу построения стиха также лег изобразительный принцип. А в книжечке «Хокку» — рисунок играет роль четвертой дополнительной строки. Почему я говорю о книжечках? Потому что он делал их сам: и писал каллиграфически, и рисовал. Кое-что у меня сохранилось. Худяков включил в поэтический текст и удостоверение личности, и отпечаток пальца, и группу крови.

В эмиграции, в Нью-Йорке, я слышал, он вообще перешел от разрисовыванья галстуков и пиджаков просто к картинам, к живописи. Этот поэт и художник, я считаю, выразил себя ярко и разнообразно.

Назад Вперед
Содержание Комментарии
Алфавитный указатель авторов Хронологический указатель авторов

© Тексты — Авторы.
© Составление — Г.В. Сапгир, 1997; И. Ахметьев, 1999—2016.
© Комментарии — И. Ахметьев, 1999—2024.
© Электронная публикация — РВБ, 1999–2024. Версия 3.0 от 21 августа 2019 г.