× Новое: Константин Вагинов. «Песня слов»: полное собрание стихотворений.


Исчезновение Рикарди

Что мне спеть в этот вечер, синьора,
Что мне спеть, чтоб вам сладко спалось?

А. Блок

Уже за четверть версты до того места, где находилось здание, в котором должен был происходить концерт, улица была запружена автомобилями и полна народу: со всех сторон продолжали прибывать, выезжая из-за углов, длинные бесшумные машины, к идущим по тротуару людям прибавлялись новые, и в воздухе звучали сирены, и гудки, и свисток полицейского, и говор множества людей. У входа в театр происходила давка; и пробившиеся сквозь толпу облегченно вздыхали, попадая в просторный hall[1], где восседающие за высокой конторкой седые и безмолвные джентльмены в черных костюмах делали на предъявленных билетах небрежные росчерки синим карандашом и отмечали что-то у себя на плане театра, лежащем перед ними. Над креслами партера колебалась синеватая, глубоко уходящая мгла, потухали бесчисленные матовые лампы под потолком; и сквозь убывающий, редеющий шум сдержанной речи начинали доходить до последних мест верхних ярусов невнятно струившиеся звуки рояля, за которым сидел лысый и невероятно худой человек, делавший такие механические, такие почти невольные, казалось бы, движения, что было странно, почему в результате этих движений в темноте теперь уже окончательно умолкнувшего зала возникала точно стеклянная, сотрясающаяся постройка, прозрачная и застывающая музыкальная страна, меняясь с волшебством сновидения: она становилась все прозрачнее и прозрачнее к концу, — и когда


Примечания

  1. Здесь: вестибюль (англ.).
302

лампы снова зажглись — от нее уже ничего не осталось, и казалось, что она ушла в тот момент, когда растворился в воздухе, пронизанный светом электричества, неверный и тяжелый занавес синеватой мглы над залом.

Аршинные буквы на улице многократно повторяли одно слово — Рикарди; оно было окружено маленькими строчками с мелкой печатью, которых никто не читал; оно было написано прямо и вкось, и оно же горело наверху целой системой электрических лампочек красного цвета, поддерживаемых с обратной стороны сложным сплетением проволок. Не было даже имени, стояла одна фамилия — Рикарди, и этого было достаточно, так как эту фамилию знали во всех больших городах земного шара, хотя Рикарди было всего тридцать шесть лет и первое его выступление в Париже произошло только двенадцать лет тому назад; и музыкальные критики писали тогда о молодом певце скорее сдержанно, умеренно удивляясь средним нотам его баритона и подчеркивая, что Франция слышала лучших певцов. Зато теперь, еще за месяц до его приезда, о нем были написаны многие страницы с подробным разбором всех особенностей его гения.

Его наружность знали по многочисленным портретам — и корреспонденты газет уже заранее представляли себе, как они начнут отчет о концерте с описания высокой фигуры артиста, его фрака, его точных и уверенных движений и мелькания в воздухе его белого платка, который он подносил к напудренному лицу после конца каждой арии или романса.

Но и их ожидания, и ожидания всех людей, находившихся в зале, были обмануты — потому что случилась невероятная и неслыханная вещь: Рикарди не приехал на концерт. Телефон давно уже звонил, не переставая, в его пустой квартире, уже давно стучали в дверь какие-то молодые люди, приехавшие за знаменитым певцом, — но дверь оставалась закрытой, и к телефону никто не подходил. Концерт был отменен; и толстый человек в смокинге, с мгновенно вспотевшим от волнения лицом, объявил с эстрады, что Рикарди заболел и что дирекция театра

303

готова вернуть стоимость билетов — и откроет для этой цели свои кассы завтра в 9 часов утра. Зал чрезвычайно быстро опустел, разъехались автомобили, погасли электрические буквы наверху, и через полчаса улица снова приняла свой обычный вечерний вид — и никто бы не подумал, что так недавно здесь, на этом месте, произошло нечто непохожее на то, что происходит каждый день.

Рикарди не оказалось в его квартире. На столе его кабинета в высокой и узкой вазе стоял белый цветок редкого растения с сильно измятыми лепестками. Больше не было ничего. Все вещи Рикарди, которые он обычно возил с собой, исчезли. Это было описано на следующий день во всех газетах, высказывались предположения, что Рикарди лишил себя жизни: один из журналистов развивал даже мысль, что все это сделано для рекламы: предполагали еще какую-нибудь особенную романтическую историю — но все эти предположения не могли быть подтверждены ничем, так как подлинная судьба Рикарди не была никому известна. Во всяком случае, даже самые близкие ему люди не знали, что с ним случилось; и если его исчезновение было добровольным, — что казалось единственно возможным, — то чем оно было вызвано — этого никто не мог объяснить: Рикарди, помимо всего, отличался прекрасным здоровьем. Правда, в последнее время на его лице появлялись иногда — но потом исчезали — маленькие розовые пятна, которые он запудривал, но доктора, к которым он обращался, объясняли это повышенной нервной деятельностью — что казалось более чем вероятным, тем более, что сколько-нибудь точного диагноза они поставить не могли, ссылаясь на явно нервный характер заболевания, делающего природу этих пятен «медицински неопределимой», как они говорили. Рикарди сам не придавал этому большого значения — вплоть до того дня, который был двумя неделями раньше его концерта — и когда с ним случилось то, что было единственной и последней причиной его безвозвратного исчезновения.

Был особенный и тревожный день середины мая, и, выйдя утром из дому, Рикарди сразу же почувствовал себя иначе, чем всегда. Это случалось с ним изредка весной; и

304

казалось всегда неожиданным, что природа, и ветер, и особенный запах воздуха могут действовать на него с такой же несомненной силой, с какой солнечные лучи действуют на животных с холодной кровью. Эти дни бывали чрезвычайно редки, но незабываемы — и он помнил несколько погод в Испании, России и Италии более отчетливо, чем самые важные события своей жизни. Они вызывали в нем странные и ничем не оправдываемые ощущения, которые были непоправимы и нестираемы, и знаменитый Рикарди бывал в такие дни рассеян, невнимателен и грустен.

Но эти же состояния его души давали ему на короткое время способность внезапного и печального понимания всего, что его окружало, что не было видно простым глазом, что оставалось непостижимым для всех остальных людей — и что он чувствовал в эти минуты с неповторимой созерцательной силой. И он один только знал, что именно воспоминание об этом придавало его голосу ту убедительность, которая создавала ему славу; и вечером на эстраде ему достаточно было вспомнить далекий испанский пейзаж, который он видел в один из таких дней, — чтобы сразу снова очутиться в своем воображаемом стеклянном и печальном мире, где все звуки его голоса находили такой удивительный, такой безошибочный резонанс. Он знал, что в его искусстве важна не школа, не даже его чисто музыкальные способности, — как это думали и писали все, кому приходилось говорить о Рикарди, — а важны только эти воспоминания, только то, что он увидел и постиг однажды какие-то печальные несомненности, которых не видели и не понимали другие, тянувшиеся к ним бессознательно и не понимавшие своих чувств. Это были вещи, о которых Рикарди никогда не мог бы рассказать ни на одном из известных ему языков — и которые не поддавались словесному воплощению, а существовали и звучали сами по себе и только изредка могли найти в голосе Рикарди несколько похожих, отдаленных нот, возникавших в музыке внезапно и непроизвольно, точно их появление было вызвано далеким взрывом, прозрачным столбом вдруг выросшего в тишине и неуверенности аккомпанемента какого-то поднявшегося и мгновенно упавшего чувства,

305

обреченного на гибель и смерть уже при своем появлении и несущего в себе чье-то трагическое отражение. Рикарди знал все это своим чувством, торопливые изменения которого вызывали на поверхности его сознания иные состояния, более понятные, но не менее печальные. В такие дни Рикарди начинало казаться, что все его существование направляется чьей-то посторонней силой; и воспоминания его, которые он обычно выбирал, заставляя себя думать о том, что ему приятно, и забывать о вещах, могущих испортить его настроение, — переставали становиться послушными его воле и возникали помимо его желания, влача за собой целый ряд размышлений, относящихся к той области, о которой Рикарди избегал думать. Он знал уже, какие мысли прежде всего смутят его спокойствие.

Первой из них была мысль о наступающей старости. Рикарди был красив и молод; ему давали двадцать пять лет, хотя ему было тридцать шесть. Но он, смертельно боявшийся старости, с непонятной завистью читавший каждый год со все более и более тягостным чувством «Портрет Дориана Грея», — он знал, что переход к ней начался в нем уже несколько лет тому назад. Конечно, это было незаметно, конечно, самому Рикарди эта мысль казалась иногда нелепой. Но от постоянного и напряженного внимания его не могло укрыться то, что, когда он поднимался на второй или третий этаж, он чувствовал мгновенную и быстро проходившую слабость в ногах, что иногда вечером что-то тяжело ударяло его в бока, что, задев иногда случайно суставом пальца о край стола, он потом чувствовал тупую боль несколько дней подряд. Его начинали уже утомлять длинные прогулки пешком, он греб с большим усилием, чем прежде, и та легкость его движений, которая всегда была для него чем-то столь же естественным, как искусство ходить, начинала постепенно исчезать. Рикарди думал о том, что он никогда не подвергался никаким лишениям, всегда жил в прекрасных условиях, — и, следовательно, утомление его организма не могло быть вызвано какими-либо внешними причинами. — Еще несколько лет, и я кончен, — думал Рикарди, невольно улыбаясь

306

тому иллюзорному, но казавшемуся явным противоречию, которое было между этими словами и действительностью.

Затем, после этого, он неизменно вспоминал давнюю историю, в которой он был виновником и триумфатором — и которая теперь пробуждала в нем позднее сожаление. История эта могла показаться значительной — как и громадное большинство случающихся с людьми событий — только тем, кто в ней непосредственно участвовал, — то есть самому Рикарди, женщине, которую звали Гильда, и молодому студенту одного провинциального французского университета; с ним Рикарди был очень дружен в эти далекие времена. Этот студент был странным и беспорядочным человеком, не знавшим, за что взяться, и переходившим с одного факультета на другой, занимавшимся то медициной, то поэзией, то археологией, то музыкой. — Он был очень способен, — думал Рикарди, — пожалуй, способнее всех, кого я знал. Что с ним случилось потом? — Рикарди этого не знал. Он помнил только смешную влюбленность этого молодого человека, — его фамилия была Грилье, — помнил цветы, которые Грилье посылал Гильде на последние деньги, — Гилда очень любила цветы, — помнил еще любимый романс Гильды, который пел Грилье:

Plaisirs d’amour ne durent qu’un moment,
Chagrins d’amour durent toute la vie[1].

— Гильда была красива и глупа, — думал Рикарди. — В сущности, разве я виноват, что она стала моей любовницей?

Он вспомнил вечер, в который это произошло. Они провели его втроем, гуляя в небольшом лесу, в окрестностях маленького французского города, где жил тогда приехавший на несколько месяцев Рикарди, — доктора послали его на юг Франции, в лесистую местность: это было после воспаления легких, от которого он чуть не умер. Тогда Рикарди не был еще знаменит. В тот вечер они были втроем: Грилье в лесу пел «Plaisirs d’amour...», и по тому,


Примечания

  1. Удовольствие от любви длится лишь миг,
    Страдания от любви продолжаются всю жизнь (фр.).
307

как Гильда смотрела на Рикарди, он уже знал, что она станет его любовницей, что она, во всяком случае, близка к этому больше, чем когда бы то ни было, — и это должно было произойти именно потому, что казалось таким невероятным — так как Гильда считалась невестой Грилье. Рикарди проводил до дому сначала Гильду, потом Грилье, затем — была уже глубокая ночь — вернулся к дому Гильды; она жила в маленьком особняке, окна которого выходили на улицу. Сквозь закрытые ставни был виден свет — на улице стояла неподвижная тишина; Рикарди вспомнил невысокий дом напротив особняка Гильды — с черной вывеской и золотыми буквами «Maison de couture»[1], невысокие кусты под окном Гильды и гравий ее сада, который, как казалось тогда Рикарди, гремел под его ногами. Он подошел к окну; оно тотчас же отворилось, раньше, чем он успел сказать слово. Когда он взял руку Гильды, он увидел, как задергались ее губы; и тогда, не колеблясь, он подошел к двери, открыл ее и очутился в передней Гильды, которая между тем продолжала стоять у окна, не двигаясь, так как ей было неудобно идти навстречу Рикарди и сделать самостоятельно хоть одно движение, которое могло бы выдать ее желания. Рикарди знал, что она должна была так поступить, что, если бы это было иначе, это было бы неприлично и нехорошо. Он запер дверь и закрыл ставень, стараясь не производить шума, могущего смутить или нарушить то физическое и душевное состояние Гильды, из которого ее не следовало выводить, — как опасно вдруг разбудить лунатика, подумал Рикарди.

Уже под утро он уходил от Гильды; в окне Грилье горел свет. «Plaisirs d’amour...» — с мгновенной горечью вдруг вспомнил Рикарди. Ему очень хотелось спать, он шел и повторял почти бессвязно: — Plaisirs d’amour, Гильда, plaisirs d’amour... — Она не понимала ничего, — думал Рикарди, — она ничего не понимала, — так как через два дня Грилье уже знал все, что произошло. — Рикарди догадался об этом, увидав его чужое и враждебное лицо и услышав в ответ на вопрос о здоровье судорожный смех


Примечания

  1. «Ателье мод» (фр.).
308

Грилье, которого он никогда не мог забыть — и который ясно говорил о том, что Грилье его ненавидит. — Как глупо и печально, — сказал себе Рикарди, и сочетание этих слов на некоторое время удивило его и отвлекло его мысли в сторону. — Глупо и печально, разве это может быть? — подумал он. И вдруг его губы начали улыбаться — еще до того, как он понял почему, — так как это последнее воспоминание приходило откуда-то издалека — и не сразу стало ему ясно, — но затем он вспомнил: он встретил Гильду шесть лет спустя, в кафе, куда он пришел один, — и Гильда сказала ему, глядя равнодушно в его глаза, что она замужем за очень способным архитектором, у которого большие связи и знакомства, — но из дальнейшего разговора выяснилось, что ее муж был подрядчиком, а не архитектором. — А Грилье? — спросил Рикарди. — Молодой человек без состояния, — ответила Гильда, — что он мог мне дать? — Рикарди заметил, что Гильда нисколько не изменилась физически. — Ее душевная жизнь слишком бедна, — думал он, — она никогда не постареет, она, пожалуй, состарится, как лошадь, а не как человек. — А что же делает Грилье? — спросил он еще раз. Гильда сказала, что Грилье, кажется, был в Африке, что он доктор. — Но что такое докторские доходы? — сказала Гильда и удивилась, когда Рикарди засмеялся ей в лицо, не будучи в силах удержаться. Затем он подозвал гарсона, заплатил за себя и за Гильду, вынул из бумажника три стофранковых билета, дал их гарсону, прибавив: — Это вам на чай, — и ушел, оставив Гильду и гарсона в полном недоумении. — Да, plaisirs d’amour, — думал Рикарди.

Он проходил через этот тревожный воздух; он вышел уже на площадь Трокадеро, когда вдруг заметил, что кто-то идет за ним по пятам. Наконец шедший сзади человек остановил его, положив ему руку на плечо. — Что вам нужно? — спросил Рикарди, взглянув на незнакомца.

Перед ним стоял очень хорошо, пожалуй, слишком хорошо одетый молодой человек лет двадцати трех. У него было бледное лицо, длинные пальцы его рук дрожали, но серые его глаза смотрели очень спокойно и уверенно. — Вы

309

знаете, что вы больны? — спросил он Рикарди. — Нет, я не болен, — сказал Рикарди, — я прекрасно себя чувствую. — Вы больны, — повторил молодой человек. — Разве вы не обратили внимания на розовые пятна возле бровей, которые я вижу даже под пудрой? — Это? — сказал Рикарди. — Да, я знаю, это на нервной почве. — Нет, — твердо сказал молодой человек, — это страшная болезнь. Вы никогда не задумывались над этим? Это проказа. Вы больны проказой.

Рикарди не успел еще понять этой фразы до конца, он еще не постиг ее страшного смысла, но уже услышал внезапно возникший рядом с ним смертельный шум в воздухе, странно напоминавший ему те скользкие и всхлипывающие звуки воды, переходящие в томительный и тихий гул, с какими уходит вода из бассейна, когда внизу открывают отверстие для стока. — Проказа? — сказал он наконец. — Да, — ответил молодой человек. — Не считайте меня мистификатором. Вот моя карточка. — Рикарди рассеянно взял его карточку и прочел профессию: студент колониальной медицины. — Вы должны обратиться к лучшим профессорам, — сказал молодой человек, — вы найдете их адреса в телефонной книге. — И он повернулся и пошел прочь. Рикарди смотрел ему вслед и потом вдруг закричал: — Monsieur! — Молодой человек обернулся. Рикарди подбежал к нему и спросил: — Вы знаете мою фамилию? — Нет. — Моя фамилия Рикарди, — сказал он с отчаянием, — я Рикарди. — Тем печальнее, тем хуже, — сказал молодой человек.

Рикарди поехал домой. Он подозвал taxi, раскрыл машинальным движением дверцу автомобиля — и вдруг похолодел, вспомнив, что его прикосновение теперь смертельно и что человек, который сядет после него в этот автомобиль, может заболеть проказой. Он внимательно посмотрел на свои руки: суставы пальцев были покрыты кое-где такими же светло-розовыми пятнами — и казались немного припухшими. — Какая дикая вещь, — сказал себе Рикарди. — Впрочем, разве сумасшедший не может быть студентом колониальной медицины? Почему именно студент колониальной медицины не может сойти с ума совершенно так же, как всякий другой человек?

310

Он пришел в свою квартиру и разыскал тот том энциклопедического словаря, где было слово «проказа». Он раскрыл книгу и прочел: «...Хроническая болезнь, обусловленная, по мнению почти всех специалистов, специфическими бактериями и выражающаяся в развитии характерных новообразований на коже, слизистой оболочке, в нервной системе и внутренних органах — новообразований, называемых лепромами. Большинство ученых признает только две формы проказы: туберкулезную (узловатую) и анэстетическую. Та и другая формы начинаются неясно выраженными предвестниками: часто задолго до появления первых признаков больные жалуются на общее недомогание, лихорадку, ревматические боли, нередко головокружение, головные боли, невралгические боли лица и конечностей и различные болезненные явления кожи. Некоторые врачи утверждают, что наиболее характерные предвестники проказы — сухость носа, носовые кровотечения, расстройство потения — усиление или прекращение — и повышенная чувствительность кожи. При узловатой форме — на коже, обыкновенно всего раньше в области бровей, — Рикарди машинально коснулся рукой левого виска, — и на тыльной поверхности рук показываются ограниченные светло- или темно-красные пятна, то исчезающие, то возвращающиеся вновь, но затем увеличивающиеся и постепенно принимающие коричневую или даже аспидно-серую окраску». Дальше шло изложение постепенного развития болезни и объяснение тех нескольких путей, по которым может направиться проказа. Потом медицинское описание того состояния, когда проказа уже окончательно захватила человека: «Вследствие поражения гортани голос делается хриплым...» — Мой голос? — громко сказал Рикарди. — «...постепенно слабеет и, наконец, может совершенно пропасть; дыхание затрудняется и делается свистящим. Узлы часто изъязвляются, причем образуются довольно глубокие язвы; гнойное или иногда кровянистое отделение их засыхает, образуются зеленоватые или коричневые корки различной толщины; сочленения разрушаются, кости обнажаются и омертвевают; особенно поражаются суставы пальцев рук и ног. В этом периоде

311

больной представляет ужасающий вид: лицо покрыто язвами, изрыто рубцами, веки выворочены, рот перекашивается, нос разрушен: зрение, обоняние, вкус и голос потеряны.

В средних веках после признания человека прокаженным его вели в церковь, покрывали черным сукном или клали на катафалк, служили панихиду, на ноги бросали лопаткой груду земли в знак того, что он умер для общества, — и отводили в лепрозорий».

Рикарди положил книгу на место. В дверь постучались — вошла женщина, готовившая ему обед. Она дала ему письмо в длинном синем конверте, который он тотчас же узнал, — и сказала, что обед на столе. Рикарди поднялся и пошел в столовую. Распечатав письмо, он прочел, что Элен будет у него вечером. — Ах, есть еще Элен, — сказал себе Рикарди.

После этой неожиданной встречи с молодым человеком на площади Трокадеро Рикарди как-то сразу забыл обо всем, что составляло его жизнь, — и только появление того или иного вещественного напоминания заставляло его опять на секунду обращаться к тому, что временно от него исчезло и что в ближайшем будущем должно было исчезнуть навсегда. — Чего же мне было бы больше всего жаль? — спросил Рикарди. — Элен? — Он сорвал с себя салфетку, с шумом отбросил стул и, покинув столовую, быстро пошел в библиотеку. У него захватило дыхание: он только через минуту успел сформулировать свою мысль, которая скользнула в его сознании, как быстро пронесшееся черное полуживотное-полуптица: — Если я болен проказой, то, значит, и Элен ею больна. — Он опять стал читать статью о проказе, от волнения не сразу понимая; он немного успокоился, прочтя, что мнения о степени заразности проказы разделяются и есть теоретики, полагающие, что эта болезнь не заразительна вовсе. — Да и это было бы заметно, — думал Рикарди. — Впрочем, обсудим все внимательно. Во-первых, может быть, я не болен проказой и это фантазия сумасшедшего; и тот факт, что его слова обладают известной логической убедительностью, еще ничего не доказывает. — Затем Рикарди стало казаться, что пятна

312

на его лице уменьшились, — он посмотрел в зеркало: но пятна остались такими же. Он осмотрел внимательно все свое тело, раздевшись догола; нигде на его блестящей коже не было никаких ни пятен, ни следов от пятен. — Сейчас мое тело имеет такой вид, — думал Рикарди, медленно одеваясь. — Неужели эта кожа покроется коркой и язвами, а мой голос перестанет звучать? Может быть, и сейчас он звучит плохо? — Он взял несколько нот — легко и без малейшего усилия, как всегда. — Нет, это еще не скоро случится.

После обеда он сел в кресло, взял первую попавшуюся в руки книгу и стал ее читать. Это была «La peau de chagrin»[1] Бальзака. Он читал и забывал постепенно о своей мнимой или не мнимой проказе: но он не переставал думать все о том же, и только мысли его принимали иную форму, — а под ними находилось все то же ощущение смертельной тревоги, которое он уловил в воздухе, выйдя из дому утром, и которое только усложнилось затем. Когда уже начало темнеть, Рикарди подумал об Элен — и вышел, чтобы купить в магазине все, что ему было необходимо для ужина на двоих. Элен особенно любила именно такое времяпрепровождение, — которое вначале было вынужденным, так как она не могла нигде показываться с Рикарди — и его, и ее знали все; она была женой посла, и уже после двух ее появлений с Рикарди распространился слух об их связи, хотя в то время никто из них и не думал о связи. Тогда же муж Элен сказал ей однажды за столом и как бы вскользь, но с той холодной и учтивой язвительностью, которая была ему свойственна, — в ответ на ее замечание о том, как хорошо поет Иза Кремер: — Мне казалось, что до сих пор вы предпочитали мужские голоса. — По его тону Элен поняла, что он где-то уже слышал о мнимой ее связи с Рикарди, — и хотела резко ему ответить, но потом сдержалась и пожала плечами. Больше посол не говорил о Рикарди. Элен с ним никуда не выходила; кроме того, Рикарди иногда жил месяцами в Париже, почти не выходя из дому и предварительно, до отъезда во Францию, словоохотливо сообщив журналистам, что он собирается


Примечания

  1. «Шагреневая кожа» (фр.).
313

отдыхать во Флориде. У него было две квартиры: о второй из них узнали сравнительно недавно; но он запирался на ключ, и кто бы ни приходил к нему, его не оказывалось дома. Именно на этой квартире он встречался с Элен. Элен не могла развестись с мужем, как того хотел Рикарди: она боялась испортить его дипломатическую карьеру, от которой зависело очень многое; она примирилась с необходимостью двойного существования — и еще год тому назад сказала своему мужу в ответ на один из его вежливых намеков семейного характера, что она не хочет обманывать его, что она его не любит и никогда не станет вновь его женой. — Чего же вы хотите? — сказала она. — Les apparences sont sauvées[1] — это все, что я могла сделать, и видит Бог, как это мне дорого стоило.

Из всех женщин, которых когда-либо знал Рикарди, Элен была самой лучшей. Ей было двадцать пять лет, но во многих вещах она была наивна, как девочка; и в ней было особенное душевное целомудрие, перед которым все случайности ее незаконной связи с Рикарди как-то теряли свое нехорошее значение. Она любила Рикарди, как любят высшее существо, и считала его привязанность к ней незаслуженной наградой; она совершенно не знала ни силы своего бессознательного очарования, ни других своих умственных и нравственных качеств, которые заключались в необычно большом для женщины ее лет запасе чувств, в ее удивительном интуитивном и безошибочном понимании искусства, за которое ее особенно любил Рикарди; за все время их знакомства ему никогда не пришлось быть непонятым Элен. Когда она впервые пришла к нему на квартиру, и пила у него глинтвейн, и Рикарди ей пел старые итальянские песенки, — он даже не подумал о том, что значит, какое, в сущности, почти недвусмысленное значение имеет визит замужней женщины в квартиру холостяка: он отвез ее вечером домой, поцеловал ей руку на прощанье — и только через две недели прислал ей из Нью-Йорка письмо, в котором писал, что он любит ее и что ей достаточно отправить ему телеграмму, что она не


Примечания

  1. — Сохранить внешние приличия (фр.).
314

сердится на него за это признание: он будет ей навсегда благодарен. Рикарди помнил, что он вернулся с концерта в номер гостиницы, заставленный пакетами, чемоданами и цветами, и нашел на столе телеграмму, составленную непрактическим, нетелеграфным языком, — что было тоже характерно для Элен: «Je ne me fache pas parce que je vous aime aussi Helene»[1].

Он ночью протелефонировал в пароходную контору, заказал себе каюту, тут же на столе написал чек на крупную сумму, оплачивавшую неустойку его канадского импрессарио, и, не заснув ни на одну минуту и даже не переодевшись, утром во фраке поехал на пароход и через пять дней звонил по телефону в квартиру Элен. Она пришла к нему в тот же вечер — и оставалась у него до четырех часов утра; она плакала от радости при мысли о том, что Рикарди, знаменитый Рикарди, которого она в то время не могла еще отличить в своем представлении от Рикарди-влюбленного, бросил все и поехал к ней из Нью-Йорка по первому ее слову — совсем как простой смертный: — Tout а fait comme si vous etiez comme tout le monde[2], — говорила она. Рикарди вспоминал обо всем этом, покупая в магазине икру, шампанское, холодное мясо, пирожки и тот особенный сорт индийского чая, который любила Элен. Затем он купил коробку пирожных, букет цветов, вернулся домой, накрыл стол, расставив тарелки и бокалы, и стал дожидаться Элен, которая приехала, как всегда, ровно в половине девятого вечера. Она вошла, неся в одной руке двухмесячного датского щенка, которого она купила по дороге, — это только с тобой может случиться, — сказал ей, улыбаясь, Рикарди, — в другой — завернутый в прозрачную бумагу странный белый цветок с почти квадратными лепестками, оранжевым пестиком и лиловыми тычинками. — Я принесла тебе этот цветок, — сказала Элен, — это африканский, настоящий африканский цветок, который растет в Трансваале. — Как же он попал в Париж? — спросил


Примечания

  1. «Я не сержусь потому что тоже люблю вас Элен» (фр.).
  2. — Совсем, как если бы вы были такой же, как все (фр.).
315

Рикарди, снимая с нее пальто и шляпу и удивившись тому, что трансваальский цветок, который был свеж, как только что сорванное растение, мог так сохраниться за время долгого путешествия из Африки во Францию. — Какой ты смешной, — сказала Элен, — он выращен здесь в специальной оранжерее.

За ужином Элен была весела, как всегда, — и в тот вечер Рикарди было тяжело видеть это. Элен всегда была такой с Рикарди, он почти не видел ее другой и не знал, что дома она и говорила, и вела себя не так, как здесь; когда она приходила к Рикарди, она, казалось, менялась даже физически, становясь мягче и меньше, делаясь почти неузнаваемой; у нее менялся даже голос: он точно свежел и углублялся, как будто каждая минута ее пребывания с Рикарди была первой минутой ее радостного волнения. Рикарди помнил, что в начале их знакомства она показалась ему слишком сдержанной, — но это было только в день их первой встречи; и когда Рикарди увидел ее второй раз, она уже так же говорила и смеялась с теми же интонациями в голосе, которые он вспоминал, засыпая и невольно улыбаясь, — как потом, как всегда. Они сидели за ужином: вдруг потухло электричество и сделалось темно. Рикарди перестал видеть Элен, и на секунду его отделила от нее темнота, и Рикарди подумал, что очень скоро он совсем уже больше не увидит ее, как не видит сейчас, — и когда он, невольно повысив голос, сказал: — Элен! — то сам удивился изменившемуся звуку этого имени, которое зазвучало сразу как-то по-иному. — Не бойся, — ответила она, — я не исчезла в темноте. Ты думал, что меня больше нет? Я здесь. — Но Рикарди не произносил ни слова. — Что с тобой? — тревожно сказала Элен, и в эту минуту зажглось электричество, и она увидала побледневшее лицо Рикарди и его темные глаза. — Ничего, — сказал он, улыбнувшись. — Я не должен ей говорить этого, — думал он, — это было бы слишком ужасно. Возможно, даже вероятно, что она не заразилась от меня, — и зачем ей знать это? — Он решил ничего не говорить ей, но ему трудно было выполнить свое решение, не выдавая себя, и тогда он сказал Элен: — Ты помнишь, как я пел тебе итальянские песенки, когда ты

316

приехала ко мне в гости в первый раз? Хочешь, я буду тебе петь то, что я никогда не исполняю на эстраде? — Она ничего не ответила ему, только сжала его руку.

И здесь же, не вставая из-за стола, на котором продолжали лежать приборы и тарелки с недоеденными кусками, Рикарди, глядя на трансваальский цветок, стал петь Элен вполголоса наивные и почти забытые им мелодии, которые он пел много лет тому назад. Обладая абсолютным слухом и чудовищной, почти нечеловеческой музыкальной памятью, Рикарди знал все, что слышал в своей жизни: он помнил наизусть любую оперу, любой мотив, он пел на пяти языках, и репертуар его был необычайно обширен. — Вот, Элен, — говорил он, — я спою тебе сейчас немецкий романс: в одном месте его, обрати на это внимание, вдруг начинает как будто струиться вода; это романс о русалке.

Элен слушала его, не отрывая глаз от его лица; ей и до сих пор его искусство казалось изумительным и неисчерпаемым. Она слышала Рикарди много раз и во всякой обстановке, но запас его музыкальных богатств был, действительно, настолько неистощим, что она находила всегда новые вещи, которых он еще не исполнял. Он пел ирландские песни, похожие одновременно на разговор и на плач, и русские романсы, про которые он говорил, что в них его голос теряется, точно проходя сквозь темноту и даль, и потом опять появляется, ослабевающий и прозрачный, как звон снега в сильный мороз, он пел английские мотивы, мотивы страны Элен, которые она слышала в детстве, пел французские рифмованные строки о женщинах и о любви и итальянские, удивительные по количеству голосовых изменений, арии.

Было уже очень поздно. — Ну, Элен, я спою тебе еще одно, — сказал Рикарди, — последнее: это французский романс, который я давно люблю.

— И он запел:

Plaisirs d’amour ne durent qu’un moment,
Chagrins d’amour durent toute la vie.

Элен неподвижно сидела на своем месте: трансваальский цветок стал расширяться и увеличиваться в

317

ее глазах и закрыл собой изменившееся лицо Рикарди. Рикарди замолчал; и, видя, что Элен не начинает говорить, он сказал: — Элен, ведь я забыл самое главное: я спою тебе сейчас колыбельную, ты почти спишь. — Нет, — сказала Элен, — но я думаю: что я могла бы сказать после твоего пения и как? Мне сначала казалось, что я просто необразованна и не знаю нужных слов; а теперь мне кажется, что просто таких слов вообще нет. Но ведь пишут же музыкальные критики? — Они пишут глупости, Элен, — засмеявшись, ответил Рикарди, — ты гораздо лучше их понимаешь музыку. Ты хочешь, чтобы я отвез тебя домой? — Нет, — ответила Элен, — сэр Джордж (это было имя ее мужа) улетел в Лондон; не правда ли, как смешно, что он улетел, — точно злой волшебник из Андерсена? Я не хочу ехать домой. Ты мне будешь петь колыбельную, как ты обещал, — только совсем тихо. — Хорошо, — сказал Рикарди, — но только сэр Джордж не похож на волшебника: разве волшебники носят монокли?

Этой ночью Рикарди говорил Элен:

— Элен, ты чувствуешь движение времени? Смотри, я только что сказал эти слова, и их уже нет.

— Ты можешь их повторить.

— Да, Элен, но они будут другими. Ведь ушли не только слова, ушло то, что их вызвало к жизни; от него оторвался маленький кусочек, оно стало чуть-чуть меньше, почти незаметно, но этого кусочка уже нет. И то, что вызывает к жизни мои слова, все время уменьшается и делается тоньше. Элен, ты помнишь «La peau de chagrin»?

— Да, конечно: это очень печальная книга. — Элен, что бы ты сделала, если бы я умер?

— Я бы тоже умерла, — сказала Элен.

И Рикарди на несколько минут потерял сознание и дар речи — он видел перед собой в сумрачном рассвете, наступившем уже полчаса тому назад, только черные глаза Элен. Потом он, боясь сказать хотя бы одно слово, боясь, чтобы голос не изменил ему, взял руки Элен и стал петь с закрытым ртом колыбельную — и Элен заснула, как засыпают маленькие девочки, внезапно, не успев даже произнести то, что хотела. Рикарди вышел из спальни, принял холодную ванну и потом все сидел у окна, глядя

318

на редкие автомобили, проезжавшие перед домом, и ни о чем не думая.

Он развернул потом телефонную книгу и нашел адрес профессора Вернана, знаменитого специалиста по накожным болезням; и днем он был уже у него. Профессор осмотрел его, взглянул затем с недоверием, как показалось Рикарди, на его костюм, — и сказал:

— Я ничего не могу сделать, я не знаю, чем вы больны. Обратитесь к специалисту по колониальным болезням.

— К кому именно? — спросил Рикарди.

— В Париже есть один способный доктор колониальной медицины, — но там вам придется ждать очереди недели две. Фамилия этого доктора — Грилье, вот его адрес.

— Грилье, доктор колониальной медицины? — думал Рикарди, едучи в автомобиле. — Грилье? Может быть, это его однофамилец?

Однако, приехав по указанному адресу, Рикарди нашел запертую квартиру. Он долго звонил: наконец ему открыла горничная, которая сказала, что прием закончен, — но что если m-r хочет записаться, то господин доктор сможет его принять в первых числах июня. — Нет, это меня не устраивает, — сказал Рикарди. — Вы знаете адрес его частной квартиры? — Нет, m-r, — сказала горничная так торопливо и заученно, что Рикарди сразу понял, что она знает. Он дал ей стофранковую бумажку и сказал: — Очень жаль, что вы не знаете адреса, очень жаль. Вот вам за беспокойство, благодарю вас. — И он уже стал спускаться по лестнице, когда горничная остановила его: — Mr Грилье живет в Нейи, — сказала она, — вот его точный адрес. Но если он спросит m-r, кто ему сообщил адрес, m-r будет настолько великодушен, что не назовет меня. — Да, да, не беспокойтесь, — сказал Рикарди. — Я хотела дать еще одно указание m-r, если m-r мне разрешит: господина доктора можно наверное застать только после двенадцати часов ночи. В другое время он в городе. — Благодарю вас, — сказал Рикарди.

В одиннадцать часов вечера Рикарди вышел из дому и отправился пешком в Нейи. Он уже обдумал к тому времени все: — Если Грилье скажет мне, что я действительно болен проказой, то тогда конец. Если нет — я буду лечиться

319

от этой болезни, и все останется по-прежнему. Но если это действительно проказа?..

Он решил оставить доверенность на все свои деньги Элен, ликвидировать свои дела, написать Элен письмо и исчезнуть. Он только не знал — куда; но это он собирался решить позже. Он до сих пор еще не мог поверить в свою проказу: это казалось таким чудовищным и невероятным, и тот Рикарди; который был известен всему миру, настолько не мог стать прокаженным, — что он понимал эту мысль только теоретически, как понял бы ряд логических предпосылок и выводов, сущность которых была бы ему совершенно безразлична. Было уже больше двенадцати, когда он подошел к дому Грилье; и, еще не доходя несколько шагов, он услышал оттуда медленные и тихие звуки пианино, — да, ведь он занимался музыкой, — вспомнил Рикарди. Он открыл калитку железных решетчатых ворот, поднялся по трем ступенькам небольшого дома и тихо позвонил. Музыка тотчас же прекратилась — и голос Грилье спросил, кто там. — Это я, — ответил Рикарди. Грилье, конечно, не узнал его голоса, но открыл дверь, и Рикарди увидел его таким же, каким знал много лет тому назад. Он увидел курчавые волосы, худое и несколько удлиненное лицо Грилье и большие его глаза с неправильным разрезом, про которые Гильда говорила, что они похожи на венецианские окна, — и невольно это неточное и неправильное сравнение вспомнилось Рикарди потому, что он давно не думал о Грилье и ему нужно было сейчас найти что-либо такое, какую-нибудь личную и незначительную подробность прошлых времен, которая вновь воскресила бы в нем то полузабытое место в его жизни, которое занимал в ней Грилье — и в которое мысль его могла сразу вернуться, вспомнив и осветив на секунду какое-нибудь одно характерное представление. Бархатная куртка Грилье была расстегнута на груди, длинные руки были засунуты в карманы. — Что вам угодно? — спросил Грилье, не видевший, как следует, лица Рикарди, находившегося в тени. — Я — Рикарди, я пришел к вам по важному делу, Альберт, — сказал Рикарди. Грилье, не сказав ни слова, отступил, и Рикарди вошел в квартиру. — Что могло вас привести ко

320

мне, откуда вы узнали мой адрес? И что нужно знаменитому Рикарди от доктора колониальной медицины? — Грилье говорил насмешливо и враждебно. — Альберт, — сказал Рикарди таким измененным голосом, что Грилье поднял голову и взглянул на Рикарди с удивлением и тревогой, — мне кажется, что я болен проказой, и я пришел узнать ваш приговор. — Они находились в квадратной комнате, стены которой были обиты материей цвета grisperle[1] без каких бы то ни было узоров; посредине стоял черный лакированный стол, у одной из стен — черный же диван; прямо перед своими глазами Рикарди увидел довольно хорошую копию рембрандтовских пилигримов, принесших с собой и сюда тот далекий и слабеющий полумрак картины, о котором Рикарди в свое время, учеником консерватории, написал несколько десятков очень плохих стихотворений. — Я сейчас буду к вашим услугам, — сказал Грилье. Он вышел из комнаты, затем вернулся — на нем были белый халат и резиновые перчатки. Он поставил на стол небольшую металлическую коробку, от которой шел электрический шнур, — он вставил его в штепсель, — потом, вынув из этой коробки длинный стальной инструмент с загнутым концом и быстро взглянув на лицо Рикарди, взял его руку и приложил конец инструмента к немного опухшему суставу пальца. — Что вы чувствуете? — спросил он. — Ничего, — ответил Рикарди. Грилье осмотрел пятна возле его бровей. Рикарди с тревогой следил за его лицом. Затем Грилье, отвернувшись, сказал:

— Да, вы больны. У вас начало проказы. Не понимаю только, где вы могли заразиться.

Все вдруг стало безразлично Рикарди, все стало казаться далеким и исчезающим в холодном сумраке, как рембрандтовские пилигримы; и он точно издали видел нахмуренное лицо Грилье и блестящий ящик на столе. Потом он сел на стул и сидел, не двигаясь, несколько минут, глядя в неправильные, удивительные глаза Грилье.

— Рикарди, — вдруг сказал Грилье, и Рикарди не сразу понял, что Грилье произнес его имя. — Рикарди,


Примечания

  1. жемчужно-серый (фр.).
321

много лет тому назад вы были виновником самого большого несчастья, которое когда-либо со мной случилось. В эту минуту я мог бы торжествовать, если бы потом я не понял, что это не должно меня волновать. Я очень много думал об этом. Даже сейчас, на вашем месте, я тоже не принимал бы близко к сердцу того, что с вами случилось.

— Да, я думаю, что надо быть храбрее, — сказал Рикарди, которому вдруг, вопреки всем обстоятельствам, стало легче. — Но все-таки не забывайте, что это мой смертный приговор.

— Не все ли равно? — сказал Грилье. — Ну, еще три тысячи концертов, еще несколько сот тысяч людей, которые придут смотреть на вас и услышать в ваших песнях напоминание о своей собственной судьбе — о влюбленности и об умирании. Я слушаю вас каждый год, я знаю, что вы гениальны, я искал объяснения вашего непостижимого секрета, я был так наивен, что несколько лет посвятил изучению музыки. Я, правда, не нашел в ней объяснения; я думаю, что его вообще не может быть. — Альберт, несколько лет тому назад я видел Гильду, — сказал Рикарди; лицо Грилье осталось совершенно спокойным. — Она замужем за богатым подрядчиком, она говорит, что ей не было расчета выходить за необеспеченного молодого человека. Необеспеченный молодой человек — это вы, Альберт. Но мне рекомендовал вас как самого способного врача доктор с мировой известностью. Я надеюсь, что вы богаты.

— Я очень богат, — сказал Грилье, — наверное, почти так же, как вы. Очень возможно, что в данный момент, если бы Гильда вышла за меня замуж, это не было бы ни mesalliance[1], ни неблагоразумным шагом. Но ведь я могу не захотеть этого.

— Что вы делали все это время? — спросил Рикарди.

— Я изучал биологию, музыку, медицину. Я был в Африке, я даже лечил проказу.

— Разве она излечима?

— Не всегда. Иногда это удается.


Примечания

  1. мезальянсом, неравным браком (фр.).
322

— Альберт, — сказал Рикарди, и голос его стал свеж и силен. — Если бы я был один на свете, я не стал бы просить вас ни о чем. Но я не один. Скажите, я могу выздороветь?

Грилье задумался.

— Да, года через три усердного лечения. Если к тому времени признаки проказы останутся, это значит, что вы навсегда будете прокаженным.

— Скажем, пять лет?

— Да, если это излечимо, то через пять лет вы будете здоровы.

— Хорошо. Я буду у вас на днях. Вы пропустите меня вне очереди?

— Да, конечно, — сказал Грилье. — Вы дадите вашу визитную карточку горничной.

Рикарди поднялся со стула; ему было не о чем больше говорить с Грилье, так как спор о значении его, Рикарди, о важности его существования для себя и для других, который было начал Грилье, — не мог его интересовать теперь, в эту минуту, — хотя в обычное время Рикарди нашел бы много слов, чтобы ответить Грилье. Он не мог также, — после стольких лет, — найти прежний свой тон, прежнюю привычную речь, которая была одинаково близка и интересна и ему, и Грилье, — и дальнейшее его пребывание у Грилье неизбежно стало бы неприятно. Он простился и ушел.

Через несколько дней он написал Элен письмо. Он писал, что уезжает на пять лет в Африку — что иначе он поступить не может: он оставил ей доверенность на распоряжение всеми своими деньгами, просил платить за его квартиру и в конце письма прибавлял:

«Я не могу тебе объяснить, почему я уезжаю: и это мне тем более тяжело, что я люблю тебя больше, чем все, что когда-либо существовало на земле. Я вернусь через пять лет, и я знаю, что ты будешь меня ждать.

Каждый год в день твоего рождения я буду присылать тебе трансваальские цветы. В тот день, когда ты их не получишь, это будет значить, что я вернулся в Париж — или что меня нет в живых».

323

Рикарди был у Грилье и, посоветовавшись с ним, решил уехать как можно дальше. Он выбрал Южную Африку — и маленький поселок, странное и труднопроизносимое название которого ему сказал Грилье, бывавший там каждый год. Там Рикарди должен был жить и лечиться до тех пор, пока последние следы проказы не исчезнут с его кожи — или пока не выяснится окончательно, что Рикарди никогда не сможет больше ни петь, ни давать концертов, ни даже жить в Европе. Рикарди отправил туда все свои вещи и целую неделю провел в Париже один, в смертельной тоске и ожидании.

В вечер своего концерта, уже с билетом в кармане, он пошел пешком по Парижу, прошел по той улице, где было здание театра, в котором он должен был петь, посмотрел на потушенные лампы у входных дверей, на потемневшую в умеренном свете уличных фонарей, потускневшую надпись «Рикарди» на афише, перечеркнутую широкой полосой красного карандаша, опустил голову, постоял с закрытыми глазами несколько секунд, затем остановил проезжавший автомобиль — и уехал на вокзал, с которого отходил его поезд.

324

Воспроизводится по изданию: Гайто Газданов. Собрание сочинений в пяти томах. Том второй: Роман. Рассказы. Документальная проза. Москва: «Эллис Лак 2000», 2009.
© Электронная публикация — РВБ, 2017-2018. Версия 1.4 от 11 октября 2017 г.

Загрузка...
Загрузка...
Загрузка...
Загрузка...