[an error occurred while processing this directive]

А.М. Ремизов. Книга «Взвихрённая Русь».

ОГНЕННАЯ РОССИЯ

— памяти Достоевского —

Достоевский — это Россия.

И нет России без Достоевского.

И в последний страшный час, — если суждено такому страшному часу, — в внезапную последнюю минуту на последний зов и суд — кому же? — только он, только он один выйдет за Россию, станет один, скажет один за всех — мучающихся, страждущих, смрадно-грешных, но «младенчески любящих» — за Россию бунтующую, отчаянную и несчастную (ведь разве бунтующий может быть счастлив!), за «убивца» — за весь русский народ.

— Суди нас, — скажет судии, — если можешь и смеешь.

И из впалых, испепеленных болью глаз, как искра, блеснет огонь.

Какое изгвождениое сердце — ни одно человеческое сердце не билось так странно и часто, безудержно и исступленно —

«и чем тише был месяц — огромный круглый меднокрасный месяц глядел прямо в окно — тем сильнее стукало сердце и даже больно становилось».

*

Кто, откуда пришел он?

Пройдя какие квадриллионы пространств — отблеск и отвей какого страшного премудрого духа, пустынного огненного духа-искусителя, держащего ключи от человеческого счастья.

И куда?

На какую Голгофу — без срока —

358

Чтобы словом содрогнуть человеческие души, зажечь землю и, если суждено такому страшному часу, дать ответ за всю боль и грех человека, за бунтующую Россию.

*

Под разливной звон и клеп гоголевских колокольцев, сквозь пушкинскую лазурь — России бесподобной и вдохновенной, России волшебной, калядной и вийной —

«избы черные-пречерные, а половина изб погорела, торчат одни обгорелые бревна. На дороге бабы, много баб, целый ряд; всё худые, испитые, какие-то коричневые лица. Вот особенно одна с краю, такая костлявая, высокая, кажется, ей лет сорок, а может, и всего-то только двадцать, лицо длинное, худое, а на руках плачет ребеночек, и груди-то, должно быть, у нее такие иссохшие, и ни капли в них молока. И плачет, плачет дитя и ручки протягивает, голенькие, с кулачонками, с холоду совсем какие-то сизые».
«Что они плачут? Чего они плачут?»
«Дите, дите плачет». «Да отчего оно плачет?»
«А иззябло дите, промерзла одежонка, вот и не греет».
«А почему это так? Почему?»
«А бедные, погорелые... на погорелое место просят».
«Нет, нет, ты скажи: почему это стоят погорелые матери, почему бедны люди, почему бедно дите, почему голая степь, почему они не обнимаются, не целуются, почему не поют радостных песен, почему они почернели так от черной беды, почему не кормят дите?»

*

И пусть все осветилось —

«Снег загорелся широким серебряным полем и весь осыпался хрустальными звездами — слышите Гоголя звон? — мороз как бы потеплел, песни зазвенели — »

359

Ни песен, ни звезд. Все закрыто, зачернено, приглушено. И куда ни глянь, одна костлявая неразлучная горькая разлучница мать-беда.

Прийти в мир на просторную легкую землю Пушкина и Гоголя, и с первого же мига чья-то беспощадная рука хлясть по глазам — «так вот она какая легкая земля!»

«Нет, если бы я имел власть не родиться, я не принял бы такого существования».

Достоевский увидел в мире судьбу человека — горше она последней горести! — и не только человека: помните Азорку — ребятишки тащили на веревке к речке топить, а помните несчастную клячу, ее иссеченные кнутом глаза, и даже неодушевленное этой стороной — Илюшины сапожки, старенькие, порыжелые, с заплатками там в уголку перед постелью —

Весь мир перед ним застраждал — неотступно.

«и чувствует он, что подымается в сердце его какое-то никогда еще небывалое в нем умиление, что плакать ему хочется, что хочет он всем сделать что-то такое, чтобы не плакало больше дите, не плакала бы и черная иссохшая мать, чтобы не было вовсе слез от сей минуты ни у кого, и чтобы сейчас же, сейчас же это сделать, не отлагая и несмотря ни на что со всем безудержем — »

*

Но что может сделать для счастья человека человек?

Страдание и есть жизнь, а удел человека — смятение и несчастие.

И самое невыносимое, самое ужасное для человека — свобода: оставаться со своим свободным решением сердца, это ужасно!

И если есть еще выход, то только через отречение воли — ведь человек-то бунтовщик слабосильный, собственного бунта не выдерживающий! — отречением воли, цепным «авторитетом», беззаветным началом еще возможно в мире что-то поправить, сделать человечество счастливым.

360

Да захочет ли человек-то такого счастья безмятежного с придушенным «сметь» и с указанным «хочу»?

«и сидит она там за железной решеткой семнадцатый год, и зиму и лето в одной посконной рубахе и все аль соломинкой, аль прутиком каким ни на есть в рубашку свою в холстину тычет. А сидит с одной только злобы, из одного своего упрямства».

Или уж ничего не поделаешь с человеком?

Но ведь бунтом жить невозможно!

Как же жить-то, чем же любить — с таким адом в сердце и адом в мысли?

*

«И вдруг ударил колокол — густой тяжелый колокольный звон.

Колокол ударял твердо и определенно по одному разу в две или даже в три секунды, но это был не набат, а какой-то приятный плавный звон.

И я вдруг различил, что это ведь звон знакомый, что это звонят у Николы в красной церкви, выстроенной еше при Алексее Михайловиче, узорчатой, многоглавой и в столпах, и что теперь только что минула святая неделя и на тощих березках в палисаднике уже трепещут новорожденные зелененькие листочки.

Яркое предвечернее солнце льет косые свои лучи в нашу классную комнату, а у меня в моей комнатке сидит гостья. Да, у меня, безродного, вдруг очутилась гостья. Я тотчас узнал эту гостью, как только она вошла: это была мама —

Колокол ударял твердо и определенно, но это был не набат — —

Она вскинулась и заторопилась.

«Ну, Господи... Ну, Господь с тобой... Ну, храни тебя ангелы небесные, Пречистая Мать, Никола угодник... Господи, Господи! — скороговоркой повторяла она, все крестя меня, все стараясь чаще и побольше положить крестов, — голубчик ты мой, милый ты мой. Да постой, голубчик...»

361

Она поспешно сунула руку в карман и вынула платочек, синенький, клетчатый платок с крепко завязанным на кончике узелком и стала развязывать узелок... но он не развязывался...
«Ну, все равно, возьми и с платочком: чистенький, пригодится, может, четыре двухгривенных тут, больше-то как раз сама не имею... Прости, голубчик...» Я принял платок, хотел было заметить, что мы ни в чем не нуждаемся, но удержался и взял платок. Еще раз перекрестила, еще раз прошептала какую-то молитву и вдруг —
И вдруг поклонилась глубоким медленным длинным поклоном

— никогда не забуду я этого! —

Так я и вздрогнул и сам не знаю отчего.
Что она хотела сказать этим поклоном: вину ли свою передо мной признала? — не знаю».
— — —
— — — —
«Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд. С зенита до горизонта двоился еще неясный млечный путь. Свежая и тихая до неподвижности ночь облегала землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовом небе. Осенние цветы в клумбах около дома заснули до утра. Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною. Стоял, смотрел и вдруг, как подкошенный, повергся на землю. Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее, плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков.
О чем плакал он?
О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны.
Как будто нити от всех этих бесчисленных миров Божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала. Простить хотелось ему всех и за все, и просить прощения, не себе, а за всех, за все и за вся — »

— — — —
— — —

362

И кто-то шепчет:
«Богородица — великая мать — »
«Богородица — великая мать сыра земля есть. И великая в том для человека радость. И всякая тоска земная и всякая слеза земная — радость нам есть. А как напоишь слезами своими под собой землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возрадуешься. И никакой, никакой горести твоей больше не будет».

— — —

*

Трепетной памятью неизбывной, исступлением сердца, подвигом, крестною мукой перед крестом всего мира — вот чем жить и чем любить человеку.

Достоевский — это Россия.

Краснозвонная, опетая моим горестным «Словом», и новая, еще не сказавшаяся, буйно подымающаяся из праха, безудержная —

И нет России без Достоевского.

Россия нищая, холодная, голодная горит огненным словом.

Огонь планул из сердца неудержимо —

Взойду я на гору, обращусь я лицом к востоку — огонь!

стану на запад — огонь!
посмотрю на север — горит!
и на юге — горит!
припаду я к земле — жжет!
— — —

*

Где же и какая встреча, кто перельет  этот вспланный неудержимый огонь —

— из-гор-им! —

Там — на старых камнях, там — встретит огненное сердце ясную мудрость.

И над просторной изжаждавшей Россией, над выжженной  степью и грозящим лесом зажгутся ясные верные звезды.

363

А.М. Ремизов. Взвихрённая Русь. Огненная Россия. Памяти Достоевского // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 5. С. 358—363.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2024. Версия 2.β (в работе)