...каков полет голодного коршуна над бесплодной глинистой землей, огромные звезды в летнем небе, необычайно острый и свежий вкус хлеба, которого всегда было так мало, паруса греческих и турецких шхун на море.
И еще иногда я вспоминал о том, что существуют простыни, кровати, ванны, обеды, скатерти, приборы, все, что так далеко ушло в прошлое и что мне казалось тогда недостижимым символом давно и безвозвратно утраченного благополучия.
И вот в Париже я пришел как-то вечером в гости к одной моей знакомой, преподавательнице пения. У нее была квартира в Париже и небольшое имение около Dreux, в лесу, куда она ездила каждую неделю. Она неоднократно звала меня туда, но мне все как-то не удавалось выбраться из города. Когда я пришел в тот вечер, она сказала мне:
— Знаете, у меня только что был мой сосед по имению, милейший человек, которого я пригласила на обед. Но когда я сказала ему, что вот, сейчас должен прийти один мой знакомый писатель и назвала вашу фамилию, он изменился в лице, у него стали трястись руки, я просто испугалась, и он ушел. Вы можете объяснить мне, в чем дело? что случилось?
— Нет, я себе этого не представляю — самым искренним образом.
— Он говорит, что знал вас раньше, когда вы были солдатом белой армии.
— Как его фамилия?
— Семёнов, — сказала она. — Аркадий Афанасьевич Семёнов. Очень милый, очень порядочный человек. Он живет в маленьком домике, недалеко от нашего имения, у него несколько ульев. Он разводит пчел.
И я сразу вспомнил все, что было связано в моей жизни с этим человеком — лагерь, земля, которую я копал по его приказанию, кустарник, который я рубил палашом для полевой кухни — и дымно-кисловатый вкус жидкого супа, который в нем варился. В течение многих лет я никогда не думал о капитане Семёнове. И вот теперь я понял, что от тех далеких и бурных чувств, которые я испытывал тогда, когда мы с ним встретились, не осталось ничего, кроме непонятного сожаления — то ли о том, что прошло столько лет, то ли о том, что, может быть, он не заслуживал той ненависти, которая была так сильна во мне. Но, возвращаясь домой, поздним парижским вечером, я видел перед собой все то, что было тогда, что <...> проступило, неторопливо пересекая все эти годы, оторвавшие меня от тех времен.
Прошло еще несколько недель, был конец апреля, я собрался наконец поехать в имение моей знакомой. После завтрака я вышел в лес. Я шел по тропинке, прослоенной прошлогодними листьями, было солнечно, безветренно и тепло. Издалека навстречу мне шел высокий человек в синей рабочей куртке. И когда я находился от него в нескольких шагах, я узнал капитана Семёнова. Я сразу узнал его, хотя он очень постарел и изменился за это время.
Он тоже узнал меня и остановился. Я сказал:
— Здравствуйте, господин капитан.
У него был растерянный вид, мне показалось, что он ищет и не находит слов. Потом он сказал наконец:
— Меня зовут Аркадий Афанасьевич. Как Ваши имя и отчество?
Мы пошли рядом с ним по дорожке. Он опять заговорил:
— Я хотел бы вам сказать несколько слов. Я знаю, какие чувства вы ко мне питали. Вы хотели меня убить, не правда ли?
— Теперь мне это кажется невероятным.
— Да, да, хотели, я думаю. Я всегда это знал. Но я говорил себе, что я не имею права действовать иначе. Вы
знаете, почему я вас держал под шашкой и почему вы всегда были наказаны?
— Откровенно говоря, нет, не знаю.
— Я хорошо знал вашего батюшку, — сказал он, — и когда я первый раз услышал вашу фамилию, я сразу подумал, что вы его сын. И я считал: то, что вы меня будете ненавидеть, — этому я должен потворствовать. Я полагал, что должен сделать все, чтобы вам помочь.
— Вы меня извините, Аркадий Афанасьевич, я продолжаю не понимать.
— Я вам объясню. Я никогда не видел более недисциплинированного мальчишку. Вы знаете, что вам угрожало?
— Нет.
— Расстрел, — сказал он коротко. — Четыре раза вас отдавали под суд — четыре раза я отстоял вас. Я давал вам наряды вне очереди и ставил вас под шашку, потому что знал, что каждый раз я выигрываю время. Чем меньше вы будете свободны, тем больше шансов, что все кончится без этой трагедии, которую я не мог взять на свою душу. Если бы я действовал иначе, я никогда себе этого не простил бы. К этому меня обязывала память о вашем отце, которого я имел честь считать своим другом. И кроме того, мне было искренно жаль вас. Вот объяснение моей жестокости по отношению к вам — и причина вашей понятной ненависти ко мне.
Я шел рядом с ним задумавшись. Потом посмотрел на него и сказал:
— Я искренне вам благодарен. Но почему вы тогда не сказали мне этого?
— Вы не поняли бы этого и не поверили мне. И это лишило бы меня той свободы действий, которой я не хотел терять, потому что я знал, что от этого зависела ваша судьба.
Потом он прибавил:
— Я читаю ваши книги и все, что вы написали. Я следил за этим, я всегда был рад за вас в том смысле, что ваша жизнь пошла нормально. Я не знаток литературы, мне кажется, что некоторые вещи у вас вышли более или
менее удачно, а некоторые очень плохо. Но дело не в этом, а в том, что у вас все-таки положительное начало взяло верх над уголовным.
— Уголовным, Аркадий Афанасьевич?
— Конечно, — сказал он. — Эта судьба могла постигнуть все ваше поколение, выросшее в условиях гражданской войны.
Позднее, в течение нескольких лет я неоднократно бывал в имении моих друзей и каждый раз встречал там Аркадия Афанасьевича. Он работал всю неделю на электрической станции под Парижем и приезжал на свою маленькую пасеку только в субботу днем. Вечером в воскресенье он ехал обратно, в Париж. Так он жил много лет.
Иногда он мне казался бледнее обычного. Я спросил его однажды, как его здоровье.
— Ну, что там здоровье, — сказал он. — Мне под шестьдесят, я свою жизнь прожил. Я умру так же, как умер мой отец — у меня остановится сердце, и все будет кончено.
Когда мы с ним говорили об этом, опять был апрель и снова такой же солнечный и безветренный день в лесу. Кричала кукушка, стучал дятел, остро пах нагретый солнцем высокий муравейник. Летом я уехал на юг, забыв оставить друзьям свой адрес, и вернулся в сентябре. Через два дня после этого я узнал, что Аркадий Афанасьевич умер месяц назад. Умер он именно так, как думал: лег вечером спать — а утром его нашли мертвым. И я подумал тогда, что судьба избавила его от долгих предсмертных страданий — и что в том была не случайная и явная справедливость.