Когда средь сонма звезд, размеренно и стройно,
Как звуков перелив, одна вослед другой,
Определенный путь свершающих спокойно,
Комета полетит неправильной чертой,
Недосозданная, вся полная раздора,
Невзнузданных стихий неистового спора,
Горя еще сама, и на пути своем
Грозя иным звездам стремленьем и огнем
Что нужды ей тогда до общего смущенья,
До разрушения гармонии?.. Она
Из лона отчего, из родника творенья
В созданья стройный круг борьбою послана,
Да совершит путем борьбы и испытанья
Цель очищения и цель самосозданья.
План третьей книги моих стихов — неизбежная, драматическая последовательность жизни.
“Стихи о Прекрасной Даме” — ранняя утренняя заря — те сны и туманы, с которыми борется душа, чтобы получить право на жизнь. Одиночество, мгла, тишина — закрытая книга бытия, которая пленяет недоступностью, дразнит странным узором непонятных страниц. Там все будущее — за семью печатями. В утренней мгле сквозит уже Чародейный, Единый Лик, Который посещал в видениях над полями и городами, который посетит меня на исходе жизни. Может быть, скоро уже Он явится мне опять, и тогда пойму, что перегнулась линия жизни и близится закат. Но — мимо! Опять в слепоту и хмель, во мрак и тревогу безумно торопят меня восторги жадной жизни.
“Нечаянная Радость” — первые жгучие и горестные восторги — первые страницы книги бытия. Чаши отравленного вина, полувоплощенные сны. С неумолимой логикой падает с глаз пелена, неумолимые черты безумного уродства терзают прекрасное лицо. Но в буйном восторге душа поет славу новым чарам и новым разуверениям; ей ведомы новые отравы, новый хмель. Готовая умереть, она чудесно возрождается; готовая к полету, срывается в пропасть и плачет, и плачет на дне. Израненная — поет. Избитая — кричит. Истоптанная — возносится к прозрачной синеве. Надтреснутый колокол мерно качается и поет серебряным голосом, пока не сорвется в пропасть: восторгов мира не избыть, влюбленность, как феникс, возникает из пепла, — и новые пиры празднует природа там, где вчера еще пахло гарью, и вспугнутые птицы взлетали и метались, жалобно крича, над смрадно дымящейся землей.
Кто посмеет сказать: “Не должно. Остановись”? Так я живу, так я хочу. Не променяю моих восторженных и черных дней, моей мещанской лени,
моего вечного праздника на вашу здравость и глубину, на ваши жемчужные зори. Не по чуждой воле погибну, не по чуждой восстану. Я вопрошаю словами поэта:
Кто скажет нам, что жить мы не умели,
Бездушные и праздные умы,
Что в нас добро и нежность не горели
И красоте не жертвовали мы?
Где ж это все? Еще душа пылает,—
По-прежнему готова мир обнять...
Напрасный жар — никто не отвечает!
Воскреснут звуки — и замрут опять...
Лишь ты одна! Высокое волненье
Издалека мне голос твой принес:
В ланитах кровь и в сердце вдохновенье...
Прочь этот сон, — в нем слишком много слез!
Не жизни жаль с томительным дыханьем,—
Что жизнь и смерть!.. — А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем
И в ночь идет! И плачет, уходя!
И вот Земля в снегу. Плод горестных восторгов, чаша горького вина. Когда безумец потерял дорогу, — уж не вы ли укажете ему путь? Не принимаю — идите своими путями. Я знаю сам страны света, звуки сердца, лесные тропинки, глухие овраги, огни в избах моей родины, яркие очи моей спутницы.
Что из этого, что Судьба, как цирковая наездница, вырвалась из тусклых мерцаний кулис, и лихой скакун ее, ослепленный потоками света, ревом человеческих голосов, щелканьем бичей, понесся вокруг арены, задевая копытами парапет? И вот Судьба — легкая наездница в прозрачной тунике, вся розовая, трепетно стыдливая на арене, нагло бесстыдная в страсти, хлеснула невзначай извилистым бичом жалкого клоуна, который ломается на глазах амфитеатра, — хлеснула прямо в белый блин лица. В душе у клоуна — пожар смеха, отчаянья и страсти. Из-под красных треугольных бровей льется кровь — оттого и не видно дороги. Идет, пошатываясь и балагуря, — но не протягивайте рук и не спасайте.
Далеко в потемках светит огромный факел влюбленной души. Если с ним заблужусь, то уж некому спасти, ибо Сама Судьба превратила эту пышность, этот неизбывный восторг, эту ясную совесть, эту радостную тоску — в ничто. И я протяну к ней руки, я поклонюсь ей в ноги, — будь Она во образе цирковой наездницы в ажурных чулках с голубыми стрелками, с тонким и оскорбительным бичом, с глазами пленительной мещанки, сияющими лишь по привычке всегда сиять, до гроба сиять.
Так развертывается жизнь. Так, всему изумляясь, ни о чем не сожалея, страдной тропою проходит душа. Расступитесь. Вот здесь вы живете, вот в
этих пыльных домиках качаете детей и трудитесь, вот здесь воскресным вечером, в желтой летней пыли щелкаете орешки, лущите подсолнухи, покупаете зеркальце на уличном лотке, чтобы стать краше и нравиться милому. Но издали идет к вам вольная, дерзкая, наглая цыганка с шафранным лицом, с бездонной страстью в черных очах. Медленно идет, гуляя, отдыхая, от одной страстной ночи к другой. В черных волосах бренчат желтые монеты, запылен красно-желтый платок. Вам должно встать, и дать ей дорогу, и тихо поклониться.
Кто захочет понять, — пусть поймет неумолимую логику этих малословесных книг. Кто захочет больше — поверить, — пусть верить, что не победит и Судьба. Ибо в конце пути, исполненного падений, противоречий, горстных восторгов и ненужной тоски, расстилается одна вечная и бескрайная равнина — изначальная родина, может быть, сама Россия. И снега, затемняющие сияние Единой Звезды улягутся. И снега, застилающие землю — перед весной. Пока же снег слепит очи и холод, сковывая душу, заграждает пути, издали доносится одинокая песня Коробейника: победно-грустный, призывный напев, разносимый вьюгой:
Ой, полна, полна коробушка,
Есть и ситцы и парча,
Пожалей, душа зазнобушка,
Молодецкого плеча!
Выди, выди в рожь высокую,
Там до ночки погожу,
А завижу черноокую —
Все товары разложу!
Только знает ночь глубокая,
Как поладили они!
Распрямись ты, рожь высокая,
Тайну свято сохрани...