Давно сбираюсь писать к тебе, мой милый Иван Иванович, и чувствую перед тобою тяжкую свою вину, в которой просто прошу прощенья. Ты по своей дружбе, конечно, обо мне беспокоишься, но надеюсь, однако, что знаешь обо мне от наших приятелей; ты на это молодец: любишь своих друзей без флегмы и, верно, добился известий обо мне посредством Плетнева или Жилля от Мердера. Я писал сам к Плетневу и просил его у тебя побывать, рассказать обо мне и приготовить тебя к получению письма моего. Теперь пишу сам. Вот тебе, во-первых, отчет о моей физике. Мне вообще лучше. Путешествие морем, шесть недель в Эмсе я брал теплые ванны,
четыре недели в Велльбахе (близ Франкфурта) где я пил серные воды, воняющие гнилыми яйцами, но, несмотря на то весьма животворные, — все это поставило меня на ноги, и я приехал в Швейцарию есть виноград с новым румянцем на щеках, с бо́льшими силами, без одышки. Но в Швейцарии ход моего выздоровления остановился; не скажу, чтоб мне было хуже, чтобы выигранное было проиграно, — нет, но я двигаюсь вперед и еще не дошел до такого состояния, чтоб смело возвратиться на север. Надеюсь однако, что несколько месяцев такой жизни, какую теперь веду, возобновят совершенно мои силы и заведут снова расстроенную машину мою. Если б не действие моей болезни, которая мешает душе иметь живость и свежесть, если б не беспрестанное беспокойство, которое тянет меня назад, напоминая мне, что я оставил главное дело своей жизни, то моя здешняя жизнь имела бы много прелестей. Климат самый кроткий, природа великолепная, уединение, досуг, свобода — чего бы желать более? Ты уже знаешь, я полагаю, что я не поехал в Италию, и, верно, пожалею об этом. Если пожалел бы в Петербурге, то вообрази, как должен был пожалеть я здесь, у самого входа в Италию, здесь, откуда я в два дни мог быть за Альпами. И я выдержал трудную битву с самим собою, в которой благоразумие одержало победу. Жалею об Италии и теперь, но не раскаиваюсь, что ею пожертвовал: я бы себя только расстроил тревогами путешествия и самих наслаждений, от коих не имел бы сил отказаться, имея их под рукою, но кои были бы отравлены для меня моею болезнию. И климат для меня не потерян: по сию пору не было здесь зимы, и дни стоят вообще прекрасные. А нужнейшее для моего выздоровления спокойствие имею здесь вполне. Мой дом в поэтическом месте, на самом берегу Женевского озера, на краю Симплонской дороги; впереди Савойские горы и Мельерские утесы, слева Монтре на высоте и Шильон на водах, справа Кларан и Веве. Эти имена напомнят тебе и Руссо, и Юлию, и Бейрона. Для меня красноречивы только следы последнего: в Шильоне, на Бониваровом столбе, вырезано его имя, а в Кларане у самой дороги находится простой крестьянский дом, в котором Бейрон провел несколько дней и из которого он ездил в Шильон. Руссо не перенес здешних картин в свой роман; он ничего верно не выразил; ничего, что видишь здесь
глазами, не находишь в его книге. И, не во гнев тебе будь сказано, нет ничего скучнее «Новой Элоизы»; я не мог дочитать ее и в молодости, когда воображению нужны более мечты, нежели истина. Попытался прочитать ее здесь и еще более уверился, что не ошибся в своем отвращении. Для великой здешней природы и для страстей человеческих Руссо не имел ничего, кроме блестящей декламации: он был в свое время лучезарный метеор, но этот метеор лопнул и исчез. Бейрон другое дело: многие страницы его вечны. Но и в нем есть что-то ужасающее, стесняющее душу. Он не принадлежит к поэтам — утешителям жизни. Что такое истинная поэзия? Откровение в теснейшем смысле. Откровение божественное произошло от бога к человеку и облагородило здешний свет, прибавив к нему вечность. Откровение поэзии происходит в самом человеке и облагораживает здешнюю жизнь в здешних ее пределах. Поэзия Бейронова не выдержит этой поверки. — По той дороге, по которой, вероятно, гулял здесь Бейрон, хожу я каждый день, или влево от моего дома к Шильону, или вправо через Кларан в Веве. В обоих направлениях по три версты (взад и вперед 6 верст); я вымерял расстояние шагами, и каждая верста означена моим именем, нацарапанным мною на камне. Иногда в этих прогулках сочиняю и стихи; но теперь еще только переводил; может быть, если поболее слажу с болезнию, удастся написать и свое. Благодарю тебя за доставление твоих стихов: они очень милы. Я был в Эмсе. когда умерла Радзивил-Витгенштейн, и вместе с старым фельдмаршалом и молодым вдовцом шел за ее гробом в церковь: это было в темную, звездную ночь. Мы шли тихо, а на другом берегу реки гремела музыка и плясали на бале. — Прости, милый, напиши мне о себе и обо всем, что со времени моего отъезда случилось в петербургском свете и в нашей литературе. Ты ничего не видишь, но все знаешь. Обними за меня своих, жену и детей. Особенно дружески пожми за меня руку Муравьеву. Хочу весьма знать, что он делает. По глупой критике, напечатанной в «Северной пчеле», знаю о его «Битве Тивериадской» и должен думать, что трагедия не имела успеха; но уверен наперед, что в ней много красот, и требую от Муравьева, чтоб он не обращал внимания на неудачу (если подлинно была неудача); он поэт в благородном смысле сего слова
и писать должен. Передай мое сердечное почтение графине Лаваль и дружеский поклон Борху. Татьяну Семеновну обнимаю. Тургенев пишет ко мне из Рима. Он здоров. Прости.
Пиши чрез Жилля, то есть ему передавай свои письма.