Милый мой Пушкин, до тебя дошли ложные слухи о Раевском1. Правда, они оба в Петербурге, но на совершенной свободе. Государь говорил с ними, уверился в их невинности и, говорят, пожал им руку и поцеловал их. Отец их сделан членом Совета. Наш сумасшедший Кюхля нашелся, как ты знаешь по газетам, в Варшаве2. Слухи в Петербурге переменились об нем так, как должно было ожидать всем знающим его коротко. Говорят, что он совсем не был в числе этих негодных Славян, а просто был воспламенен, как длинная ракета. Зная его доброе сердце и притом любовь хвастать разными положениями, в которые жизнь бросала его, я почти был в этом всегда уверен. Он бы, верно, кому-нибудь из товарищей не удержался сказал всю свою тайну. Дай бог, чтоб это была правда. Говорят, великий князь Михайло Павлович с ним более всех ласков; как от сумасшедшего, от него можно всего ожидать, как от злодея — ничего.
По письму твоему приметил я, что ты изволишь на меня дуться, быть может, за долгое мое молчание. Исправься, душа моя, от такого греха; будь человеком, не будь зверем! Пиши ко мне по-прежнему, за то я буду отвечать не по-прежнему, то есть аккуратнее. «Северные цветы» давно готовы, один Дашков не совсем выпростался3, а такого одного ждут с охотою семеро. Твоя 2-я песня «Онегина» везде читается и переписывается. Я не только что никому ее не давал, да и сам не имею. Твой экземпляр отдал Вяземскому4, и для «Цветов» тобою назначенные куплеты его жена мне и переписала и прислала. Дела поправить нечем другим, как прислать ее с третьей к Плетневу и приказать печатать. Поздравление с «Борисом Годуновым» я было писал на огромном листе, да от радости до сих <пор> не окончил. Царицам гор5 мое почтение. Прощай.