[an error occurred while processing this directive]

А.М. Ремизов. Книга «Бесноватые Савва Грудцын и Соломония».

СОЛОМОНИЯ

Ерогоцкая волость в сорока верстах от Устюга вверх по Сухоне, на погосте церковь Покрова Богородицы, при церкви поп Димитрий с женой Улитой, у них дочь Соломония. О ней рассказ.

Соломонии исполнилось четырнадцать. Непохожая, живи она в городе, ее прозвали бы монашкой. С детских лет полюбилась ей пустыня. Вечерами отец вслух читает Про́лог — век бы слушать. Из всех житий ей по сердцу видения, особенно житие Феодоры. В доме «лицевое» — с картинками: двадцать одно воздушное мытарство и всех родов демоны по грехам разнообразно и ярко, и из всех ярче демоны торжествующих стихий: «блудодеяние».

Соломония далека от этих неминуемых, покоряющих человека, соблазнов, у нее и в мыслях нет, чиста и непорочна — редко, но такие родятся. Соломония мечтает посвятить себя служению Богу — идти путем полюбившейся ей Феодоры: как на сестру, смотрит она на эту богатую в пышной одежде, украшенной жемчугами и яхонтами, византийскую даму.

Но отец думал по-другому: надо было дочь устроить — и ее сосватали за пастуха. Матвей намного старше, угрюмый, да человек-то хозяйственный да трезвый — про пастуха шла хорошая слава. И родители очень были довольны.

* * *

В феврале сыграли свадьбу. После ужина молодые остались одни. Среди ночи поднялся Матвей по нужде и вышел в сени. В комнате было светло: лампадка — и

341

Соломония видела, как Матвей скрылся за дверью. И вдруг она слышит:

«Соломония — отвори!»

«Никто, как Матвей вернулся!». И сейчас же с кровати и к двери.

Растворила — а на нее ветром как дунет: и в лицо и в уши и в глаза — всю! всю! как огнем. И в глазах: стоит — синий, голова змея — и, синим пламенным жалом извившись, вжегся до самого сердца — яр и ужасен — погас.

Не помня себя, легла она на кровать — ничего не понимает. И тут входит Матвей, лег и заснул. И стало ей еще ужасней. И всю ночь до утра озноб колотил ее и тряс.

На третий день она почувствовала и уж боится думать: такое ощущение — лежит в ней этот синий — яр голова змея и перевертывается — до самого сердца. От тоски она места себе не находила и сказать страшно.

В девятый день, когда они легли спать, в комнату вошел мохнатый с когтями и, крадучись, к их кровати. Хотела крикнуть — пропал голос. А он очутился между нею и мужем, встал — синий, желвастый, высунул язык — пес, глаза пустые! — и сопя, обнял ее лапой. За полдень она очнулась и белый свет ей был страшнее зверя, который зверь был с нею ночь.

С этой ночи началась отчаянная жизнь.

Ложатся спать, погасят свет, улягутся — и уж какой-нибудь тихонько руку под одеяло, дышит над ней — и все молодые, не ровня Матвею, и ни одного-то она никогда не встречала, незнакомые и всякий раз новый. Всю ночь. И только под утро отпустит. В поздний час подымалась она и не смотрит — очень ее мучило: не может решиться сказать мужу.

А ночи — все то же, и хоть бы выпала одна, чтобы спокойно — не трогали. И она решилась — какая это была мука! — все выговорила: и о синем в его ярую ночь, и как засел в ней до самого сердца, и о мохнатом — о звере — «пес!» — и теперь эти — —

— Нет моих сил, не могу я так.

Матвей слушал угрюмо и ничего не сказал.

А уж они и не только ночью, а и днем в любой час. И не один — сколько перебывает их за день! — очередь.

342

И нисколько не стесняются: на глазах мужа — подойдет, обнимет — —

И ей стыдно и очень странно: что ж это Матвей? И однажды под большой праздник, когда нагло они к ней лезли, выкрикнула:

— На тебе креста нет, безглазый: с твоей женой, как с блядью — —, а ты... пес!

И тогда Матвей молча собрал приданое и с вещами отвез ее к отцу на погост.

Так кончился медовый месяц.

* * *

Родителям очень неприятно: дочь вернулась — «порченая».

И откуда могло статься: раньше ничего не замечали — тихая и богомольная.

«Не иначе, как злой человек из зависти».

Так и сам Матвей думал: «злой человек на свадьбе испортил». Но ему и обидно: вроде как обманули — а с порченой ему делать нечего — «категорически отказываюсь». И вот он ее с ее добром назад к отцу.

Мать ничего, но отец не выдержал — скандал и досадно: «этакий ведь пастух знаменитый!». Отец попрекнул и мать и дочь: мать за то, что не уберегла, дочь — за то, что свое счастье проглупала — другого такого мужа где найти?

«А как бы могла хорошо устроиться, — досадовал отец, — а вот отцу на шею села: чего с такой, порченая»?

Ничего не помнила, не замечала: смутная была ее жизнь.

Там у пастуха людно, здесь пустыня — лес, болото. Как бы обрадовалась она своей прежней девичьей жизни, своей комнате, своему окну на поле — в поле с цветами, цветами уводившими ее к звездам. Но она не одна — «они»: они приходят ночью из—за болота, они, как тот синий — голова змея — только маленькие скользкие — головастики. И не в одиночку, а стаей — обовьются, не отобьешься! — вся рубашка на ней изодрана. И всю ночь она мечется, как в жару. А выйдет утром в сени, и они за ней в сени, бесстыдные — никуда не скроешься. А другой раз вцепятся, подхватят — ни криком, ни просьбой

343

не остановишь! — да из дома в поле и гонят — полем, лесом, болотом — до реки и в реку.

Отец и мать сколько раз схватывались: слышат крик в сенях: дочь кричит! — кинутся в сени, а нет никого, и в комнате ее нет. Когда день, когда два пропадает: ее находили в лесу, в поле, на болоте.

* * *

Распаленная после ночи поднялась Соломония. В доме никого — все у обедни. Ее постоянная жажда, но в это утро: ничем не утолить. Присела она к окну — там поле, не смотрит, а взглянет — не видит.

Утро: еще солнце не жаркое. В легком воздухе колокол — «Достойно» — и как взблеск огонька: Троицын день, все стоят в церкви с цветами, а у нее — в руках васильки.

Подняла глаза — а поле все-то в васильках — «еще не поздно, поспеет!». Встала идти в церковь, а они — вихрем — ей на дороге: ни шагу.

Топча васильки, оттащили они ее от окна. И видит, другие — багровые — дымом шевелятся у стенки. И синие подбросили ее — и те багровые словили. Как играют в мячик, из угла в угол швыряли ее, и выше — с печки на полати. Расшвырялись — брякнули на стол, сделали петлю — и на шею, и, вздев жерновой камень на веревку, навалили на грудь ей; и на столе прогрызли дыру, в дыру просунули веревку; и со столом и камнем подняли на стропило — и она подвисла.

С камнем на груди она висела, а они под свист кружились — один на другом и три ряда вверх.

Соседи слышали стук и шум в доме. Дали знать отцу. Кончилась обедня, и сейчас же отец и мать домой. А в доме успокоилось. Вошли они в комнату: Соломония на полу — на шее веревка и около жерновой камень, и стол опрокинут. Высвободили из петли — она очнулась: все ее тело досиня избито, а ничего не болит, только жажда. И все помнит, только не скажет, как сорвалась.

С этого дня она ходила нагая.

Ее все боялись. И отец и мать. На ночь запрутся: за стенкой у нее вой и хляс, но еще страшнее стуки: стучатся в дверь. А наутро показывала — и в самом деле, копье: «они ей дали — заколи отца».

344

* * *

В месяц они пришли за ней. Они ластились, нашептывали, льстя ей:

«И разве ей такая жизнь? И это ли жизнь — в пустыне, в печали? — вот у нас».

Шелковые, щекоча, сняли с нее крест.

«Сатана наш отец, — шептали они, — он все создал, что есть живого, это он дал земле в ее трудах радость — любовь. Поклонись ему, и останешься с нами и твоя жизнь будет легка».

Она молчит.

Тогда растянули ее по стене: с раскинутыми руками она висела, прикованная к стене, и разъятые ноги ее прикованы. Громоздясь друг на друга, острым они кололи ее с шеи до ног: грудь, живот, руки и ноги. Перетрогали всю — ничего не забыто. И расковав, подхватили и понесли.

В осенней лунной ночи — птицы ли, листья — они неслись над землей и, окося луну, круто опустились на берег. Высоко впереди стоит она — внизу река блестит. И они ее столкнули: она о камень, перевернулась — черная вода. Подхватили — и в реку, и там глубоко — до дна, и глубже — в поддонные ямы.

По поддонным коридорам идет она, скользя по сырому дну — слепую ее тащили за руки. И в свете, прорезавшем тьму, она видит: глаза — и этот свет был от глаз. Она различает: какое бледное лицо, без кровинки! — и они снуют, шепчутся, называют Ярославкой, показывают на нее. Ярославка что-то говорит им и все они вдруг пропали.

«Своей волей?» — спросила Ярославка.

«Силой».

«Откуда?»

«С Ерги — Соломония».

И Соломония рассказала свою жизнь: свое детство и свой месяц с мужем.

«Не по тебе эта жизнь, не надо было выходить замуж! — и пожалела: — не ешь и не пей и ничего не отвечай, пропадешь».

«А как ты сюда попала?»

«Я другая, — сказала Ярославка, — я от матери».

И Соломония увидела: ее рот полон крови.

345

В эту ночь она зачала. И носила полтора года. И за это время они ни разу не тронули ее. Она ждала спокойно и все делала как мать перед рождением ее брата.

Когда пришло время, она упросила отца и мать оставить ее одну. И как только отец с матерью ушли к соседям, вошла в дом темная — деревянная, а глаза зеленые — трава и листья, и стала ухаживать за ней.

И родила Соломония шестерых: синие — головастики.

Их сейчас же лесавка взяла у нее и унесла на реку — и там положила под мост.

К вечеру вернулся домой отец с матерью, заглянули — дочь спит.

— Конечно, все одна блажь! — и спокойно сели ужинать.

А те из-под моста вышли да гуськом да к дому — и полетели в окна камни, земля, песок.

Поп с попадьей, как были, выскочили из дому да сломя голову — и с версту и больше бежали и только у соседей опамятовались.

— В доме, — говорят, — такое, живому человеку не выжить: все стекла повыбиты: и как еще Бог спас!

А те, расчистив себе дорогу, вошли в пустой дом и к Соломонии и увились на ней шестеро — змей. Пришла лесавка, принесла туис с кровью.

«Птичья, — сказала лесавка, — а брезгуешь, возьми человечью! — и дает ей нож: — зарежь отца».

«Дайте мне еще немного, не тормошите, — Соломония очень мучилась, — я все исполню».

И пересилив себя, она выпила крови и ей стало легче.

Три дня и три ночи прожил отец с матерью у соседей. А когда вернулись, в доме никого: синие унесли Соломонию и с нею ее шестерых.

И опять она зачала и родила двух. И ее унесли с детьми и вернули беременною. Она еще родила одного. И еще двух. Всякий раз появлялась лесавка, приносила ей из леса птичьей крови.

После рождения десятого и одиннадцатого они, как всегда, пришли за ней и унесли ее с детьми.

* * *

Их собралось большое собрание — пять кругов по четырнадцати: жевластые, отвислые, перетянутые и гладкие

346

и мохнатые и с бородавками, а посреди на троне сам — яр голова змея.

Соломония сидела напротив и чувствовала его пламень.

Синие, виясь, служили им. Принесли всех ее детей — одиннадцать и разместили около нее. И спрашивали, показывая на нее:

«Кто это?»

И те, как рыбы, давясь воздухом:

«Мама!» — гудели столы: всех забавляло.

И сам, взрыгнув, зевнул:

«Мама!» — он был доволен.

Приносили и уносили кушанья. Сами ели и ей полные тарелки. Но она не притронулась. И это заметили и недовольны:

«Чай, не падаль, — говорили, — у нас все из больших магазинов, самых первых сортов, парное и свежее».

Расхваливая уговаривали. Но она, как не слышит. И это обидело.

«Если и теперь она не будет повиноваться, мы ее замучаем».

И она испугалась:

«Все, что хотите, — сказала она, — воля ваша».

Перемигнулись, поддернулись. Появилась чаша с вином. Эту чашу ей дали: пусть обнесет собрание.

И с чашей она пошла по рядам. И каждый, кому подносила она, назвав свое имя, превращался в одного из тех, кто приходил к ней в ее отчаянный месяц, и глядя завлажнен— ными глазами, требовал пригубить. Но она не пила.

Хмелея, вставали — кружились, под свист затягивали гнусавые песни. Все теснее окружают ее и, воркоча, выманивали в круг:

«Мама!»

С чашей она стояла перед троном — яр голова змея наливался кровью и пламень его прожигал до сердца.

«Сатана наш отец, — увиваясь шептали ей в уши — он все создал, что есть живого, это он дал земле в ее трудах радость — любовь. Поклонись ему и останешься с нами и твоя жизнь будет легка».

Но, как застыла, крепко держа в руке чашу — вино в ее чаше вскипало.

«Мама! — говорили, — хороша мама, она не кланяется нашему Богу, не хочет пить с нами, ее надо на сковороду».

347

«Зачем сковороду? вскипятим котел, бросим в котел, загнет ноги».

Сковородка или котел? сухой огонь или мокрый? — такое поднялось, забыли и из—за чего: желвастый на кольчатых, кольчатые на отвислых, отвислые на перетянутых, бородавки били гладких, гладкие дубасили мохнатых — землетрясение.

«Да святится имя мое!»
— вздрыгнул, ржа, змей — и пламень пла́нул из его уст —
— тьма — бездны — темнота —

Под свист подхваченная мотней, Соломония скользила по сырому дну поддонных коридоров, слепую тащили ее за руки.

Светя ей, встретила Ярославка:

«Соломония, — сказала она, — я должна научить тебя именам».

И стала называть демонские имена.

А Соломония заучивает.

Нелегка показалась наука: были такие — не выговоришь, и такие — сказать срам. Но Соломония все отчетливо запомнила. И на проверке каждое произнесла легко, как свое: все семьдесят.

«Я тебя отпрошу у них проститься с отцом и матерью, — сказала Ярославка, — эта жизнь не твоя жизнь, ты обречена».

И сказала о Соломонии — те согласились.

И на прощанье:

«Ты можешь открыть отцу свою тайну, не бойся, тебя не тронут, но тяжелую ты ношу возьмешь — ты не знаешь, какую власть имеют имена! — и погибнешь».

Синие вывели Соломонию на землю. Не бросили, как всегда, а окружив, повели болотом — они утопили бы ее в болоте. Да на счастье гроза — такая: гром и стрелы. Много их погибло — и болото как смолой покрыто. А она спряталась от них в яму. Но ее нашли, вытащили — и опять ударило. И тут уж они отскочили, да кто куда: жжет.

348

* * *

Сколько ни искали, не было Соломонии ни в лесу, ни на поле, ни на болоте. Думали, погибла. И встретили ее, как с того света.

Рассказала она отцу о именах — все перечислила — и отец записал все семьдесят.

И с того дня всякий день за обедней поп проклинал их в алтаре у жертвенника. А она слегла. И с каждым днем силы покидали ее. Истощенная, лежала она, ни ходить, ни подняться — смерть караулила ее под окном.

Так все и решили: конец ее мытарствам.

Так и сама она думала: пришло — скоро Бог приберет.

И видит она: на нее смотрит — и ей дышать легче — «Кто это, — думает, — вся в жемчугах, такая..?»

И та сказала:

«Богуславка! — и улыбнулась, — я Феодора».

И почувствовала Соломония, как силы налились в ней от этой улыбки и имени любимой Феодоры.

«Тебе тут не житье, Соломония, ты пропадешь, переезжай в Устюг».

Никто не верит: не узнать было наутро Соломонию. Она поднялась, она ходила, она разговаривала. Она рассказала отцу о Феодоре.

Шли сборы в Устюг. И больше всех озабочена Соломония: она торопит, ей все хочется поскорей. И когда все было готово, она вдруг изменилась:

— Не могу об этом и слышать.

И так уперлась — и откуда в ней, точно не человеческие силы держали ее. И пришлось везти силой.

* * *

В Устюге на соборной площади жила одна знакомая вдова попадья, тоже Соломония, у этой Соломонии ее и водворили.

Соборная церковь Богородицы ближе нельзя, недалеко и церковь Устюжского чудотворца юродивого Прокопия и другого юродивого Иоанна. В собор и к Чудотворцам водила попадья Соломонию к службе.

И первое время развлекало. Но не втянуло. И уж все ей не мило.

Одна дума, одно слово, одна просьба — домой.

Домой! и о доме только и разговору.

Соборный поп Никита исповедывал ее и причастил. А ей — свету не видит: тоска — домой тянет.

349

Все равно, хоть погибни!

Что делать попадье: она по усердию взялась водить Соломонию в церковь, больше она ничего не может. Пошла посоветоваться с Никитой. И Никита пожалел:

— Чего же, — говорит, — человеку здесь зря мучиться, отвезите к отцу.

* * *

И опять она дома в Ерге. День за днем. И как рукой — совсем поправилась. И этих пяти мытарских лет как не было. Она та прежняя — васильковая. И говоришь с ней, как с человеком, не блажит. И ест и пьет с отцом и матерью, не прячется.

— Хоть впору опять под пастуха! — смеется отец.

У попа шла дума, объявить Матвею и, как полагается, жене к мужу вернуться:

«Пастух-то больно знаменитый, быка осилит».

Тайком мать бегала к пастуху. И уж все соседи узнали. И одни ничего, говорят — «и слава Богу!» А другие не очень — губы поджав дакали: были на пастуха зарились — завидный жених, а кроме того — разочарованы — всегда ведь занимательнее, когда человек с треском погибает, чем когда тихо поднялся.

Сумерки — мечтательный час и в доме так уверенно и надежно, и вдруг слышат: со двора голос выкликает:

— Соломония полонянка!

И другой и третий:

— Полонянка — полонянка!

Защемленный, глухо:

— Соломония полонянка!

Так из вечера в вечер — восемь вечеров.

И в доме нахмурилось. Не то — не та Соломония.

Тревожно и жутко.

Перед сном прочитал отец правило и только что лег, а ему в самое ухо:

— Поп, отдай нам нашу полонянку, а мы тебе дадим денег сколько угодно.

Мороз по коже: искушение? Или за Соломонией ее прежние — выкуп?

И поутру на обедне истовее проклинал он их у жертвенника по записке.

И днем не беспокоили. А пришла ночь — тут как тут:

— Поп, отдай нам нашу полонянку!

И рука омлела крест положить.

350

— Нам ее отдали наши братья водяные, она обманула их и они нам говорят: «не можете ли вы унести ее в лес?»

Вот она какая притча: в лес требуют.

И повадились лешие: как ночь, под домом крик, рев, свист:

— Поп, отдай нам нашу полонянку. Добром не дашь — силой унесем.

И уж не знай, что и делать: на всех есть управа — именные! а эти лешие — нигде не прописаны.

Было освящение церкви на погосте. Из Устюга приехал соборный поп Никита с архидиаконом Галасием. В день освящения собрались гости... Весь дом с ног сбился: надо было хорошенько угостить начальство и перед своими не дать маху. Одна Соломония была безучастна, она даже к гостям не вышла.

За ужином ближе к ночи компания повеселела и все очень довольны, наступил час и, как всегда, дом окружили и начинают свою музыку:

— Соломония полонянка!

— Поп, отдай нам нашу полонянку!

— Полонянка — полонянка!

Архидиакон Галасий, по прозвищу Рыло, одним своим личным видом нагонял такой страх, старались не смотреть, когда читает, а норовили ему в спину, а уж про голос и говорить нечего — самый большой соборный колокол сквозь него жук, а маленькие как и не существуют. Галасий высунулся в окно и вступил с лешим в перебранку.

Так они такого ему наговорили, и не только чего такого он сделал секретного или о чем подумал таком, а и про такое, на что рука чесалась. За архидиакона вступились — и не обрадовались: всякому наговорили они обидного и всякого ущемили, изобличая публично в грешках и пороках или, как потом говорилось, «всю совесть обнажили до скандала».

Хозяин не знал, что и придумать, как и чем замять неловкость и прекратить безобразие: одни сидели надутые, другие брезгливо, третьи друг с другом перекорялись — вот-вот вцепятся и пойдет потасовка.

— Что, отец, хороша картинка? — спросил кто-то Никиту.

И в ответ архидиакон Галасий, выведенный в

351

молчанку, вдруг поднялся и став в «Многолетие», пустил зловеще:

— Преполовение! — и в этом слове, означавшем «перехватил», слилось и человеческое и лешее.

На прощанье, когда речь зашла о Соломонии и как оградить ее от нечисти, Никита не задумался:

— Чего ж, — говорит, — человеку здесь зря мучиться, отвезите в Устюг.

* * *

Злые дни — годы беспросветно; пять лет и пять месяцев, вот какой срок прожила Соломония в Устюге.

Она сделалась заправской порченой — «бесноватая Соломония!»

Всякий день, не пропуская ни одной службы, водили ее в Собор или к Чудотворцам. От пения у нее стоял шум в ушах и она ничего не различала, она только чувствовала: на евангелии, на великом выходе и на приношении даров падала она вместе с другими порчеными и кричала звериными и птичьими голосами: свиньей, собакой, голубем, кукушкой. И живот у нее раздувался, как у беременной перед родами.

«Демоны в ней трепещутся, как рыбы в мрежах!» — говорили в церкви люди опытные и любопытные ко всему чудесному и сверхъестественному.

Из всех порченых Соломония сделалась самая знаменитая.

Архидиакон Галасий и бесноватая Соломония! — для них приезжают в Устюг из Вологды, Архангельска, Вятки, Сольвычегодска и даже из Москвы посмотреть и послушать: Галасий—Рыло рявкал так, что стекла дребезжали, Соломония — глаз не отведешь, кричала по-птичьи и по-звериному.

Соломония выкрикивала непонятные и ни на что не похожие слова в перемежку с кощунством и срамными. Крик ее был чудесный и сверхъестественный: без содрогания нельзя было слышать и чем-то влек к себе, как музыка.

Демонские имена, врезавшиеся в память, из памяти проникли в сердце, жили в ней и с ней нераздельно, как птицы и звери. Это демонские имена — семьдесят — лешие, водяные, огневые — ядом войдя в кровь ее сердца, слились в одно имя и она ощутила его в себе, как тогда после ярой ночи: синий — голова змея — перевертывается

352

в ней — до самого сердца. И от этой чрезмерной напоенности огнем в ее голосе клокотало: и весенний зазывный гул и стоны летней ночи и резкий осенний переклик и все захлебывалось в вое и скрежете — свинья, собака, голубь, кукушка.

В месяц он встает в ней и перевертывается и, охваченная огнем она выбегала из дому в одной рубашке на реку. Ее настигали у самого края или вылавливали, а зимой вытаскивали из проруби.

«Если бы вернуть!»

«Если бы можно было вернуть?»

«Если бы вернуться домой!»

Всякий день, не пропуская ни одной службы, ее ведут в Собор или к Чудотворцам, там отведено ей особенное место, там над ней читают заклинательные молитвы и псалтырь, и она всегда под глазом и неотступными глазами терпеливо ожидающих чуда и любопытных, любителей чудесного и сверхъестественного.

И хоть бы один день без этого шума — пения и молитв, один день — одной, тихо — чтобы не трогали.

* * *

В феврале исполнилось десять лет с той ночи, а в памяти, как вчера. И содрогнувшейся памятью пройдя все десять лет за один миг, ее огненная тоска прожгла пространства — и видит Соломония: на нее смотрит — и по жемчужной одежде она узнала: Богуславка—Феодора.

И Феодора говорит ей словами из своего жития, с детства знакомыми и тогда совсем непонятными, а теперь, как для нее — к ней:

«Вот ты видела, Соломония, страшные, злые блудные мытарства. Знай же, как мало душ минуют их без напасти: потому что весь мир лежит среди соблазнов, и все люди сластолюбивы и блудолюбивы и помышления человека от юности устремлены на блуд и редко кто соблюдает себя от блудных мечтаний. Мало есть умерщвляющих свои плотские похоти — мало и проходящих свободно эти мытарства, но многое множество, дойдя до них, погибает: ибо лютые блудных дел истязатели похищают блуднические души и ниц влачат в ад, еще жесточе муча; и похваляются начальники блудных мытарств: «Мы, — говорят, — не в пример другим, с избытком увеличиваем огненное народонаселение ада!»

353

«Соломония, нет такого человека и ты выйдешь из этих мытарств ты не виновна».

На Великом посту Никита допустил ее к причастию.

После исповеди она легла и крепко заснула. И проснулась от боли — не может терпеть и закричала: он, перевернувшись в ней, встал и, распирая ее, прогрыз насквозь левый бок. Сорочка ее была в крови — левый бок.

Благовестили к утрени — чуть светало.

Ее подняли и повели в Собор. Со стиснутыми зубами шла она: запах крови и какая-то невысказанная вина — какой-то неоткрытый грех...

Не подымая глаз, стояла она всю утреню, но под конец при возгласе: «Богородицу и Матерь Света песньми возвеличим!» она почувствовала его — и ей дышать нечем. И не помнит, как ее вывели из церкви. Вернулась она к обедне и когда к иконам прикладывалась, перед образом Благовещения, опять почувствовала — но он отпустил. И за апостолом — «апостола Павла чтение» — он перевернулся в ней с засосом и ее замутило и начало рвать.

И когда перед причастием священник сказал: «говорите за мной» и начал молитву: «верую Господи и исповедую...» — она молчала — и когда оканчивая: «вечери Твоея тайныя днесь», сказал: «в землю поклонитесь», — она не шелохнулась.

А когда подвели ее к чаше, она ударилась об пол — и как свинцом налита, насилу поднять могли, разжали ей рот — и проглотив причастие, она закричала.

Этот крик стоит в ушах:

— Сжег меня! сжег меня!

В эту ночь она видит: входят в комнату двое — —

«Веруешь ли ты в Христа?»

У одного в руке три кочерги: измученный, а глаза, как ручей:

«Веруешь ли ты в Христа?»

Другой с посохом странник: какая горькая бедность!

«Веруешь ли ты во Христа?»

А ей трудно рот разжать:

«Да!» — и голоса своего не узнает.

«Ты ни в чем не виновата! — и глаза, светя — ручьи —

354

тишиной окружили ее, — твори Иисусову молитву беспрестанно и крестись истово и разумно крестообразно: имя Божие покроет тебя и крест укрепит».

* * *

8 июля праздник Казанской и память Устюжского чудотворца юродивого Прокопия.

Накануне приехал с Ерги брат Соломонии Андрей. Рассказывал о доме: какие же события? все также стоит их дом, Покровская церковь, отец служит, мать хозяйничает — хорошо у них на Ерге.

— Только с Матвеем вот — бык его на рога поднял и насмерть зашиб: а какой был пастух знаменитый! Теперь другой: Максим.

Соломония безучастна, сама она ничего не спросила. Но что-то в ней случилось: к удивлению всех в первый раз за все годы сама вызвалась ко всенощной — «к празднику».

И пошла с Андреем.

В церковь не войти было, пришлось стоять на паперти. И она все просила брата поближе: ей хотелось послушать о жизни Прокопия. Медленно подвигались они с народом. И на Пролог подошли к самой раке Прокопия.

От свечей было жарко, но зато все слышно.

Если бы не такой шум в ушах! — мало чего она разобрала и только чувствовала —

Прокопий из Старгарда «от немцев», богатый купец, приехал в Новгород с товарами из Любека. Встреча на Хутыни со старцем Варлаамом и происшедшая перемена в его судьбе. Все свое богатство он роздал нищим, домой в Германию не вернулся, нищим вышел странствовать по чужой русской земле. Так попал он в Устюг, тогда Гледень.

Когда он был богатый, его уважали и ставили в пример его деловитость, когда он роздал богатство, его хвалили за беспримерную щедрость. Слава и честь сопутствовали его судьбе и ему было очень совестно перед другими: кругом неудача и грех. И теперь в Устюге он просто бродяга: ему никто не поклонится и его не похвалят. Но его совестливое сердце не могло успокоиться. Жажда правды толкала его в жизнь: он чувствовал, что во имя этой правды

355
он может и должен сказать и не только то, чего не надо делать, но и о том, что следовало бы делать, чтобы просветить свою жизнь.
И когда этот бродяга, появляясь всюду там, где был грех, посмел непрошенный встреваться в дела, обличая, — ведь и духовно и житейски он был гораздо выше, он понимал все извороты человеческой лукавой мысли! — ему дана была презрительная кличка: юрод — урод — выродок — дурак.
Презираемый ходил он среди чужих, ему некуда было постучаться, и не только к людям — собака не пустит в свою конуру.
Он не побоялся и изжил всякий страх и всякую боль: никакой человеческий суд, никакая зимняя стужа его не трогали. В этом был его подвиг: он добровольно все отдал и вольно принял на себя всю беду и грех мира. И стал творить чудеса. Силой своего духа он отвел каменную тучу и спас город. И уже его встречали не как опасного дурака — «юрода», а как «юродивого братца», который нечеловеческими средствами поможет человеку в беде: исцелит и утешит.
Он носил всегда три кочерги: и если вверх несет, значит, к благополучию, а вниз — к беде. Ночь проводил на паперти в Соборе. Поутру и вечерами его видели на высоком берегу Сухоны на Сокольей горе: он сидел на камне, благословлял зори — тучи — реку — лес и птиц.
По дороге в церковь к Михаилу Архангелу, проходя по Михайлову мосту, встретил он свою смерть. И в июльскую ночь поднялась метель. И всю ночь на мосту он лежал под серебряным снежным покровом — так нашли его наутро: мертвый.

В глазах у нее заколебалось: свечи поплыли, резко сдвинулся гроб и три кочерги, грозя, поднялись на нее — она закричала: грудной ребенок кричал в ней! — и бросилась бежать из церкви.

Едва справились и в церковный двор ее, а там на травке положили — понемногу и отошла: домой просится. Но ее повели к другому устюжскому чудотворцу, к юродивому Иоанну.

В этой церкви меньше народу и войти было свободно.

356

Но она в самых дверях — нет, не хочет, домой просится. И ее ввели силой.

И она так ослабела —на ногах не стоит. Посадили у раки Иоанна. Читали Пролог. И она задремала.

Прокопий помер в 1303 году, а через полтораста лет в 1458 г. пришел с Москвы «нищий человек» Иоанн и у всех расспрашивал о нем, записывал рассказы и заказал написать его образ; построил часовню на его могиле, перенес в нее камень и остался жить при часовне, приняв подвиг «юродивого Христа ради», но не кочерги, посох носил он — странник.

И чувствует Соломония: кто-то взял ее за руку — и ей тепло и спокойно. Она подняла глаза — какая-то из васильков смотрит на нее.

«Соломония, ты меня знаешь!».

«Не помню».

«Не помнишь, — и наклонилась, и еще ближе, — а помнишь всякий день ты приходила в мой дом?»

И что-то такое близкое почувствовалось и в этом цвете и в прикосновении, или это мать? откуда? — там, где каждый камушек ей встреченный и топанный: ни она так пройдет, ни он так не покатится, а лес в гуле и гуде слышишь, называет тебя — твое имя? а полем идешь, все цветы, все кочки к тебе — ты не чужой; и река — в волну ли, в затишье — идет и плещется не наперекор, а в лад с тобою, и сама земля тепла и мягка и пощадна — она молчит, а прикоснись, как забьется ее темное сердце! и звезды, вот уж, кажется, везде одни, нет, только с твоей земли — из звезд — вон она твоя!

И три серебряных звезды засветились в васильках:

«Муке твоей три часа».

И Соломония всплыла на поверхность сна.

Голос сквозь зуд:

«В ней семьдесят бесов и еще придут семьсот».

Другой наперерез:

«Чтоб двенадцать попов и читать двенадцать псалтырей».

И третий глухо — из-под:

«Три часа».

После всенощной взбудораженная она не легла, а все ходила по комнате. И сама с собой разговаривает. Андрей

357

караулил ее и слышал — говорилось такое, очень странно. Побежал к Никите. И Никита сказал чтобы вести ее в Собор.

И так измучили человека, куда уж вести, да и час поздний, но она не заупрямилась — очень была взбудоражена.

Никита поставил ее в приделе Иоанна Предтечи и спрашивает, какое такое ей было видение и кто это ей сказал: три часа? Она молчит. Видя, что так ничего не добьешься, Никита позвал другого попа Семена и начали над ней читать псалтырь.

И она, как всегда, безучастно и вдруг подняла голову и, вырвавшись, отбиваясь, закричала:

— Дайте мне сроку на три часа!

Андрей один не мог удержать. Какой-то взялся помочь и уж вдвоем вывели ее из церкви. А она все кричала:

— — три часа!

Пустая площадь, померкшая белая ночь, медная ушатая луна.

Соломония вырвалась из рук и ударилась о землю.

Синие и багровые катились волны, закручивались в тугие водовороты — жевластые, кольчатые, отвислые, перетянутые, и гладкие и мохнатые, и с бородавками и в пламенном пыху вздрыгая сам — яр голова змея — они шли, лягали и оплевывали ее — — и туча-на-тучу плыла голубая волна, звездами мелькали серебряные ризы и хоругви и в свист и проклятия вея васильками -

— перелётно звон кадил — —

— озеро — облака — звезды — свет -

* * *

Как привели домой, как уложили в кровать — как сквозь сон — приходил Никита, благословя ушел, и еще кто-то читал над ней.

Тяжелый храпучий сон погружал в поддонье беспробудно — живот раздувался, как у беременной перед родами.

Три часа последней ее муки наступили.

Комната осветилась: впереди юноша со свечею и за ним с тремя кочергами — Прокопий, и с посохом странник — Иоанн.

«Соломония, обещаешь: никогда ни за кого не выходи замуж!» — сказал Прокопий и, обратясь к Иоанну что-то

358

говорит ему — и она увидела, не посох, копьецо в его руке.

И Иоанн наклонился над ней и подняв копьецо, глубоко разрезал ей живот, и рукой так — в рану. Что-то вынул и передает Прокопию.

И Прокопий, держа как змею, показал Соломонии:

«Вот! ты носила в себе».

Синий вился в его руке — она с болью узнала его — головастик.

Бросив на пол, Прокопий придавил его кочергой и взбрызнула капелька крови.

А Иоанн, наклонясь над ней, вынимал из нее одного за другим. И Прокопий давил кочергой. И она увидела: на полу в луже крови свернувшиеся, как пузыри — семь рядов по пяти.

«Половину демонской силы мы у тебя взяли, — сказал Прокопий, — совершенное исцеление ты получишь завтра в моем доме».

И поддонная тьма хлынула — погас свет.

Нечего было думать подняться, чтобы идти к обедне. На носилках отнесли Соломонию в церковь. В глубоком забытьи лежит она около раки Прокопия.

Часы ее муки исходили.

Иоанн, наклонясь над ней, вынимал из нее и Прокопию; Прокопий бросая на помост, прихлопывал ногой.

И новых семь рядов по пяти — расплющенные, бесцветная слизь.

«Теперь она свободна и чиста!» — сказал Иоанн.

И тогда Прокопий наклонился над ней: она была чиста. И подняв кочерги вверх:

«Здравствуй, Соломония, до великого Божьего Суда».

— — —

Соломония открыла глаза — и сверху ей из окна солнечный луч.

— Я в церкви или мне снится?

— В церкви, — говорит Андрей, — читают евангелие.

И в первый раз услышала — и никакого шума! — поднялась — никакой боли! — стала — как ей легко! — и с каким простым открытым сердцем посмотрела вокруг — ее глаза ручьи, светясь и светя.

359

А.М. Ремизов. Соломония // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 6. С. 341—359.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2024. Версия 2.β (в работе)