ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Вечер у Омаровых закончился поздно, и главный герой его, Валентин Муромцев, проснулся на следующий день только в двенадцатом часу, счастливый и умиротворенный. Он торжествовал даже ночью, когда спал. Упоение, вызванное чтением и успехом, сменялось в утреннем сознании удивлением: «Неужели это я, кто написал эти вещи?»

Ему захотелось продлить все эти переживания и встретиться сегодня с кем-нибудь из «своих», отключиться, поговорить, выпить где-нибудь на бережку Москву-реки, и может быть, почитать. Но он вспомнил, что у него сегодня разные дела, частный урок по математике и к тому же встреча с собственным дядей. Родители у Муромцева погибли, но оставили ему неплохое наследство: двухкомнатную отдельную квартиру и дачу под Москвой. Поэтому он мог легко перебиваться за счет частных уроков.

Но встречу с дядей он не мог откладывать: дядя был единственным доброжелательным родственником со связями и мог обидеться.

С досады Муромцев все-таки решил позвонить своим и застал только Катю Корнилову, которая все еще нежилась в кровати. Они поболтали о том о сем, часто возвращаясь к вечеру у Омаровых, пока Валентин не спросил о Максиме Радине.

— Я была у него всего один раз, после того, как узнала... Но больше не могу пробиться: он не хочет пока или чувствует себя неважно, — ответила Катя. — Но мы со Светланой кое-что сделали для него.

И она рассказала об их посещении людей из церковных кругов и о том, что там нашли одного человека, не священника, но глубоко верующего, которого называли «мастером смерти» за его поразительную способность возвращать атеистам дар веры, особенно на смертном одре. И вот этот «мастер смерти» должен посетить Максима...

— Да неужто в смысле выздоровления все безнадежно? — возмутился Муромцев и погрустнел.

— Делают все, что возможно. Чудо...

И в телефонной трубке что-то заурчало, зашипело, и стало немыслимо продолжать разговор. «Гномы что ли у тебя там завелись, в трубке», — расслышал он последние слова Кати. Хотел перезвонить, но трубка вообще замолчала.

Печально вздохнув, Муромцев собрался позавтракать, но из головы не выходила мысль о Максиме. «Не может быть, чтобы художник умер в начале своего пути, — думал он. — Путь должен состояться, пускай и не до конца... Но все-таки состояться. Можно умереть молодым, но уже в некоторой степени завершившимся. А Максим только начинает».

Втайне Муромцев очень надеялся на этот принцип: в отношении себя. Творчество — равносильно судьбе, а ему так много надо совершить, значит, и жизнь должна быть у него не краткая.

Он даже рассчитывал — в подполье души — немного замедлить «темп» своего творческого осуществления, с тем, чтобы и жизни ему было бы отпущено побольше. Его судорожно умиляла сама эта надежда, равно как и идея связи между творчеством и отпущенным временем бытия, а значит, и блаженства. Как почти всякий человек, интересующийся покойниками, он истерически любил жизнь, особенно свое бытие в ней, и не отделял это бытие от блаженства.

Немного встревоженный и чуть отошедший от своего первоначального торжества, Муромцев, быстро позавтракав, стал лихорадочно отбирать свои тетрадки из того самого, рваного и потрепанного, портфеля, который он чуть было не оставил вчера в пивной. Некоторые тетрадки со сказками и рассказами он должен был отдать на хранение своему другу. Этот человек хотя сам и принадлежал целиком к неконформистскому миру, но лишь как поклонник свободной литературы, сам же он ничего не писал и не рисовал (только весьма секретно занимался оккультизмом), и поэтому Муромцев полагал, что у него вполне безопасное место хранения.

Валентин был охвачен идеей спасения рукописей, пожалуй, еще в большей степени, чем остальные неофициальные поэты и писатели. Всюду ему мерещились подвохи, сюрпризы и фантастические агенты, которые охотились за его сказками. Это не помешало ему в пьяном виде дважды чуть было не потерять кое-что из своих писаний, но все обходилось благополучно, и он теперь побаивался крепко пить, имея в руках портфель, набитый манускриптами. Но по мере того, как он становился все более и более известным, страх за рукописи все неотвратимей мучил его. У него было несколько «тайных мест», где он обычно прятал их.

Но, прежде чем довериться, Муромцев тщательно продумывал кандидатуру хранителя своего бессмертия: во-первых, он не должен быть, естественно, подпольным поэтом, художником, писателем и т.д., тем более популярным; во-вторых, он обязан быть вне круга его самых близких друзей, которые были всем известны, ибо это значило то же самое, что держать рукописи у себя, в-третьих, желательно, чтобы он все-таки принадлежал к «их» миру, ибо иначе трудно было бы объяснить, зачем вообще надо прятать рукописи; «свои» же понимали с полуслова. В почти идеальном случае, такой хранитель — просто тайный друг, с которым и видишься крайне редко. И лучше, если у него нет телефона...

Итак, необходимо много совпадений, поэтому у Муромцева было очень мало надежных мест. Одно такое место он нашел, правда, у своей старушки — домработницы, которая нянчила его в далеком детстве, но давно отошла от всех дел, выйдя на пенсию. Он объяснил старушке, тете Дусе, что эти рукописи нечто вроде его дневников, вернее, записи его сновидений, которые он вел со студенческих лет, и поэтому он очень ими дорожит и просит их хранить, на память, вторые экземпляры, на случай пожара, например... Старушка простодушно согласилась и спрятала их в старинный комод, под свои пропахшие нафталином юбки, кофты, шубы и ночные рубашки.

Муромцев считал, что это самое сокровенное место. Олег, знавший о мании Валентина, слегка подсмеивался над ним и говорил, что находится в лучшем положении: почти все свои стихи он держит в голове. Однако, он тоже не брезговал «тайными местами», но не до такой степени. Муромцев даже побаивался связываться со своими «хранителями» по телефону, и когда было неизбежно, осторожно приезжал к ним прямо на квартиру без предупреждения. «Ты извини, старик, — объяснил он однажды своему самому потаенному хранителю, — но я тебе никогда в жизни не позвоню: просто сейчас на дворе двадцатый век, такая уж цивилизация теперь, и предосторожности надо делать автоматически, независимо от того, нужны они или нет. Сегодня, может, хорошая «погода», а завтра опять плохая. Двадцатый век, ничего с этим не поделаешь, а по сравнению с грядущими веками еще будет выглядеть как персик, как поцелуй мамочки. Так что живи пока и радуйся. То ли еще будет на этой планетке. «Хранитель», выслушав это, умилился, и тут же выставил две бутылки наливочки, чтобы отпраздновать это счастье — жить в двадцатом веке... Но по другому счету Муромцев, наоборот, упрямо надеялся, что скоро нагрянут хорошие времена, и по неофициальной Москве ходило выражение: «слабоумный оптимизм Муромцева».

Сейчас Валя как раз спешил к этому потаенному «хранителю». Тот работал инженером, но его супруга хозяйничала дома, и ей в любое время можно было вручить пакет со сказками.

Положив рукописи в портфель, Муромцев вышел из дома. Его все время мучило желание опохмелиться, но он боялся выпивать: вдруг потеряешь портфель. Все-таки, не выдержав, он юркнул в уютную и в то же время мистическую в своей пустынной заброшенности столовую. Народу было в ней мало, только у кассы дремала толстенькая кассирша. Где-то со двора долетала тоскливая и родная песня. Эти заброшенные столовые всегда почему-то вызывали в нем ощущение каких-то бесконечных просторов, странности бытия и щемящей тоски, смешанной с любовью и удалью. Но самым сильным всегда было чувство странной и таинственной жизни, схоронившееся именно в этой обычности и серости... И поэтому Муромцев очень любил эти столовые, посещая их даже в одиночестве, чтобы пить и «созерцать».

«Всего лишь два-три пива, не больше», — успокоил себя Муромцев. Он подсел к человеку, который доливал шестую бутылку пива. Почти два часа он опохмелялся с этим рабочим, разговаривая по-тихому, и даже поцеловавшись с ним на прощание. Особенного созерцания, правда, на этот раз не получилось, зато было общение. Не забывал Муромцев и подхватить с собой свой портфель, когда выходил из столовой.

Он почувствовал, что душевно не в состоянии давать сегодня частные уроки, тут же позвонил и перенес их на другой день. Надо было скорей двигаться к «хранителю», который жил на другом краю города.

«Цивилизация двадцатого века» не потревожила Муромцева до самого конца его пути. Он благополучно предстал пред дверью знакомой кооперативной квартиры. Нажал кнопку, и безмятежная Вера — жена «хранителя» с улыбкой приняла подпольного писателя. Ее дочка не без лукавства поглядывала на Валентина. Вера тут же напоила Муромцева чайком, бережно приняла «пакет», спрятав его в надежное место, и расспросила о нашумевшем чтении у Омаровых. Она уже знала некоторые детали, ей звонила Вика Семенова.

Муромцев опять почувствовал прилив прежних сил, и Вера упросила прочесть ей одной рассказ «Маменька».

— Все равно по твоей тетрадке я ничего не разберу. Ты нам даешь только черновики, — добавила она.

Валя редко делал такое, чтобы одному человеку читать. Но на сей раз он согласился, и дочка Веры была предусмотрительно спрятана в другую комнату. «Рассказ про транс-миграцию, и ребенку не стоит знать, откуда его душа», — усмехнулась Вера.

Две рюмки коньяку и эти слова еще более вдохновили Муромцева; его глаза горели, когда он читал.

— Значит, если исключить случаи спасения души под крылышком у Господа, в остальном предстоят кошмарные путешествия в иные невидимые нам миры, — неожиданно заскулила Вера, когда Муромцев кончил читать.

— Ну, прежде всего не стоит исключать первое, — добродушно поправил Валя.

— Но раз путешествие в форме уже иных существ, транс-миграция, значит, человеческая личность сбрасывается как маска. Что же остается?.. Кто мы?!

— Загляни внутрь себя, Верка, — захохотал Муромцев, ласково похлопав ее по плечу. — И, может быть, увидишь великую, страшную и могущественную «пустоту», из которой появятся все будущие формы твоей жизни... А «личность» — это слишком мелко для вечности.

— Надо обсудить это с водочкой. По-нашему, по-русски. Соберем чтение у нас?

Тут уж Валя немного испугался: перспектива чтения в доме, где хранились его рукописи, не улыбалась ему. Он предложил другое место...

Вскоре Муромцев покинул этот дом. С улицы он еще раз поглядел на окна: они поблескивали высоко, на десятом этаже, а за ними, внутри, хранилось его «бессмертие». Усмехнувшись, он поехал к дяде.

Дядя его был человеком в своем роде примечательным. Он занимал довольно высокое официальное положение, бывал за границей и обладал в то же время несоответствующей его обстоятельствам широтой. Больше всего на свете он ценил «свободу» или «волю», и так как она была весьма стеснена, то он компенсировал себя безудержной лихостью в частной жизни. Ему все сходило с рук, и в данный момент он жил со старой своей подругою, с которой разошелся лет 15 назад; она по-своему прощала ему его «волю».

Кроме того, дядя этот — Анатолий Семенович был немного вовлечен в «подпольную литературную деятельность» Муромцева, слышал имена неконформистских писателей и поэтов и имел ко всему этому особое отношение, не всегда совпадающее с ортодоксальным.

Уже вечерело, когда Муромцев добрался до дома родственников, до их большой трехкомнатной квартиры в Кузьминках. Дядя встретил его довольно громогласно и подозрительно радостно. И сразу повел его к столу. Жена Анатолия Семеновича, тетя Люба, почему-то только показалась на глаза, поздоровавшись, а потом исчезла в одной из комнат.

Сначала посидели «за жизнь», поговорили о том, о другом. Дядя по-своему любил племянника, но обращался с ним фамильярно, хотя и по-дружески. Муромцев — ради памяти покойного отца, которому дядя приходился родным братом — терпел это, стараясь не обращать на такие мелочи внимания. К тому же дядя мог быть полезен, особенно в неприятных ситуациях.

— Ну, как, конспиратор? — вдруг подмигнул дядя Валентину и выпалил: — Ведь те, у кого ты хранишь свои тексты, своим соседям их читают.

Муромцев обалдел.

«Господи, этого еще не хватало... Кто же мог?!» — ошеломленно подумал он, похолодев.

— Что же ты молчишь? — усмехнулся дядя. — Не буду тебя мучить. Это тетя Дуся, ваша бывшая домработница, собирает по вечерам соседок со двора и читает твои сказки на крыльце...

«Вот это да! — заключил про себя Валентин. — Как всегда, не ожидал».

Тетя Дуся была та самая няня из детства, у которой он действительно хранил свои тетрадки.

— Не бойся, бабкам твои сказки нравятся. Непонятно, говорят, умственно, но хорошо, загадочно очень. Одобряют.

— Черт побери, я ее не просил об этом.

— Ничего. Старушка по простоте душевной. А теперь оставим юморок. Ты вот что скажи, — вздохнул дядя, бросив взгляд на Муромцева. — Ты пишешь не только сказки, но и весьма острые рассказы, читаешь их по модернистским салонам, где встречаются люди, имена которых известны за границей. И прочее. На что ты рассчитываешь? Я не говорю, что тебя за все это посадят, дадут срок, как в сталинское время. Такого не будет. Но ты же в полном тупике. Что ты хочешь, почему ты не пробуешь писать то, что приемлемо для печати?

— Но, дядя Толя, — развел руками Муромцев, — это же творчество. Я не могу писать о том, что вне моего веденья. Даже если захочу — все равно получится плохо, потому что это — не мое, слишком узкое. Ты же знаешь, как у нас ограничены рамки искусства.

— Хорошо, предположим, — и дядя полез вилкой за селедкой. — Что же ты думаешь делать со своими рассказами? Как можно быть писателем и не опубликовать ни одного слова? И так до конца жизни?! Может быть, ты хочешь сунуться со своими рассказами за границу? Передать их туда, чтоб там напечатали?

— Да, но дело вот в чем, — Муромцев даже слегка побледнел. — Мое творчество — вне политики. Это — свободное, незавербованное, независимое искусство. Такой и была всегда настоящая великая литература. Но многие говорят, что на Западе, а больше всего в Америке, тоже господствует политика и коммерция, особенно последняя. Но если это так, то... политики у меня нет, а коммерческий подход к искусству не лучше, он попросту снимает вопрос об искусстве вообще. Чтобы стать преуспевающим писателем, автор должен превратиться тогда в полуидиота, чтобы штамповать свои «произведения». Это целая ментальная операция: и я еще не готов к ней...

— Отлично! — радостно закричал дядя. — Я побольше тебя об этом знаю. Я и говорил тебе с самого начала: все вы, люди независимого искусства, сейчас в совершенно безвыходном положении, в полном тупике, в ловушке... ваше положение безнадежно, оно хуже, чем когда-либо. Вы — висельники. Таков уж век, — и дядя добродушно развел руками. — Предположим, — продолжал он, — там, за границей, скажем в Америке, тебя случайно напечатают. Но поверь мне, вряд ли тебя будут продвигать, а без поддержки твои вещи окажутся в пустоте. На настоящее искусство теперь наплевать... И ничего тебе такая публикация не даст, если не считать всяких неприятностей. Сам задумаешь выбраться туда — трудно тебе будет пробиться...

— Ну и картину ты нарисовал, дядюшка, — усмехнулся Муромцев.

— А? Не нравится? — взгляд дяди помрачнел. Рубашка на нем была расстегнута, и вид он имел весьма разгоряченный. — Не подумай только, что я это говорю потому, что у меня могут быть неприятности из-за тебя, если ты будешь посылать свои рассказы за границу. Не бойся, посылай, я застрахован и не от таких дел. Меня не тронут, если даже ты сам укатишь за тридевять земель. Но я хочу, чтобы ты, наконец, понял кое-что, понял, в какое время ты живешь, на какой планете и среди кого. Иначе ты будешь раздавлен, как овечка. Мне же тебя, дурака, жалко, хотя бы из-за братана. Не такие, как ты, гибли, с железной волей, и все равно гибли, а ты — может быть и талант, да не от мира сего, добрый, мягкий, как блаженный дурачок, а... жуткое дело. Тебя только твоя глупость и спасет, ты ведь не понимаешь, где ты живешь, какой мир сегодня. Но я хочу научить тебя быть мужчиной, видеть вещи как они есть.

— Хватит! Хватит! Не хочу больше слышать!

— Нет, ты должен слушать! Будь мужчиной!

— Ну, я больше, чем мужчина, и может быть, даже больше, чем человек, — с неожиданным высокомерием ответил Муромцев. — Это не самое высшее на земле: быть мужчиной. Я знаю, что мне делать... Черт побери, у тебя есть закурить?

— Да, вот, — и дядя швырнул ему пачку папирос.

Некоторое время они молчали. Откуда-то из кухни вывалилась тетя Люба. Она, видимо, слышала кое-что из разговора, и бросив злой взгляд на Муромцева, проговорила:

— Да какой он писатель... Писатель — это тот, про кого написано, что он — писатель...

— Ладно... — прервал ее дядя. — Мы хотим поговорить одни!

Она вышла.

— Знаешь, дядя Толя, — раздраженно сказал Муромцев, — я, конечно, не забуду этот разговор. Но давай лучше переменим тему.

— Валяй.

— Ты вот говорил, что тебя не тронут всякие, так сказать, пустяки. Вроде неортодоксального поведения твоего племянничка. Что же тебя может сломить?

— Об этом не стоит рассказывать, Валя. А тебе — слышать. Я прошел такое, от чего волки поседеют.

— Ндаа...

— И это еще не самое страшное на земле. Вот когда оно придет, это самое страшное, и я буду на много лет старше, вот тогда, может быть, я сломаюсь или... просто поседею.

— Ты никогда не говорил так открыто...

— Всему свое время.

-А ты веришь в Бога? — вдруг спросил Муромцев.

В ответ раздался хохот — первый хохот за все время этой беседы.

— Послушай, Валя, — даже с некоторым добродушием сказал дядя, как-то нежно взглянув на него, — я понимаю, что ты имеешь в виду. Я, правда, простой человек, и я не читал и не буду читать всех этих ваших индусов или святых отцов. Но я стою у истока жизни и понимаю жизнь. Да, конечно, некая сила, разум — позади сцены — сотворил все это или был источником — не может такой невероятной сложности мир создаться просто так, случайно, из комбинаций слепой материи или ни с того ни с сего быть, — как пишут у нас в учебниках. Даже чтобы создать спички, нужен разум. Но запомни: этот мир создал дьявол, а не Бог, и на мой взгляд, создал себе для наслаждения, чтоб было над кем поиздеваться и кого умерщвлять. Посмотри спокойно на суть жизни и на то, что происходит в мире, и ты увидишь, что я прав. Да достаточно одного нашего двадцатого века, его истории! Двадцатый век — это лучшее доказательство того, что мир создан дьяволом. Или во всяком случае Бог отдал его дьяволу. И тот полностью контролирует все, все лагеря и умы. Практически это одно и то же, как если бы мир был создан князем тьмы. К тому же, что это за Бог, который отдал мир дьяволу... Так или иначе, контроль у князя, надо только понять, что творится сейчас с миром...

— Однако в мире есть «нечто», ну, скажем, оазис, который не подчиняется такой теории... Правда, этот «островок» все сужается и сужается... Но ты судишь, исходя из опыта человека нашего времени, нашего маленького среза реальности, а переносишь на целое...

— Другого опыта у нас нет. Пусть даже и есть иные миры, где все прекрасно и божественно. Нам-то, до них какое дело? «Наш» мир создан дьяволом, вот и все. И потому, дорогой Валя, я верю в дьявола, а не в Бога.

— Картина впечатляющая, но односторонняя... Никто не отрицает это дыхание над миром... Но... островок, островок. Не все потеряно.

Валентин вдруг вздохнул и добавил:

— Но картина все-таки впечатляющая.

И не то растерянно, не то наоборот, ткнул вилкой в ветчину.

— А все-таки, дядя Толя, ты явно не ортодокс в марксизме, — неожиданно перевел он разговор. — С меня и спроса нет, я — беспартийный. А ты вот — с красной книжечкой!

Дядя расхохотался, но на этот раз как-то помягче и по-человечески.

— А кто сейчас ортодокс? — наконец ответил он. — Таких нет. У всех есть что-то свое в душе. Но это не мешает мне выполнять свой долг. А то, что у меня внутрях — касается одного Бога, вернее, дьявола.

— Так в чем же тогда смысл? Всех людей на земле. Плясать под дудку дьявола?

— Уж не знаю, под чью дудку, но главное — сплясать, — усмехнулся дядя. — И учти: в будущем будет еще хуже. Везде. Я объездил эту планетку и знаю. Все неизбежно катится в пропасть, и сделать уже ничего нельзя. Не дай Бог, если будут такие пляски, что и «скрежет зубовный» покажется детским лепетом. Поэтому давайте-ка лучше спляшем сейчас. Пока не наступил двадцать первый век.

И они сплясали.


Юрий Мамлеев. Московский гамбит // Мамлеев Ю. В. Собрание сочинений. — Русская виртуальная библиотека, 1999.
© Электронная публикация — РВБ, 1999–2024. Версия 3.0 от 22 декабря 2021 г.