В предисловии к «Димитрию Самозванцу» просвещенные читатели увидят причину, почему предмет, сам по себе богатый романическими происшествиями и необыкновенными характерами, лишился в романе г. Булгарина занимательности и живости. Автор пренебрег главную цель романиста, а заботился о второстепенных. «Желание мое,— говорит он,— представить Россию в начале XVII века в настоящем ее виде»1. Цель всех возможных романов должна состоять в живом изображении жизни человеческой, этой невольницы судеб, страстей и самонадеянности ума. Живописуя историческую картину, художник, разумеется, должен знать место, на коем действовали герои его, должен изучить черты лиц их, одежду и оружие их времени,— но это необходимое не есть еще главное, совершенно удовлетворяющее все требования искусства. Не поименованных кукол, одетых в мундиры и чинно расставленных между раскрашенными кулисами, желает видеть в картине любитель живописи; он ищет людей живых и мыслящих, и вследствие их жизни и мысли действующих; а место и одежда их должны только довершать очарование искусством обманутого воображения. То же самое желали бы мы найти и в романе г. Булгарина. Русские давно знакомы с действующими лицами оного. История нам сохранила их имена и деяния, их характеры и черты лиц; археологи раскрыли нам подробности их жизни домашней и общественной; обычаи, поверья, одежда и оружие того времени благодаря их изысканиям удовлетворят самого любопытного охотника до древностей. Актеры, следственно, готовы и одеты, даже мы знаем их способности: заставьте же их переиграть известную нам великую драму по возможности так же хорошо, как они представили ее в первый раз перед нашими предками.
Не говорите нам, что «автор здесь в стороне, а действуют исторические лица. Я никого не заставлял действовать и говорить по моему произволу» и пр. и «если кому не нравятся характеры, не моя вина». Автор не может быть в стороне: ему нет нужды самому выходить на сцену, как
делывали греческие комики; но он обязан отвечать, что он не исказил ни одного исторического лица, что он всегда заставлял его говорить сообразно известной степени его ума и темперамента, что каждое движение тела его есть выражение невымолвленной мысли или еще не обнаруженного желания, а не произвол автора; и что все прибавления романиста не суть своенравные вымыслы, а ученые пополнения утраченных временем страниц из книги человеческих помыслов и деяний. В настоящей жизни, в людях, окружающих нас, мы можем не любить дурных характеров, остерегаться людей подозрительных, презирать глупых и злых, убегать вредных; но в романе виноват сочинитель, если характеры нам не нравятся, ибо от характеров романа требуется одной естественности. Кому бы пришло в голову сердиться на романиста за то, что он представил злодеев, известных в истории, злодеями? Мы еще более будем снисходительны к роману «Димитрий Самозванец»: мы извиним в нем повсюду выказывающееся пристрастное предпочтение народа польского перед русским. Нам ли, гордящимся веротерпимостию, открыть гонение противу не наших чувств и мыслей? Нам приятно видеть в г. Булгарине поляка, ставящего выше всего свою нацию; но чувство патриотизма заразительно, и мы бы еще с большим удовольствием прочли повесть о тех временах, сочиненную писателем русским.
Итак, мы не требуем невозможного, но просим должного. Мы желали бы, чтоб автор, не принимаясь еще за перо, обдумал хорошенько свой предмет, измерил свои силы. Тогда бы роман его имел интерес романа и не походил на скучный, беспорядочный сбор богатых материялов, перемешанных с вымыслами ненужными, часто оскорбляющими чувство приличия. История не пощадила Димитрия Самозванца; его пороки и безрассудность выставлены ею не в полусвете: зачем же ужасную память о нем обременять еще клеветою? Где, в каких тайных летописях найдено, что он был шпионом у Сапеги (см. I часть)? Какое чисто литературное намерение заставило автора наделить его сим незаслуженным званием? Сколько убийств, напоминающих дела Стеньки Разина (в особенности утопление Калерии), взведено на него понапрасну! Сколько страниц посвящено сухим, неуместным выпискам о богатстве Годунова, чтобы заставить бедного Самозванца пересказать слова Лудовика XVIII о Наполеоне: «Да, он был хороший мой казначей» (ч. IV)! Борис Годунов и Василий Шуйский, два лица, блистающие в истории нашей необыкновенным,
гибким умом и редким искусством жить с людьми различных свойств, ускользнули совершенно от наблюдательности автора. Первый, как дитя, перед всеми проговаривается, что он злодей, и как дурной актер, не знает, что делать с собою, высказывая им затверженную роль. Он некстати то встает со стула, то опять садится, подымает голову, опускает ее на грудь и мечет туда и сюда руки. А второй едва обрисован: это призрак, это лицо без образа.
Роман до излишества наполнен историческими именами; выдержанных же характеров нет ни одного. Автор сам, как видно, чувствовал, что по событиям, им описанным, не узнаешь духа того времени, и впадал поминутно в ошибку прежних романистов, справедливо указанную Валтером Скоттом: он перерывает ход действия вводными, всегда скучными рассказами. Что же касается до сцен народных, они незанимательны по его собственной воле, для нас остающейся доселе загадкою. Выписываем из предисловия собственные слова его: «Просторечие старался я изобразить простомыслием 2 и низким тоном речи, а не грубыми поговорками».
Высказав первые впечатления, родившиеся в нас при чтении романа сего, предоставляем себе в следующих статьях полнее развить наши мнения и подробнее поговорить о сей книге3, которая, без сомнения, найдет много читателей и, следственно, должна иметь некоторое влияние и на литературу нашу.
В заключение скажем еще одно замечание. Язык в романе «Димитрий Самозванец» чист и почти везде правилен; но в произведении сем нет слога, этой характеристики писателей, умеющих каждый предмет, перемыслив и перечувствовав, присвоить себе и при изложении запечатлеть его особенностию таланта.