ЭПИЛОГ

Вот что, спустя года четыре после вторичного приезда Александра в Петербург, происходило с главными действующими лицами этого романа.

В одно утро Петр Иваныч ходил взад и вперед по своему кабинету. Это уже был не прежний бодрый, полный и стройный Петр Иваныч, всегда с одинаково покойным взором, с гордо поднятою головою и прямым станом. От лет ли, от обстоятельств ли, но он как будто опустился. Движения его были не так бодры, взгляд не так тверд и самоуверен. В бакенбардах и висках светилось много седых волос. Видно было, что он отпраздновал пятидесятилетний юбилей своей жизни. Он ходил немного сгорбившись. Особенно странно было видеть на лице этого бесстрастного и покойного человека — каким мы его до сих пор знали — более нежели заботливое, почти тоскливое выражение, хотя оно и имело свойственный Петру Иванычу характер.

Он как будто был в недоумении. Он делал шага два и вдруг останавливался посреди комнаты или скорыми шагами отмеривал два-три конца от одного угла до другого. Казалось, его посетила непривычная дума.

На кресле близ стола сидел невысокого роста, полный человек с крестом на шее, в застегнутом наглухо фраке, положив одну ногу на другую. Недоставало только в руках трости с большим золотым набалдашником, той классической трости, по которой читатель, бывало, сейчас узнавал доктора в романах и повестях. Может быть, доктору и пристала эта булава, с которою он от нечего заведений, и врач для бедных, и непременный посетитель всех консультаций; у него и огромная практика. Он не снимает даже перчатки с левой руки, не снимал бы и с правой, если б не надо было щупать пульса; не

453

расстегивает никогда фрака и почти не садится. Доктор уж не раз перекладывал от нетерпения то левую ногу на правую, то правую на левую. Ему давно пора ехать, а Петр Иваныч всё ничего не говорит. Наконец!

— Что делать, доктор? — спросил Петр Иваныч, вдруг остановясь перед ним.

— Ехать в Киссинген, — отвечал доктор, — одно средство. У вас припадки стали повторяться слишком часто...

— Э! вы всё обо мне! — перебил Петр Иваныч, — я вам говорю о жене. Мне за пятьдесят лет, а она в цветущей поре, ей надо жить; и если здоровье ее начинает угасать с этих пор...

— Вот уж и угасать! — заметил доктор. — Я сообщил вам только свои опасения на будущее время, а теперь еще нет ничего... Я только хотел сказать, что здоровье ее... или не здоровье, а так, она... как будто не в нормальном положении...

— Не всё ли равно? Вы вскользь сделали ваше замечание, да и забыли, а я с тех пор слежу за ней пристально и с каждым днем открываю в ней новые, неутешительные перемены — и вот три месяца не знаю покоя. Как я прежде не видал — не понимаю! Должность и дела отнимают у меня и время, и здоровье... а вот теперь, пожалуй, и жену.

Он опять пустился шагать по комнате.

— Вы сегодня расспрашивали ее? — спросил он, помолчав.

— Да; но она ничего в себе не замечает. Я сначала предполагал физиологическую причину: у нее не было детей... но, кажется, нет! Может быть, причина чисто психологическая...

— Еще легче! — заметил Петр Иваныч.

— А может быть, и ничего нет. Подозрительных симптомов решительно никаких! Это так... вы засиделись слишком долго здесь, в этом болотистом климате. Ступайте на юг: освежитесь, наберитесь новых впечатлений и посмотрите, что будет. Лето проживите в Киссингене, возьмите курс вод, а осень в Италии, зиму в Париже: уверяю вас, что накопления слизей, раздражительности... как не бывало!

Петр Иваныч почти не слушал его.

— Психологическая причина! — сказал он вполголоса и покачал головой.

— То есть, вот видите ли, почему я говорю психологическая, — сказал доктор, — иной, не зная вас, мог бы

454

подозревать тут какие-нибудь заботы... или не заботы... а подавленные желания... иногда бывает нужда, недостаток... я хотел навести вас на мысль...

— Нужда, желания! — перебил Петр Иваныч, — все ее желания предупреждаются; я знаю ее вкус, привычки. А нужда... гм! Вы видите наш дом, знаете, как мы живем?..

— Хороший дом, славный дом, — сказал доктор, — чудесный... повар и какие сигары! А что этот приятель ваш, что в Лондоне живет... перестал присылать вам херес? Что-то нынешний год не видать у вас...

— Как коварна судьба, доктор! уж я ли не был осторожен с ней? — начал Петр Иваныч с несвойственным ему жаром, — взвешивал, кажется, каждый свой шаг... нет, где-нибудь да подкосит, и когда же? при всех удачах, на такой карьере... А!

Он махнул рукой и продолжал ходить.

— Что вы тревожитесь так? — сказал доктор, — опасного решительно ничего нет. Я повторяю вам, что сказал в первый раз, то есть что организм ее не тронут: разрушительных симптомов нет. Малокровие, некоторый упадок сил... — вот и всё!

— Безделица! — сказал Петр Иваныч.

— Нездоровье ее отрицательное, а не положительное, — продолжал доктор. — Будто одна она? Посмотрите на всех нездешних уроженцев: на что они похожи? Ступайте, ступайте отсюда. А если нельзя ехать, развлекайте ее, не давайте сидеть, угождайте, вывозите; больше движения и телу, и духу: и то, и другое у ней в неестественном усыплении. Конечно, со временем оно может пасть на легкие или...

— Прощайте, доктор! я пойду к ней, — сказал Петр Иваныч и скорыми шагами пошел в кабинет жены. Он остановился у дверей, тихо раздвинул портьеры и устремил на жену беспокойный взгляд.

Она... что же особенного заметил в ней доктор? Всякий, увидев ее в первый раз, нашел бы в ней женщину, каких много в Петербурге. Бледна, это правда: взгляд у ней матовый, блуза свободно и ровно стелется по плоским плечам и гладкой груди; движения медленны, почти вялы... Но разве румянец, блеск глаз и огонь движений — отличительные признаки наших красавиц? А прелесть форм... Ни Фидий, ни Пракситель не нашли бы здесь Венер для своего резца.

455

Нет, не пластической красоты надо искать в северных красавицах: они — не статуи; им не дались античные позы, в которых увековечилась красота греческих женщин, да не из чего и строить этих поз: нет тех безукоризненно правильных контуров тела... Чувственность не льется из глаз их жарким потоком лучей; на полуоткрытых губах не млеет та наивно-сладострастная улыбка, какою горят уста южной женщины. Нашим женщинам дана в удел другая, высшая красота. Для резца неуловим этот блеск мысли в чертах лиц их, эта борьба воли с страстью, игра не высказываемых языком движений души с бесчисленными, тонкими оттенками лукавства, мнимого простодушия, гнева и доброты, затаенных радостей и страданий... всех этих мимолетных молний, вырывающихся из концентрической души...

Как бы то ни было, но видевший в первый раз Лизавету Александровну не заметил бы в ней никакого расстройства. Тот только, кто знал ее прежде, кто помнил свежесть лица ее, блеск взоров, под которым, бывало, трудно рассмотреть цвет глаз ее — так тонули они в роскошных, трепещущих волнах света, кто помнил ее пышные плечи и стройный бюст, тот с болезненным изумлением взглянул бы на нее теперь, сердце его сжалось бы от сожаления, если он не чужой ей, как теперь оно сжалось, может быть, у Петра Иваныча, в чем он боялся признаться самому себе.

Он тихо вошел в кабинет и сел подле нее.

— Что ты делаешь? — спросил он.

— Вот просматриваю расходную книжку, — отвечала она. — Вообрази, Петр Иваныч: в прошедшем месяце на один стол вышло около полуторы тысячи рублей: это ни на что не похоже!

Он, не говоря ни слова, взял у ней книжку и положил на стол.

— Послушай, — начал он, — доктор говорит, что здесь моя болезнь может усилиться: он советует ехать на воды за границу. Что ты скажешь?

— Что же мне сказать? Тут, я думаю, голос доктора важнее моего. Надо ехать, если он советует.

— А ты? Желала ли бы ты сделать этот вояж?

— Пожалуй.

— Но, может быть, ты лучше хотела бы остаться здесь?

— Хорошо, я останусь.

— Что же из двух? — спросил Петр Иваныч с некоторым нетерпением.

456

— Распоряжайся и собой, и мной, как хочешь, — отвечала она с унылым равнодушием, — велишь — я поеду, нет — останусь здесь...

— Оставаться здесь нельзя, — заметил Петр Иваныч, — доктор говорит, что и твое здоровье несколько пострадало... от климата.

— С чего он взял? — сказала Лизавета Александровна, — я здорова, я ничего не чувствую.

— Продолжительное путешествие, — говорил Петр Иваныч, — тоже может быть для тебя утомительно; не хочешь ли ты пожить в Москве у тетки, пока я буду за границею?

— Хорошо; я, пожалуй, поеду в Москву.

— Или не съездить ли нам обоим на лето в Крым?

— Хорошо и в Крым.

Петр Иваныч не выдержал: он встал с дивана и начал, как у себя в кабинете, ходить по комнате, потом остановился перед ней.

— Тебе всё равно, где ни быть? — спросил он.

— Всё равно, — отвечала она.

— Отчего же?

Она, ничего не отвечая на это, взяла опять расходную тетрадь со стола.

— Воля твоя, Петр Иваныч, — заговорила она, — нам надо сократить расходы: как, тысяча пятьсот рублей на один стол...

Он взял у ней тетрадь и бросил под стол.

— Что это так занимает тебя? — спросил он, — или денег тебе жаль?

— Как же не занимать? Ведь я твоя жена! Ты же сам учил меня... а теперь упрекаешь, что я занимаюсь... Я делаю свое дело!

— Послушай, Лиза! — сказал Петр Иваныч после краткого молчания, — ты хочешь переделать свою натуру, осилить волю... это нехорошо. Я никогда не принуждал тебя: ты не уверишь меня, чтоб эти дрязги (он указал на тетрадь) могли занимать тебя. Зачем ты хочешь стеснять себя? Я предоставляю тебе полную свободу...

— Боже мой! зачем мне свобода? — сказала Лизавета Александровна, — что я стану с ней делать? Ты до сих пор так хорошо, так умно распоряжался и мной, и собой, что я отвыкла от своей воли; продолжай и вперед; а мне свобода не нужна.

Оба замолчали.

457

— Давно, — начал опять Петр Иваныч, — я не слыхал от тебя, Лиза, никакой просьбы, никакого желания, каприза.

— Мне ничего не нужно, — заметила она.

— У тебя нет никаких особенных... скрытых желаний? — спросил он с участием, пристально глядя на нее.

Она колебалась, говорить или нет.

Петр Иваныч заметил это.

— Скажи, ради Бога, скажи! — продолжал он, — твои желания будут моими желаниями, я исполню их как закон.

— Ну хорошо, — отвечала она, — если ты можешь это сделать для меня... то... уничтожь наши пятницы... эти обеды утомляют меня...

Петр Иваныч задумался.

— Ты и так живешь взаперти, — сказал он, помолчав, — а когда к нам перестанут собираться приятели по пятницам, ты будешь совершенно в пустыне. Впрочем, изволь; ты желаешь этого — будет исполнено. Что ж ты станешь делать?

— Ты передай мне свои счеты, книги, дела... я займусь... — сказала она и потянулась под стол поднять расходную тетрадь.

Петру Иванычу это показалось худо скрытым притворством.

— Лиза!.. — с упреком сказал он.

Книжка осталась под столом.

— А я думал, не возобновишь ли ты некоторых знакомств, которые мы совсем оставили? Для этого я хотел дать бал, чтоб ты рассеялась, выезжала бы сама...

— Ах нет, нет! — с испугом заговорила Лизавета Александровна, — ради Бога, не нужно! Как можно... бал!

— Что ж это так пугает тебя? В твои лета бал не теряет своей занимательности; ты еще можешь танцевать...

— Нет, Петр Иваныч, прошу тебя, не затевай! — заговорила она с живостью, — заботиться о туалете, одеваться, принимать толпу, выезжать — Боже сохрани!

— Ты, кажется, весь век хочешь проходить в блузе?

— Да, если ты позволишь, я бы не сняла ее. Зачем наряжаться? и трата денег, и лишние хлопоты без всякой пользы.

458

— Знаешь что? — вдруг сказал Петр Иваныч, — говорят, на нынешнюю зиму ангажирован сюда Рубини; у нас будет постоянная итальянская опера; я просил оставить для нас ложу — как ты думаешь?

Она молчала.

— Лиза!

— Напрасно... — сказала она робко, — я думаю, и это будет мне утомительно... я устаю...

Петр Иваныч склонил голову, подошел к камину и, облокотясь на него, смотрел... как бы это сказать? с тоской не с тоской, а с тревогой, с беспокойством и с боязнью на нее.

— Отчего, Лиза, это... — начал было он и не договорил: слово «равнодушие» не сошло у него с языка.

Он долго молча глядел на нее. В ее безжизненно-матовых глазах, в лице, лишенном игры живой мысли и чувств, в ее ленивой позе и медленных движениях он прочитал причину того равнодушия, о котором боялся спросить; он угадал ответ тогда еще, когда и против всякого законного проявления чувства...

Методичность и сухость его отношений к ней простерлись, без его ведома и воли, до холодной и тонкой тирании, и над чем? над сердцем женщины! За эту тиранию он платил ей богатством, роскошью, всеми наружными и сообразными с его образом мыслей условиями счастья — ошибка ужасная, тем более ужасная, что она сделана была не от незнания, не от грубого понятия его о сердце — он знал его, — а от небрежности, от эгоизма! Он забывал, что она не служила, не играла в карты, что у ней не было завода, что отличный стол и лучшее вино почти не имеют цены в глазах женщины, а между тем он заставлял ее жить этою жизнью.

Петр Иваныч был добр; и если не по любви к жене, то по чувству справедливости он дал бы бог знает что,

459

чтоб поправить зло; но как поправить? Не одну ночь провел он без сна с тех пор, как доктор сообщил ему свои опасения насчет здоровья жены, стараясь отыскать средства примирить ее сердце с настоящим положением и восстановить угасающие силы. И теперь, стоя у камина, он размышлял о том же. Ему пришло в голову, что, может быть, в ней уже таится зародыш опасной болезни, что она убита бесцветной и пустой жизнью...

Холодный пот выступал у него на лбу. Он терялся в процвела бы здоровьем, счастьем и на воды не понадобилось бы ехать.

Но сказать и доказать — две вещи разные. Чтоб доказать это, надо точно иметь страсть. А порывшись в душе своей, Петр Иваныч не нашел там и следа страсти. Он чувствовал только, что жена была необходима ему, — это правда, но наравне с прочими необходимостями жизни, необходима по привычке. Он, пожалуй, не прочь бы притвориться, сыграть роль любовника, как ни смешно в пятьдесят лет вдруг заговорить языком было нужно и возможно. У него уже три месяца шевелилась мысль, которая прежде показалась бы ему нелепостью, а теперь — другое дело! Он берег ее на случай крайности: крайность настала, и он решился исполнить свой план.

460

«Если это не поможет, — думал он, — тогда нет спасенья! будь что будет!»

Петр Иваныч решительными шагами подошел к жене и взял ее за руку.

— Ты знаешь, Лиза, — сказал он, — какую роль я играю в службе: я считаюсь самым дельным чиновником в министерстве. Нынешний год буду представлен в тайные советники и, конечно, получу. Не думай, чтоб карьера моя кончилась этим: я могу еще идти вперед... и пошел бы...

Она смотрела на него с удивлением, ожидая, к чему это поведет.

— Я никогда не сомневалась в твоих способностях, — сказала она. — Я вполне уверена, что ты не остановишься на половине дороги, а пойдешь до конца...

— Нет, не пойду: я на днях подам в отставку.

— В отставку? — спросила она с изумлением, выпрямившись.

— Да.

— Зачем?

— Слушай еще. Тебе известно, что я расчелся со своими компаньонами и завод принадлежит мне одному. Он приносит мне до сорока тысяч чистого барыша, без всяких хлопот. Он идет как заведенная машина.

— Знаю; так что ж? — спросила Лизавета Александровна.

— Я его продам.

— Что ты, Петр Иваныч! Что с тобой? — с возрастающим изумлением говорила Лизавета Александровна, глядя на него с испугом, — для чего всё это? Я не опомнюсь, понять не могу...

— Не-уже-ли не можешь понять?

— Нет!.. — в недоумении сказала Лизавета Александровна.

— Ты не можешь понять, что, глядя, как ты скучаешь, как твое здоровье терпит... от климата, я подорожу своей карьерой, заводом, не увезу тебя вон отсюда? не посвящу остатка жизни тебе?.. Лиза! неужели ты считала меня неспособным к жертве?.. — прибавил он с упреком.

— Так это для меня! — сказала Лизавета Александровна, едва приходя в себя, — нет, Петр Иваныч! — живо заговорила она, сильно встревоженная, — ради Бога, никакой жертвы для меня! Я не приму ее — слышишь ли? решительно не приму! Чтоб ты перестал трудиться, отличаться, богатеть — и для меня! Боже сохрани! Я не

461

стою этой жертвы! Прости меня: я была мелка для тебя, ничтожна, слаба, чтобы понять и оценить твои высокие цели, благородные труды... Тебе не такую женщину надо было...

— Еще великодушие! — сказал Петр Иваныч, пожимая плечами. — Мои намерения неизменны, Лиза!

— Боже, Боже, что я наделала! Я была брошена как камень на твоем пути; я мешаю тебе... Что за странная моя судьба! — прибавила она почти с отчаянием. — Если человеку не хочется, не нужно жить... неужели Бог не сжалится, не возьмет меня? Мешать тебе...

— Напрасно ты думаешь, что эта жертва тяжела для меня. Полно жить этой деревянной жизнью! Я хочу отдохнуть, успокоиться; а где я успокоюсь, как не наедине с тобой?.. Мы поедем в Италию.

— Петр Иваныч! — сказала она, почти плача, — ты добр, благороден... я знаю, ты в состоянии на великодушное притворство... но, может быть, жертва бесполезна, может быть, уж... поздно, а ты бросишь свои дела...

— Пощади меня, Лиза, и не добирайся до этой мысли, — возразил Петр Иваныч, — иначе ты увидишь, что я не из железа создан... Я повторяю тебе, что я хочу жить не одной головой: во мне еще не всё застыло.

Она глядела на него пристально, с недоверчивостью.

— И это... искренно? — спросила она, помолчав, — ты точно хочешь покоя, уезжаешь не для меня одной?

— Нет: и для себя.

— А если для меня, я ни за что, ни за что...

— Нет, нет! я нездоров, устал... хочу отдохнуть...

Она подала ему руку. Он с жаром поцеловал ее.

— Так едем в Италию? — спросил он.

— Хорошо, поедем, — отвечала она монотонно.

У Петра Иваныча — как гора с плеч. «Что-то будет!» — подумал он.

Долго сидели они, не зная, что сказать друг другу. Неизвестно, кто первый прервал бы молчание, если б они оставались еще вдвоем. Но вот в соседней комнате послышались торопливые шаги. Явился Александр.

Как он переменился! Как пополнел, оплешивел, как стал румян! С каким достоинством он носит свое выпуклое брюшко и орден на шее! Глаза его сияли радостью. Он с особенным чувством поцеловал руку у тетки и пожал дядину руку...

— Откуда? — спросил Петр Иваныч.

462

— Угадайте, — отвечал Александр значительно.

— У тебя сегодня какая-то особенная прыть, — сказал Петр Иваныч, глядя на него вопросительно.

— Бьюсь об заклад, что не угадаете! — говорил Александр.

— Лет десять или двенадцать назад однажды ты, я помню, вот этак же вбежал ко мне, — заметил Петр Иваныч, — еще разбил у меня что-то... тогда я сразу догадался, что ты влюблен, а теперь... ужели опять? Нет, не может быть: ты слишком умен, чтоб...

Он взглянул на жену и вдруг замолчал.

— Не угадываете? — спросил Александр.

Дядя глядел на него и всё думал.

— Уж не... женишься ли ты? — сказал он нерешительно.

— Угадали! — торжественно воскликнул Александр. — Поздравьте меня.

— В самом деле? На ком? — спросили и дядя и тетка.

— На дочери Александра Степаныча.

— Неужели? Да ведь она богатая невеста, — сказал Петр Иваныч. — И отец... ничего?

— Я сейчас от них. Отчего отцу не согласиться? Напротив, он со слезами на глазах выслушал мое предложение; обнял меня и сказал, что теперь он может умереть спокойно: что он знает, кому вверяет счастье дочери... «Идите, говорит, только по следам вашего дядюшки!»

— Он сказал это? Видишь, и тут не без дядюшки!

— А что сказала дочь? — спросила Лизавета Александровна.

— Да... она... так, как, знаете, все девицы, — отвечал Александр, — ничего не сказала, только покраснела; а когда я взял ее за руку, так пальцы ее точно играли на фортепьяно в моей руке... будто дрожали.

— Ничего не сказала! — заметила Лизавета Александровна. — Неужели вы не взяли на себя труда выведать об этом у ней до предложения? Вам всё равно? Зачем же вы женитесь?

— Как зачем? Не всё же так шататься! Одиночество наскучило; пришла пора, ma tante, усесться на месте, основаться, обзавестись своим домком, исполнить долг... Невеста же хорошенькая, богатая... Да вот дядюшка скажет вам, зачем женятся: он так обстоятельно рассказывает...

463

Петр Иваныч, тихонько от жены, махнул ему рукой, чтоб он не ссылался на него и молчал, но Александр не заметил.

— А может быть, вы не нравитесь ей? — говорила Лизавета Александровна, — может быть, она любить вас не может — что вы на это скажете?

— Дядюшка, что бы сказать? Вы лучше меня говорите... Да вот я приведу ваши же слова, — продолжал он, не замечая, что дядя вертелся на своем месте и значительно кашлял, чтоб замять эту речь, — женишься по любви, — говорил Александр, — любовь пройдет и будешь жить привычкой; женишься не по любви — и придешь к тому же результату: привыкнешь к жене. Любовь любовью, а женитьба женитьбой; эти две вещи не всегда сходятся, а лучше, когда не сходятся... Не правда ли, дядюшка? ведь вы так учили...

Он взглянул на Петра Иваныча и вдруг остановился, видя, что дядя глядит на него свирепо. Он, с разинутым ртом, в недоумении, поглядел на тетку, потом опять на дядю и замолчал. Лизавета Александровна задумчиво покачала головой.

— Ну так ты женишься? — сказал Петр Иваныч. — Вот теперь пора, с Богом! А то хотел было в двадцать три года.

— Молодость, дядюшка, молодость!

— То-то молодость.

Александр задумался и потом улыбнулся.

— Что ты? — спросил Петр Иваныч.

— Так: мне пришла в голову одна несообразность...

— Какая?

— Когда я любил... — отвечал Александр в раздумье, — тогда женитьба не давалась...

— А теперь женишься, да любовь не дается, — прибавил дядя, и оба они засмеялись.

— Из этого следует, дядюшка, что вы правы, полагая привычку главным...

Петр Иваныч опять сделал ему зверское лицо. Александр замолчал, не зная, что подумать.

— Женишься на тридцать пятом году, — говорил Петр Иваныч, — это в порядке. А помнишь, как ты тут бесновался в конвульсиях, кричал, что тебя возмущают неравные браки, что невесту влекут как жертву, убранную цветами и алмазами, и толкают в объятия пожилого человека, большею частью некрасивого, с лысиной. Покажи-ка голову.

464

— Молодость, молодость, дядюшка! Не понимал сущности дела, — говорил Александр, заглаживая рукой волосы.

— Сущность дела, — продолжал Петр Иваныч. — А бывало, помнишь, как ты был влюблен в эту, как ее... Наташу, что ли? «Бешеная ревность, порывы, небесное блаженство»... куда всё это девалось?..

— Ну, ну, дядюшка, полноте! — говорил Александр, краснея.

— Где «колоссальная страсть, слезы»?..

— Дядюшка!

— Что? Полно предаваться «искренним излияниям», полно рвать желтые цветы! «Одиночество наскучило»...

— О, если так, дядюшка, я докажу, что не я один любил, бесновался, ревновал, плакал... позвольте, позвольте, у меня имеется письменный документ...

Он вынул из кармана бумажник и, порывшись довольно долго в бумагах, вытащил какой-то ветхий, почти развалившийся и пожелтевший листок бумаги.

— Вот, ma tante, — сказал он, — доказательство, что дядюшка не всегда был такой рассудительный, насмешливый и положительный человек. И он ведал искренние излияния и передавал их не на гербовой бумаге, и притом особыми чернилами. Четыре года таскал я этот лоскуток с собой и всё ждал случая уличить дядюшку. Я было и забыл о нем, да вы же сами напомнили.

— Что за вздор? Я ничего не понимаю, — сказал Петр Иваныч, глядя на лоскуток.

— А вот, вглядитесь.

Александр поднес бумажку к глазам дяди. Вдруг лицо Петра Иваныча потемнело.

— Отдай! отдай, Александр! — закричал он торопливо и хотел схватить лоскуток. Но Александр проворно отдернул руку. Лизавета Александровна с любопытством смотрела на них.

— Нет, дядюшка, не отдам, — говорил Александр, — пока не сознаетесь здесь, при тетушке, что и вы когда-то любили, как я, как все... Или иначе этот документ передастся в ее руки, в вечный упрек вам.

— Варвар! — закричал Петр Иваныч, — что ты делаешь со мной?

— Вы не хотите?

— Ну, ну: любил. Подай.

— Нет, позвольте, что вы бесновались, ревновали?

465

— Ну ревновал, бесновался... — говорил, морщась, Петр Иваныч.

— Плакали?

— Нет, не плакал.

— Неправда! я слышал от тетушки: признавайтесь.

— Язык не ворочается, Александр: вот разве теперь заплачу.

— Ma tante! извольте документ.

— Покажите, что это такое? — спросила она, протягивая руку.

— Плакал, плакал! Подай! — отчаянно возопил Петр Иваныч.

— Над озером?

— Над озером.

— И рвали желтые цветы?

— Рвал. Ну тебя совсем! Подай!

— Нет, не всё: дайте честное слово, что вы предадите вечному забвению мои глупости и перестанете колоть мне ими глаза.

— Честное слово.

Александр отдал лоскуток. Петр Иваныч схватил его, зажег спичку и тут же сжег бумажку.

— Скажите мне, по крайней мере, что это такое? — спросила Лизавета Александровна.

— Нет, милая, этого и на Страшном суде не скажу, — отвечал Петр Иваныч. — Да неужели я писал это? Быть не может...

— Вы, дядюшка! — перебил Александр. — Я, пожалуй, скажу, что тут написано: я наизусть знаю: «Ангел, обожаемая мною...»

— Александр! Навек поссоримся! — закричал Петр Иваныч сердито.

— Краснеют, как преступления, — и чего! — сказала Лизавета Александровна, — первой, нежной любви.

Она пожала плечами и отвернулась от них.

— В этой любви так много... глупого, — сказал Петр Иваныч мягко, вкрадчиво. — Вот у нас с тобой и помину не было об искренних излияниях, о цветах, о прогулках при луне... а ведь ты любишь же меня...

— Да, я очень... привыкла к тебе, — рассеянно отвечала Лизавета Александровна.

Петр Иваныч начал в задумчивости гладить бакенбарды.

— Что, дядюшка, — спросил Александр шепотом, — это так и надо?

Петр Иваныч мигнул ему, как будто говоря: «Молчи».

466

— Петру Иванычу простительно так думать и поступать, — сказала Лизавета Александровна, — он давно такой, и никто, я думаю, не знал его другим; а от вас, Александр, я не ожидала этой перемены...

Она вздохнула.

— О чем вы вздохнули, ma tante? — спросил он.

— О прежнем Александре, — отвечала она.

— Неужели вы желали бы, ma tante, чтоб я остался таким, каким был лет десять назад? — возразил Александр. — Дядюшка правду говорит, что эта глупая мечтательность...

Лицо Петра Иваныча начало свирепеть. Александр замолчал.

— Нет, не таким, — отвечала Лизавета Александровна, — как десять лет, а как четыре года назад: помните, какое письмо вы написали ко мне из деревни? Как вы хороши были там!

— Я, кажется, тоже мечтал там, — сказал Александр.

— Нет, не мечтали. Там вы поняли, растолковали себе жизнь; там вы были прекрасны, благородны, умны... Зачем не остались такими? Зачем это было только на словах, на бумаге, а не на деле? Это прекрасное мелькнуло, как солнце из-за туч, — на одну минуту...

— Вы хотите сказать, ma tante, что теперь я... не умен и... не благороден...

— Боже сохрани! нет! Но теперь вы умны и благородны... по-другому, не по-моему...

— Что делать, ma tante? — сказал с громким вздохом Александр, — век такой. Я иду наравне с веком: нельзя же отставать! Вот я сошлюсь на дядюшку, приведу его слова...

— Александр! — свирепо сказал Петр Иваныч, — пойдем на минуту ко мне в кабинет: мне нужно сказать тебе одно слово.

Они пришли в кабинет.

— Что это за страсть пришла тебе сегодня ссылаться на меня? — сказал Петр Иваныч. — Ты видишь, в каком положении жена?

— Что такое? — с испугом спросил Александр.

— Ты ничего не замечаешь? А то, что я бросаю службу, дела — всё, и еду с ней в Италию.

— Что вы, дядюшка? — в изумлении воскликнул Александр, — ведь вам нынешний год следует в тайные советники...

467

— Да видишь: тайная советница-то плоха...

Он раза три задумчиво прошелся взад и вперед по комнате.

— Нет, — сказал он, — моя карьера кончена! Дело сделано: судьба не велит идти дальше... пусть! — Он махнул рукой.

— Поговорим лучше о тебе, — сказал он, — ты, кажется, идешь по моим следам...

— Приятно бы, дядюшка! — прибавил Александр.

— Да! — продолжал Петр Иваныч, — в тридцать с небольшим лет — коллежский советник, хорошее казенное содержание, посторонними трудами заработываешь много денег да еще вовремя женишься на богатой... Да, Адуевы делают свое дело! Ты весь в меня, только недостает боли в пояснице...

— Да уж иногда колет... — сказал Александр, дотронувшись до спины.

— Всё это прекрасно, разумеется кроме боли в пояснице, — продолжал Петр Иваныч, — я, признаюсь, не думал, чтоб из тебя вышло что-нибудь путное, когда ты приехал сюда. Ты всё забирал себе в голову замогильные вопросы, улетал в небеса... но всё прошло — и слава Богу! Я сказал бы тебе: продолжай идти во всем по моим следам, только...

— Только что, дядюшка?

— Так... я хотел бы тебе дать несколько советов... насчет будущей твоей жены...

— Что такое? это любопытно.

— Да нет! — продолжал Петр Иваныч, помолчав, — боюсь, как бы хуже не наделать. Делай, как знаешь сам: авось догадаешься... Поговорим лучше о твоей женитьбе. Говорят, у твоей невесты двести тысяч приданого — правда ли!

— Да, двести отец дает да сто от матери осталось.

— Так это триста! — закричал Петр Иваныч почти с испугом.

— Да еще он сегодня сказал, что все свои пятьсот душ отдает нам теперь же в полное распоряжение, с тем чтоб выплачивать ему восемь тысяч ежегодно. Жить будем вместе.

Петр Иваныч вскочил с кресел с несвойственною ему живостью.

— Постой, постой! — сказал он, — ты оглушил меня: так ли я слышал? повтори, сколько?

468

— Пятьсот душ и триста тысяч денег... — повторил Александр.

— Ты... не шутишь?

— Какие шутки, дядюшка?

— И имение... не заложено? — спросил Петр Иваныч тихо, не двигаясь с места.

— Нет.

Дядя, скрестив руки на груди, смотрел несколько минут с уважением на племянника.

— И карьера, и фортуна! — говорил он почти про себя, любуясь им. — И какая фортуна! и вдруг! всё! всё!.. Александр! — гордо, торжественно прибавил он, — ты моя кровь, ты — Адуев! Так и быть, обними меня!

И они обнялись.

— Это в первый раз, дядюшка! — сказал Александр.

— И в последний! — отвечал Петр Иваныч, — это необыкновенный случай. Ну неужели тебе и теперь не нужно презренного металла? Обратись же ко мне хоть однажды.

— Ах! нужно, дядюшка: издержек множество. Если вы можете дать десять-пятнадцать тысяч...

— Насилу, в первый раз! — провозгласил Петр Иваныч.

— И в последний, дядюшка: это необыкновенный случай! — сказал Александр.

469

И. А. Гончаров. Обыкновенная история. Роман в двух частях // Гончаров И. А. Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 1. СПб.: Наука, 1997. С. 172—469.
© Электронная публикация — РВБ, 2020—2021. Версия 0.3 от 30 ноября 2020 г.