Хулиган (с. 153). — Журн. «Знамя», М., 1920, № 5, ноябрь, стб. 35–36; С.Есенин «Исповедь хулигана», [М.], 1921; И22; Грж.; Ст. ск.; Ст24; ОРиР; Б.сит.
Печатается по наб. экз. (вырезка из Грж.). Первая редакция («Дождик мокрыми метлами частит...» — с. 306) — по черновому автографу (РГБ).
Черновой автограф — РГБ, без даты, на трех бланках «Коммуна пролетарских писателей. Москва. Петровские линии, № 20/21, кв. 44. Тел. 5-09-09»; может быть отнесен к 1919 г.: на одном из листов находится набросок состава сборника, связанный с подготовкой «Тельца», работа над которым началась в 1919 г. Беловой автограф — ГЛМ, без даты, вместе с фотографией автора с дарственной
надписью: «т. Эбергардту с приязнью. С.Есенин. Чикаго. 1922». Еще один беловой автограф — РГАЛИ, также без даты, в составе рукописи, подготовленной в 1922 г. во время пребывания в США для А.Ярмолинского. Еще один беловой автограф ст. 17–36 на обороте бланка «Коммуна пролетарских писателей», без даты (собрание С.Ф.Антонова — хранится у наследников, Москва). Датируется по помете в наб. экз. 1919 г.
По первоначальному замыслу стихотворение было значительно короче, включало всего 4 строфы, в заключительной строфе этой редакции были использованы две строки из «Там, где капустные грядки...» (см. с. 16 наст. тома). Затем строфа была отброшена, а стихотворение получило другое развитие.
Стихотворение входило в число наиболее часто читавшихся Есениным с эстрады. Г.А.Бениславская вспоминает: «Он весь стихия, озорная, непокорная, безудержная стихия, не только в стихах, а в каждом движении, отражающем движение стиха. Гибкий, буйный, как ветер, о котором он говорит, да нет, что ветер, ветру бы у Есенина призанять удали. Где он, где его стихи и где его буйная удаль — разве можно отделить. Все это слилось в безудержную стремительность, и захватывают, пожалуй, не так стихи, как эта стихийность. Думается, это порыв ветра такой с дождем, когда капли не падают на землю и они не могут и даже не успевают упасть. Или это упавшие желтые осенние листья, которые нетерпеливой рукой треплет ветер, и они не могут остановиться и кружатся в водовороте. Или это пламенем костра играет ветер и треплет и рвет его в лохмотья, и беспощадно треплет самые лохмотья. Или это рожь перед бурей, когда под вихрем она уже не пригибается к земле, а вот-вот, кажется, сорвется с корня и понесется неведомо куда. Нет. Это Есенин
читает „Плюйся, ветер, охапками листьев...“ Но это не ураган, безобразно сокрушающий деревья, дома и все, что попадается на пути. Нет. Это именно озорной, непокорный ветер, это стихия не ужасающая, а захватывающая. И в том, кто слушает, невольно просыпается та же стихия, и невольно хочется за ним повторять с той же удалью: „Я такой же, как ты, хулиган“» (Восп., 2, 50).
Строки из стихотворения были использованы в оформлении кафе «Стойло Пегаса». «По стенам роспись художника Якулова и стихотворные лозунги имажинистов. С одной из стен бросались в глаза золотые завитки волос и неестественно искаженное левыми уклонами живописца лицо Есенина в надписях: „Плюйся, ветер, охапками листьев“», — вспоминает И.И.Старцев (Восп., 1, 409).
Стихотворение вызвало большое внимание критики, почти в каждой статье после 1920 г., посвященной творчеству Есенина, в той или иной мере оно затрагивалось. Правда, значительная часть критиков сводила его к автохарактеристике поэта. Это можно видеть, например, в статьях Са-на «Имажинизм» (газ. «Руль», Берлин, 1921, 11 сентября, № 249), А.Ветлугина «Нежная болезнь» (Нак., 1922, 4 июня, № 57, Лит. прил. № 6) и др. П.С.Коган считал, что в душе Есенина «сталкиваются и бурлят разнородные чувства и настроения, возникшие в сердце деревенской Руси перед лицом революции. В глубине России не только горят кроткие лампады и шепчутся тихие молитвы, но это одновременно и „буйственная Русь“. И сам певец этой Руси не только смиренный инок. Его одолевают мятежные силы, душа жаждет битвы. И видя, как идут по дороге в Сибирь люди в кандалах, он чувствует в себе безудержную удаль и „нежит мечту“, что и он кого-нибудь зарежет „под осенний свист“: „Бродит
черная жуть по холмам...“ ...Есенин этой мужицкой бунтующей России так же близок, как и России кроткой, смиренной. В нем живет „задор прежней вправки деревенского озорника“. Он — „разбойник и хам и по крови степной конокрад“» (Кр. новь, 1922, № 3, май, с. 254–259). Напротив, В.П.Правдухин отмечал: «Сам Есенин мало-помалу меняет свои деревенские одежды. Порой его не узнать... Хоть он по-прежнему вещает:
но ему уже не веришь. Чувствуется, что он безнадежно (быть может, благодетельно для его будущего?) ранен изломами и изысками города, и пока еще внутренне неокрепший, он, не нащупав новых ценностей, лишь потерял свою наивную, первичную певучесть, которая чаровала и нежила нас раньше в нем» (журн. «Сибирские огни», Новониколаевск, 1922, № 2, май, с. 141). Сходные суждения высказывал Н.М.Тарабукин, считавший, что в стихотворении «отразилась анархическая психология деклассированного полуинтеллигента» (журн. «Горн», М., 1923, № 8, с. 225).
Гораздо глубже оценил эти вещи Есенина журнал «Новая русская книга», организовавший своеобразную дискуссию вокруг сборников «Трерядница» и «Исповедь хулигана», в которой приняли участие А.Н.Толстой и И.Г.Эренбург. А.Н.Толстой расценил образ хулигана в стихах Есенина как литературную маску, и притом не очень удачную. Он писал: «...судьба судила ему родиться в наши дни, живет он в Москве, в годы сатанинского искушения, метафизического престидижитаторства, среди мерзлых луж крови и гниющих трупов, среди граммофонов, орущих на
площадях проклятия, среди вшей, тухлой капусты и лихорадочного бреда о стеклянно-бетонных городах, вращающихся башнях Татлина и электрофикации земного шара.
Единый от малых сих искушен. Обольщенный, обманутый, раздробленный душевно, Есенин ищет в себе этой новорожденной мировой правды, ищет в себе подхода, бунта, разинщины.
Милый, талантливый Есенин, никогда сроду не были вы конокрадом и не стаивали с кистенем в голубой степи <...> Милый Есенин, не хвастайте... Вас обманули, что луна — контрреволюционна... А „хулиганы“, скифы, вращающиеся башни и поэзобетоны превратились уже просто в уездный эстетизм» (журн. «Новая русская книга», Берлин, 1922, № 1, январь, с. 16–17). А.Н.Толстому отвечал И.Г.Эренбург: «Только в годы революции мог родиться поэт — Есенин. В ее пламенах немеют обыватели и фениксом дивных словес восстают испепеленные поэты. Русская деревня, похерившая Бога и хранящая, как зеницу ока, храм, схватившая свободу и спрятавшая ее вместе с керенками в сундучок, ревет и стонет в этих книгах. <...> когда же вы поймете, церемонные весталки российской словесности, что самогонкой разгула, раздора, любви и горя захлебнулся Есенин? Что „хулиган“ — не „апаш“ из костюмерной на ваших былых bal-masqué, а огненное лицо, глядящее из калужских или рязанских рощиц? Страшное лицо, страшные книги. Об этом оскале говорил в трепете Горький и о нем писал в предсмертном письме Блок: „Гугнивая, чумазая и страшная Россия слопала меня,
как чушка своего поросенка“. Но „любовь все покрывает“, и такие слова находит Есенин для этой „гугнивой“, что, страшась, тянешься к ней, ненавидя — любишь. И здесь мы подходим к преображению поэта. Кончается быт, даты, деревня, даже Россия — остается только жертвенная любовь и Глагол. Ведь Есенин не только деревенский или русский поэт, он еще поэт:
И в этом „песенном плену“ он понял — „зачем?“ — зачем и самогонка, и железный гость, и грустный Есенин на вечере в Политехническом музее. <...> „Звериных стихов моих грусть“ — говорит Есенин. Да, но есть мгновение, когда зверь возревновавший становится Богом» (там же, с. 17–18; вырезка в тетради, где Есенин собирал материалы о себе, ГЛМ). Возможно, именно под впечатлением от этих рецензий и откликов аудитории на его публичные выступления в Берлине в мае 1922 г. Есенин дал стихотворению заглавие «Хулиган», хотя до этого оно печаталось без заголовка.
В последующие годы стихотворение анализировалось критикой, как правило, во взаимосвязи со стихами «Москвы кабацкой». Одним из первых пошел по этому пути А.К.Воронский: «Особо следует остановиться на опоэтизировании хулиганства, — писал он. — Вопрос этот приобретает сейчас особо острый характер. О своем хулиганстве поэт говорит давно, не переставая, с юношеских лет. Эта тема наиболее постоянная для Есенина. „Бродит черная жуть по холмам...“ <...> Как-то казалось ему, что развернувшаяся борьба со злым ворогом открывает вновь
истлевшие страницы мужицкой повольщины, пугачевщины, обещает мужицкую „Инонию“ без железного гостя. Когда поэт увидел, что ошибся, он отдался ресторанному хулиганству и в чаду его открыл, что Москва — кабацкая» (Кр. новь, 1924, № 1, январь-февраль, с. 283–284). Сходные мысли высказывали в своих статьях и рецензиях И.Н.Розанов (журн. «Народный учитель», М., 1925, № 2, февраль, с. 112–115), Ф.А.Жиц (Кр. новь, 1925, № 2, февраль, с. 282–283), В.А.Красильников (ПиР, 1925, № 7, октябрь-ноябрь, с. 112–127) и др.
Другой генезис этих тем у Есенина видел И.М.Машбиц-Веров: «Есенин спорит с ветром в хулиганстве, уверяет, что не будь он поэтом, „то, наверное, был мошенник и вор“, считает самым подходящим для себя занятием „в ночь, в голубой степи где-нибудь с кистенем стоять“... и т.д. Однако скоро оказывается, что все это — только „страшные слова“. „Хулиган“ фактически делает безобидные вещи <...> Здесь просто теперь уже не принятое, но недавно сравнительно, приблизительно до 1915 г., бывшее в очень большой моде, своеобразное богемно-поэтическое самохвальство хулиганством, пьянством, развратом и так далее. Все старые поэты, пережившие декаданс, символизм, своевременно прошли через этот период. И если даже считать, что Маяковский с некоторым основанием называл себя „апашем“ и поэтом „провалившихся носов“, то не надо забывать, что „светлый инок“ и „нежнейший рыцарь Прекрасной Дамы“ — поэт Александр Блок — тоже не раз рекомендовал себя словами вроде: „Я сам позорный и продажный с кругами синими у глаз...“<+> Есенин, таким образом, только с некоторым опозданием (в 1920–24 годах) продолжал моду декаданса» (журн. «Октябрь», М., 1925, № 2, февраль, с. 142).