Знакомство Маргариты с m-r Smith состоялось в большом монпарнасском кафе в четыре часа зимнего утра. Когда Маргарита вновь увидела его широкую фигуру в плотно застегнутом широком пальто — он вошел в кафе и сел за столик, в глубине, — она отослала своего спутника, молодого студента-медика темного происхождения типа мелкого альфонса и выпрашивателя денег у женщин — в том числе и у Маргариты — под тем предлогом, что должна писать письма, затем пересела вглубь кафе и, нахмурив на секунду брови при мысли о том, что уход медика стоил ей лишних десять франков, которые тот не забыл попросить, уходя, верно рассчитав, что в данном случае ему не откажут, Маргарита стала писать длинное письмо воображаемому корреспонденту, изредка обводя кафе рассеянным взглядом, точно ищущим точное выражение, и неизменно останавливая громадные, подведенные глаза на лице господина Смита, который казался погруженным в раздумчивость и не замечал ее. Потом он посмотрел в ее сторону. Маргарита была настолько хороша, что он вздохнул, поднялся со своего места и подошел к ней, попросил разрешения сесть с ней рядом. Улыбнувшись быстрой и искусственно-радостной улыбкой, которую она видела на лице знаменитой кинематографической актрисы во многих фильмах — Маргарита разрешила.
— Вы пишете письмо, — вздыхая, сказал Смит, — я боюсь злоупотребить вашим временем.
Она взяла листки бумаги, медленно порвала их своими длинными, вздрагивающими пальцами — лицо Смита стало вдруг серьезно и задумчиво — и сказала, глядя на него особенно смеющимися глазами, в выражении которых нельзя было ошибиться:
— Voyons, m-r, я считаю вас plus fin que ça[1]. Я думаю, что вы знаете так же, как и я, что это только маленькая комедия. Разве вы не заметили, что уже четыре дня мы бываем одновременно в этом кафе? И кстати, кто эта женщина, с которой вы приходили?
— Подруга детства, — небрежно сказал Смит, — очаровательное дитя; менее очаровательное, чем вы, конечно, но очень милое в своем роде.
— Ваша любовница?
— Вы любите сильные выражения? Это нехорошо, — сказал Смит.
Потом он вынул портсигар и рассеянно протянул его Маргарите: взгляд его снова стал задумчивым; он, казалось, не замечал ничего окружающего.
— Можно узнать вашу профессию? — спросила Маргарита.
— Я торгую наркотиками, — сказал Смит. И тотчас, спохватившись, засмеялся, чтобы придать своему ответу явно шуточный характер.
В течение долгих лет, чуть ли не каждый час ему приходилось быть начеку: не сказать ничего, что могло бы его скомпрометировать, не выдать случайно товарища и не дать никому понять, что он, m-r Смит или m-r Dubois или m-r Smirnoff или m-r Muller <...> — смертельно устал от этого долголетнего напряжения; и что ему хотелось, как-нибудь — в дождливый осенний вечер, сесть в мягкое кресло и, глядя в чьи-то умные и понимающие все с полуслова глаза, — рассказать обо всем.
— И вы знаете... — сказал бы Смит, и тот, другой, ответил бы:
— Да, знаю: множество городов и убийственно одинаковые гостиницы и одинаково сумасшедшие глаза кокаинистов — и прохладный тяжелый револьвер в заднем кармане брюк.
Но Смит только раз поддался этому желанию и рассказал о своей жизни той женщине с усталыми глазами и удивительным телом, про которую знал много нехороших
вещей. И только рассказав все и замолчав, он вдруг почувствовал, что беззащитен — как во сне, когда руки и ноги становятся как будто ватными, когда нужно бежать.
— Я могу еще убить вас, — неуверенно сказал Смит.
Она успела пожать обнаженными плечами, вдруг поплывшими в сумрачном свете комнаты, но уже открылась дверь и мужской голос с резким фламандским акцентом сказал:
— Bien fait, madame[1].
И потом было шесть долгих месяцев бельгийской тюрьмы. Но самое странное, Смит никогда не чувствовал ненависти к этой женщине. В день своего отъезда он получил от нее громадный букет цветов — с карточкой, на которой были написаны насмешливые и нежные слова — pour l’amour et la confiance[2].
Он вспомнил об этом, взглянув на Маргариту, — и стал говорить о других вещах. Он узнал, что Маргарита нигде не служит, что ей девятнадцать лет, что она ненавидит своих родителей, что она интересуется литературой и музыкой.
— Comme tout le monde[3], — рассеянно подумал Смит. Потом они оказались в гостинице — и через полчаса изумленный Смит говорил:
— Но это невероятно. Кто тебя научил? Тебе действительно только девятнадцать лет?
Она, не отвечая, целовала его мохнатую грудь. Под утро она ушла, спросив адрес Смита и обещая написать. Через три дня пришло ее письмо, начинавшееся словами «mon amour»[4] и содержащее в себе целый арсенал тех убийственных, типичных выражений, которые Маргарита почерпнула из книг. Смит морщился, читая письмо, и, явившись на свидание, сказал Маргарите:
— Mon enfant[5], твое письмо написано очень нежно, <...>. Но кто научил тебя такому дурному стилю?
— Дурному? Почему? — обиженно спросила Маргарита. И Смиту терпеливо пришлось объяснять ей разницу между дурным и хорошим стилем, приводя множество сравнительных цитат из разных авторов.
— Откуда ты все это знаешь?
— Я кончил университет в Берлине, — сказал Смит.
— Я думала, что ты француз.
— Нет, я голландец, — сказал Смит, задумавшись немного.
— У тебя такой вид, точно ты сам не знаешь, какой ты национальности.
— Да, я иногда путаю, — смеясь, ответил Смит.
Это было днем. Они совершили длительную прогулку по городу, побывав в Jardin d’Acclimatation[1], где Смит, увлекшись, принялся рассказывать Маргарите о том, как живут всевозможные дикие звери на свободе. Когда он сказал, что медведю надоедает зимняя спячка — Маргарита насмешливо и задумчиво заметила:
— Какой ты умный! А почему ты думаешь, что она ему надоедает?
— А? Мне так кажется, — захохотав, сказал Смит. А вечером, с побледневшим и сумасшедшим лицом, он сидел в зале Плейель рядом с Маргаритой и слушал Крейслера, дававшего единственный концерт в Париже. Мягкая рука Маргариты лежала на его пальцах.
— Кажется, это все, грубо говоря, мужчина и женщина, — думал Смит, — что же нужно еще? Да, кажется, все.
— Ты заметила, Маргарита, — сказал Смит, — что для гениального музыканта нет плохих вещей, он из всего делает чудо?
— Я не люблю скрипки, — ответила Маргарита.