Женева, октября 2, 1789

Вдруг три письма от вас, милые! Если бы вы видели, как я обрадовался! По крайней мере вы живы и здоровы! Благодарю судьбу! Если счастье ваше несовершенно; если...[1] Друзья мои! Более ничего не скажу, но я хотел бы отдать вам все свои приятные минуты, чтобы сделать жизнь вашу цепию минут, часов и дней приятных. Когда-нибудь — мы будем счастливы! Верно, верно, будем!

От Лозанны до Женевы ехал я по берегу озера, между виноградных садов и полей, которые, впрочем, не так хорошо обработаны, как в Немецкой Швейцарии, и поселяне в Pays-de-Vaud гораздо беднее, нежели в Бернском и Цирихском кантонах. — Из городков, лежащих на берегу озера, лучше всех полюбился мне Морж.

Вы, конечно, удивитесь, когда скажу вам, что я в Женеве намерен прожить почти всю зиму. Окрестности женевские прекрасны, город хорош. По рекомендательным письмам отворен мне вход в первые домы. Образ жизни женевцев свободен и приятен — чего же лучше? Ведь мне надобно пожить на одном месте!


[1] Здесь выпущено несколько строк, писанных не для публики.

284

Душа моя утомилась от множества любопытных и беспрестанно новых предметов, которые привлекали к себе ее внимание; ей нужно отдохновение — нужен тонкий, сладостный, питательный сон на персях любезной природы.

Трактирная жизнь моя кончилась. За десять рублей в месяц я нанял себе большую, светлую, изрядно прибранную комнату в доме, завел свой чай и кофе; а обедаю в пансионе, платя за то рубли четыре в неделю. Вы не можете вообразить себе, как приятен мне теперь новый образ жизни и маленькое заведенное мною хозяйство! Встав рано поутру и надев свой походный сертук, выхожу из города, гуляю по берегу гладкого озера или шумящей Роны, между садов и прекрасных сельских домиков, в которых богатые женевские граждане проводят лето, отдыхаю и пью чай в каком-нибудь трактире, или во Франции, или в Швейцарии, или в Савойе (вы знаете, что Женева лежит на границе сих земель), — еще гуляю, возвращаюсь домой, пью с густыми сливками кофе, который варит мне хозяйка моя, мадам Лажье, — читаю книгу или пишу, — в двенадцать часов одеваюсь, в час обедаю; после обеда бываю в кофейных домах, где всегда множество людей и где рассказываются вести; где рассуждают о французских делах, о декретах Национального собрания, о Неккере, о графе Мирабо и проч. В шесть часов иду или в театр, или в собрание — и таким образом кончится вечер.

В рассуждении здешних обществ скажу вам, что женевцы обыкновенно зовут гостей на вечер пить чай. В шесть часов сходятся, пьют кофе, чай и едят бисквиты, садятся играть в карты, по большей части в вист, и проигрывают или выигрывают рубли два, три; в десятом часу все расходятся, кроме трех или четырех коротких хозяину приятелей, которые остаются у него ужинать. На сих вечеринках сбирается человек по шестидесяти; тут видите вы знатных французов, оставивших свое отечество, — немецких принцев, англичан и всего менее женевцев. Обедать или ужинать зовут редко. Господин Кела, один из начальников или синдиков здешней республики, пригласил меня

285

однажды к обеду в загородный дом свой. Стол был очень хорош. Тут познакомился я с гишпанцем, который десять лет жил в Петербурге, отправляя должность советника при гишпанском посольстве, и который, по некоторым обстоятельствам, должен был оставить свое отечество; зиму проводит он в Лионе, а лето — в Швейцарии. — Барон де Лю, Лафатеров приятель, познакомил меня с готскими молодыми принцами, которые учатся здесь светской науке или приятному обхождению. Я у них обедал; меньшой гораздо живее и остроумнее большого, наследника высокого готского трона. Вы наслышались о бароне Г*: я улыбнулся, вспомнив, что имею честь сидеть подле его будущего повелителя, который может без всякого суда — от чего боже сохрани! — снять с него шляпу... и голову. — Вчера позвал меня ужинать г. Конклер. Я пришел в девять часов, но хозяин совсем еше не готов был принимать гостей и сидел в своем кабинете. Через полчаса вошла хозяйка, и начали сбираться гости. Между прочими был тут один глухой барон, над которым женевские дамы весьма забавлялись. Они загадывали ему загадки: барон брался все отгадывать, но, к несчастию, не отгадал ни одной. Например: для чего Генрих IV, враг всякой пышности, имел золотые шпоры? Барон пять раз улыбался, пять раз отвечал, но все невпопад. Наконец вывели его из недоумения, сказав: «Pour piquer son cheval» (чтобы шпорить свою лошадь). «О! Я это думал! — закричал барон, —C'est tout clair! Ничто не может быть яснее!» Еще: что находится au milieu de Paris (в середине Парижа)? Барон, который недавно приехал из Парижа, отвечал: «Город — люди — камни — грязь». Над каждым ответом смеялись и наконец объявили, что au milieu do Paris находится «г». «Я только лишь хотел это сказать!» — закричал барон, и все захохотали. Хозяйка, которая почитается одною из разумнейших женщин Женевской республики, расспрашивала меня о московских дамах. Вопрос: «Хороши ли они?» Ответ: «Прекрасны». Вопрос: «Умны ли они?» Ответ: «Беспримерно». Вопрос: «Сочиняют ли они стихи?» Ответ: «Молитвы», — «Vous badinez, monsieur! Вы шутите!» —

286

«Извините, сударыня; я говорю точную правду». —«Да разве они очень много грешат?» — «Нет, сударыня; они молятся о том, чтобы не грешить». — «А! Это другое дело!» — Госпожа Конклер подала мне руку, и мы пошли ужинать. —

 

В полночь. Ныне ввечеру чувствовал я в душе своей великую тягость и скуку: каждая мысль, которая приходила ко мне в голову, давила мозг мой; мне не ловко было ни стоять, ни ходить. Я пошел в Бастион, здешнее гульбище, — лег на углу вала и дал глазам своим волю перебегать от предмета к предмету. Мало-помалу голова моя облегчалась вместе с моим сердцем. Вечер был самый теплый и приятный. На обеих сторонах представились мне горы, окруженные облаками, которые носились выше и ниже их вершин: вид величественный и грозный! Прямо передо много простиралась большая равнина, усеянная рощицами, деревеньками и уединенными домиками. Все было тихо. От времени до времени по большой дороге, идущей вдоль равнины, мчались в колясках молодые англичане, которые, боясь следствия скоплявшихся облаков, погоняли кургузых коней своих, чтобы скорее возвратиться в город. Ветерок, как птичка, прилетел от Юры и шептал мне на ухо — не знаю что. Тут вдруг ударили в барабан. Боясь, чтобы меня не заперли в Бастионе, я вскочил и вышел оттуда, но, не желая расстаться с вечером, пошел на Трель, другое гульбище подле ратуши, и сел на лавке под ореховыми деревами, где представились мне те же виды, которыми веселился я в Бастионе. Темнота сгущалась, ветер усиливался и шумел ужасно между деревами, облака неслись быстро, натекли на город, и пошел дождь. Обратив глаза на долину, вдруг увидел я множество огней, которые в темноте представляли романическое зрелище. Мне казалось, что я вижу там замки благодетельных фей — и все сказки, которые воспаляли младенческое мое воображение и делали меня в ребячестве маленьким Дон-Кишотом, оживились в моей памяти. Между прочими тогдашними подвигами моими вспомнил я один вечер, сумрачный и бурный, в который, ощутив вдохновение

287

божественных фей, укрылся я от своего, впрочем, весьма бдительного дядьки, забрался в ту горницу, где хранились разные оружия, покрытые почтенною ржавчиною, — схватил саблю, которая пришлась мне по руке, и, заткнув ее за кушак тулупа своего, отправился на гумно[1] искать приключений и противиться силе злых волшебников, но чувствуя в себе на каждом шагу умножение страха, махнул саблею несколько раз по черному воздуху и благополучно возвратился в свою комнату, думая, что подвиг мой был довольно важен. Лета младенчества! Кто помышляет об вас без удовольствия? И чем старее мы становимся, тем приятнее вы нам кажетесь.

Кто, будучи в Женевской республике, не почтет за приятную должность быть в Фернее, где жил славнейший из писателей нашего века?

Я ходил туда пешком с одним молодым немцем. Бывший Вольтеров замок построен на возвышенном месте, в некотором расстоянии от деревни Ферней, откуда идет к нему прекрасная аллея. Перед домом, на левой стороне, увидели мы маленькую церковь с надписью: «Вольтер — богу».

«Вольтер был один из ревностных почитателей божества, — говорит Лагарп в похвальном слове Фернейскому мудрецу. — «Si Dieu n'existait pas, il faudrait l'inventer» (если бы не существовал бог, то надлежало бы его выдумать), — сей прекрасный стих написан им в старости и показывает его философию». —

Человек, вышедший к нам навстречу, не хотел было вести нас в дом, говоря, что господин его, которому известная наследница Вольтерова продала сей замок, не велел никого пускать туда, но мы уверили его в нашей благодарности, и в минуту отворилась нам дверь во святилище, в те комнаты, где жил Вольтер и где все осталось так, как при нем было. Комнатные приборы хороши и довольно богаты. В той горнице, где стоит Вольтерова кровать, было погребено его сердце, которое госпожа Денис увезла с собою в Париж. Остался один черный монумент, с надписью:


[1] Я жил тогда в деревне.

288

«Son esprit est partout, et son coeur est ici» (дух его везде, сердце его здесь), а выше: «Mes manes sont consolés, puisque mon coeur est au milieu de vous» (тень моя утешена, ибо сердце мое посреди вас). На стенах висят портреты: первый — нашей императрицы (шитый на шелковой материи, с надписью: «Présenté à Mr. Voltaire par l'Auteur»[1], — и на сей портрет смотрел я с большим примечанием и с большим удовольствием, нежели на другие); второй — покойного прусского короля; третий — Лекеня, славного парижского актера; четвертый — самого Вольтера и (пятый) маркизы де Шатле, которая была ему другом, и более нежели другом. Между гравированными изображениями заметил я портрет Невтона, Буало, Мармонтеля, д'Лламберта, Франклина, Гельвеция, Климента XIV, Дидрота и Делиля. Прочие эстампы и картины неважны. — Спальня Вольтерова служила ему и кабинетом, из которого он научал, трогал и смешил Европу. Так, друзья мои! Должно признаться, что никто из авторов осьмого-надесять века не действовал так сильно на своих современников, как Вольтер. К чести его можно сказать, что он распространил сию взаимную терпимость в верах, которая сделалась характером наших времен, и наиболее посрамил гнусное лжеверие, которому еще в начале осьмого-надесять века приносились кровавые жертвы в нашей Европе[2]. — Вольтер писал для читателей всякого рода, для ученых и неученых; все понимали его, и все пленялись им. Никто не умел столь искусно показывать смешного во всех вещах, и никакая философия не могла устоять против Вольтеровой иронии. Публика всегда была на его стороне, потому что он доставлял ей удовольствие смеяться! — Вообще в сочинениях Вольтеровых не найдем мы тех великих идей, которые гений натуры, так сказать, непосредственно вдыхает в избранных смертных; но сии идеи и понятны бывают только


[1] Подарено Вольтеру автором (франц.). — Ред.

[2] Но я не могу одобрить Вольтера, когда он от суеверия не отличал истинной христианской религии, которая, по словам одного из его соотечественников, находится к первому в таком же отношении, в каком находится правосудие к ябеде.

289

немногим людям, и по тому самому круг действия их весьма ограничен. Всякий любуется парением весеннего жаворонка; но чей взор дерзнет за орлом к солнцу? Кто не чувствует красот «Заиры»? но многие ли удивляются «Отеллу»?[1]

Положение Фернейского замка так прекрасно, что я позавидовал Вольтеру. Он мог из окон своих видеть Белую Савойскую гору, высочайшую в Европе, и прочие снежные громады, вместе с зелеными равнинами, садами и другими приятными предметами. Фернейский сад разведен им самим и показывает его вкус. Всего более полюбилась мне длинная аллея; при входе в нее кажется, что она примыкает к самым горам. — Большой чистый пруд служит зеркалом для высоких дерев, осеняющих берега его.

Имя Вольтерово твердят все жители Фернея. Там, сев под ветвями каштанового дерева, прочитал я с чувством сие место в Лагарповом похвальном слове:

«Подданные, лишенные отца и господина своего, и дети их, наследники его благодеяний, скажут страннику, который уклонится от пути своего, чтобы видеть Ферней: «Вот домы, им построенные, — убежище, которое дал он полезным искусствам[2], — поля, которые обогатил он плодами. Сие многолюдное и цветущее селение родилось под его смотрением, родилось среди пустыни. Вот рощи, дороги и тропинки, где мы столь часто его видали. Здесь горестное Каласово семейство окружило своего покровителя; здесь сии несчастные обнимали колена его. Сие дерево освящено благодарностию, и секира никогда не отделит его от корня. Он сидел под его тению, когда разоренные поселяне пришли требовать его помощи; тут проливал он слезы сожаления и скорбь бедных превратил в радость. В сем месте видели мы его в последний раз...» — и внимающий странник, который при чтении «Заиры» не мог удержать слез своих, прольет, может быть, еще приятнейшие в память благотворителя».


[1] Тогда я так думал!

[2] Известно, что Вольтер принял к себе в Ферней многих художников, которые принуждены были оставить Женеву.

290

Мы обедали в фернейском трактире с двумя молодыми англичанами и пили очень хорошее французское вино, желая блаженства душе Вольтеровой.

От Женевы до Фернея не более шести верст, и я в семь часов вечера был уже дома.

Некоторые из здешних граждан ввели меня в свои так называемые серкли, которых здесь очень много и в которых женевцы после обеда пьют кофе и курят табак. Тут не бывает женщин; говорят же более всего о парижских новостях. Здешние богачи поверили Франции миллионы и до сего времени получали с них большие проценты, но теперь боятся, чтобы французы не сказались банкротами, от чего могут разориться в Женеве первые домы. Но тебя, бедный Север, тебя не удостаивает женевец своего внимания! Тот, кто знает все подробности парижских происшествий, едва ли знает, что у России со Швециею война. Визирь два раза разбит, Белград взят — никто об этом не говорит, никто не радуется. Любезная Германия! В недрах твоих звучат рюмки и стаканы, когда Слава протрубит счастливый подвиг сынов твоих; рейнвейн и вино токайское пенятся в кубках, раздаются торжественные песни вдохновенных бардов, Германия! Для чего я оставил тебя так скоро?

На сих днях обедал я за городом в сельском домике, вместе со многими женевцами и чужестранными. Обед был самый веселый; все мы сидели в шляпах и пели песни. После стола одни катались в лодке по озеру, другие играли в шары или, сидя на крыльце, спокойно курили свои трубки. — Пробыв там до вечера, пошел я назад в город — и мог ли думать, чтобы на сем пути ожидала меня опасность? Вы, конечно, не угадаете, какая? Я шел задумавшись; наступил на змею и увидел ее только тогда, как она начинала уже обвиваться вокруг ноги моей и подымала вверх голову, чтобы сквозь чулок ужалить меня... Но не бойтесь! Я сбросил ее с ноги, прежде нежели она могла влить в нее яд свой. «Злобная тварь! — думал я, смотря, как она ползла от меня по желтому песку. — Злобная тварь! Жизнь твоя теперь в моих руках, но если натура терпит тебя в своем царстве, то я

291

не хочу прекращать бедного бытия твоего — пресмыкайся!»

Не помню, писал ли я к вам, чтобы вы адресовали письма свои à la Grande rue, № 17. На сей раз простите!

 


Н.М. Карамзин. Письма русского путешественника. [Письмо 76] // Карамзин Н.М. Избранные сочинения в двух томах. М.; Л.: Художественная литература, 1964. Т. 1, с. 79–601.
© Электронная публикация — РВБ, 2004—2024. Версия 3.0 от от 31 октября 2022 г.