4.
Маленькая сгорбленная фигурка в башлыке зайцем, буйно размахивая руками в разговоре сама с собой, приостановилась у губернаторского дома, заглянула в ворота и пошла себе дальше.
— Больно жирно будет, пускай сам понаведается! — решил Костя про губернатора, к которому задумал было идти объявить новую жизнь без времени, и, обернувшись, крикнул часовому: — никогда я не видел губернаторши, говорят, она старуха, но очень привлекательная.
На площади горел костер, и жались к огню городовой и какие-то бродяги. Кто-то из них сказал:
Костя кивнул головой в знак своей милости:
— Вы правы, его больше нет и это я сделал вас свободными, отныне все можно.
Так шел он, одобряя и поощряя своих подданных, не замечая времени.
Дворники запирали ворота. По дворам выпускали собак. Шныряли какие-то серые люди, притаивались у заборов, в пролетках, дрожали и прыгали от холода.
На лавочке у прокопченного нищетой ночлежного дома примостились две старые нищенки, и как ни в чем не бывало, судачили и перемывали косточки.
Костя остановил их:
— Чего вы тут сидите, разве вы не слышали, что все кончено? — и, вынув из кармана ключ, бросил им в лицо: — возьмите это планетное мясо и раздайте голодным, я не хочу, чтобы кто-нибудь жаловался, — отныне все можно.
В это время, будто из-под земли, вырос Нелидов.
Костя сразу узнал его по высокой шапке.
— Куда ты? — остановил Костя знакомого.
Нелидов, вздрогнув, вынул часы, посмотрел и сказал:
— Полчаса времени осталось, а там... прощай!
— Повинен смерти! — в ярости крикнул Костя, возмущенный непокорством осмелившегося упомянуть о времени, и вспомнив, что оно навсегда им раздавлено, в упоении завертелся.
И вертелся, как карусели.
Ему казалось, он — карусели, на которых всякий может бесплатно кататься.
Какие-то оборванные мальчишки, высыпавшие на ночь из конур и ночлежек за мелким воровством, облепили Костю и кружились вместе с ним.
Он одобрял их, он обещал им показать балаганы, в которых цари и вельможи заиграют петрушек, а он, великий ратуй, первый и последний, сшибет для потехи солнце, ибо отныне все можно.
— Туй-туй-рата-туй! — захлебывался Костя и вертелся, вертелся.
И вертясь, чувствовал, как что-то медленно, но упорно тает в нем и что-то огромной стеной, чуть заметно, но верно наклоняется над ним, а нарастающее сознание какой-то неслыханной силы, какого-то безграничного могущества толкает его.
— Я даю вам волю, какой с сотворения мира, любви и смерти не имел ни один народ, я взял себе время и убил его, — отныне нет времени! я взял себе грех и убил его, — отныне нет греха! я взял себе смерть и убил ее, — отныне нет смерти! отныне все можно! и даю вам первый сорт, чтобы наслаждаться и утопать в блаженстве, и наслаждайтесь и утопайте вы, рабы, которым — моя воля — вырезать все и заткнуть кусками вашего же собственного мяса ваши прожорливые глотки. Аз есмь Господь Бог твой!
Какой-то оборванец сшиб с Кости шапку и, издеваясь, прыснул в лицо:
— А мне что будет?
— Ты будешь лизать зад у моей свинки, — сказал Костя и, обратившись к толпе, возопил: — приидите ко мне! — и улыбнулся, — какая я ворона!..
Шел Костя, спотыкался, вертел пальцем кружок перед носом.
Довольно уж лынды лындать, он будет днем бить до кровавой пены, а ночью, собрав лягушиной игры, пойдет на промысел: малых детей загрызать... малых, слепеньких, топить в тепленькой водице, а то холодно...
— Старый пошел — не дошел, малый пошел — не нашел, черт вам рад, — ухмыльнулся Костя, заложил руки в карманы и, вообразив себя лягушачьей лапкой, двинул плечом фонарь.
Фонарь покачнулся и на мостовую трах! только стекла зазвенели.
Побежал Костя. Бежал, как конь. Он — конь серый в яблоках, седло серебряное, уздечка позолоченная. Он помчится в Собор, скупит все свечи, сядет на престол, умоется холодной росой, прочитает все книги и загорится семипудовой свечой перед Вербницей, перед Громницей, перед Лидочкой: пояс шелковый, шапка бобровая, шуба атласная, а нос, как на картине. Он больше не Костя Клочков, а учитель и сыщик Куринас, первый и последний. И бьет он копытом землю, вороногий конь, несет в песке яйца гусиные да утиные.
— А кудак-так-так! не было в нас так! — кричит Костя во все горло и, рассыпав откуда-то взявшиеся золотые орешки все, как один, останавливается у галантерейного магазина.
Что-то, чиркнув будто спичкой и ярко блеснув зеленым огоньком, с болью завертелось в его мозгу.
— Эх вы, куры рябые, коноплятые! — рванул Костя дверь галантерейного магазина, распахнул свою шубу из макового листа, взарился на Лидочку.
Лидочка, насмерть перепуганная, вытаращила глазки и, не пискнув, присела от страха.
А он, кусая губу, дрожал весь и, приблизившись к прилавку, занес было ногу, намереваясь перемахнуть, но раздумал.
Изогнулся весь, нащупал присевшую Лидочку, вытянул ее и, притянув к себе, впился губами и целовал в губы и щеки, целовал взасос, присвистывая, причмокивая, приговаривая и вдруг, широко разинув рот, закусил ее сахарно-выточенный носик...
Ахнула Лидочка, закатила глазки и обмерла.
Обмерла и без памяти, как труп, не противилась уж этим страшным объятиям.
На крик выскочил белобрысый приказчик «Мудрая головка», замотал лысеющим капульком и, ругаясь на все корки, ухватил склещившегося Костю, оттащил от Лидочки и, как кошку, вышвырнул вон за дверь.
Ткнулся с налету Костя в снег.
Слышал, как с треском захлопнулась дверь.
Вздрагивающие в слезах губы перебирали детскую песню. Пелась песня, выговаривала, и какой-то смертельный страх, подкатывая к сердцу, хлестал его.
Поднялся Костя и пошел и пошел ходко, быстро, быстро, уж не Костя, а отрезанная шкулепа на тараканьих ножках.
Навстречу ему и сзади шмыгали, гнались люди, но не трогали, не толкали его — отрезанную шкулепу на тараканьих ножках.
Галдела улица на сотни пьяных голосов, каждый голос влетал в ухо.
Говорили прохожие:
— Мы хотели бы вас расспросить, как подвигается наше дело —
— Тебе мокрую тряпку нужно положить на нос —
— Дай огоньку —
— У! дурак какой —
— Ни копейки у меня нет, чего же я тебе дам —
— Я тебе прямо говорю, я спички где-то потерял —
— Прогони, да гляди хорошенько —
— А другой дурак всю жизнь работает —
— Что долго-подолго нет его —
— Маль-чиш-ка де-ву-шку обманывает —
— Ни ответа нам, ни привета —
— Еще песни поет, старуха! —
— Не дури, а то свалишься —
— Задави тебя шут —
— Так гуляла бондыриха с бондырем —
И галдели, галдели. Чего им надо? — он все им отдал... Чего ему надо, царю над царями?
В запечатанном магазине через наложенные на окна решетки гляделось черное что-то, как пробитый глаз.
У окна стояла Христина Федоровна.
Костя бросился к Христине Федоровне.
И они смотрели друг на друга, и он не Костя, а осоед, сверлил ее всю с головы до ног своим безумным взглядом.
— Что с тобой, Костя? — спросила Христина Федоровна.
А кто-то крикнул, грозя:
— Эй, Костя, зачем шапку так, я тебе ужо!
Костя молчал, сверлил ее всю с головы до ног своим безумным осоедовым взглядом.
— Ты болен, иди домой! — сказала Христина Федоровна.
И снова что-то, чиркнув будто спичкой и ярко блеснув зеленым огоньком, с болью завертелось в его мозгу.
Он протянул ей руку и, наклонившись к самому лицу, сказал шепотом:
— А если спросят, что сказал Костя, скажите: ничего! — и, высунув язык, пошел.
Хмурно было на душе у Кости, гнетущая охватила тоска:
— Звезды, примите меня!
И как бы в ответ на этот клич измученного сердца кто-то на тоненьких женских ножках, — так показалось Косте, — сам тоненький, появился на тротуаре, засеменил ножками: нагонял Костю, пропадал, потом опять появлялся и носатым хохочущим лицом внезапно заглядывал прямо в глаза:
— Костя, — дрожал Носатый, — ты Бог, ты царь над царями, ты покорил время, ты дал волю, тебе подвластны все земли, вся подлунная, весь мир, ты не Костя Клочков, ты Костя Саваоф, захочешь, и звезды попадают с неба, захочешь, погаснет солнце, у тебя — нос кривой.
И вдруг, ловко извернувшись, подхватил Носатый под руку Костю и повлек за собой, мостя мосты в его новый дворец и храм и небеса.
А на звездных небесах, казалось, встали три черных столба, на тех черных столбах сели три зеленых попа, разогнув, читали три красные книги.
Ковылял Костя, не Костя Клочков, а Костя Саваоф, высовывал язык, улыбался: пораскладывал своим божеским разумом, пораздумывал, чего бы ему натворить еще, каких миров, каких земель... или обратить ангелов в чертей, или вставить стекло в небо, чтобы через него видно было, что на небесах делается, или смешать все и почиять, как в седьмой нетворящий день не голубем, а вороной...
— Какая я ворона!