РОМАН
Ибо, как во дни перед потопом ели,
пили, женились и выходили замуж, до
того дня, как вошел Ной в ковчег,
И не думали, пока не пришел потоп и
не истребил всех: так будет и пришествие
Сына Человеческого.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1.
— Костя, почему у тебя нос кривой? — донесло будто ветром и ударило в ухо мальчику Косте.
—Кривой?.. врешь! — Костя закусил от злости длинную жалкую губу. Задергался.
А был он такой странный и чудной, и как ни сжимался, как ни прятался, всякому в глаза лез, — башлык не помогал, ветер срывал башлык, — все знали, все чувствовали... Что могли знать они и чувствовать? — они не упускали случая подразнить и посмеяться над уродом.
Вечерами в положенный час выходил Костя из часового магазина, где служил мальчиком, и пробирался через людные толкучие улицы к Собору на колокольню часы заводить.
У Кости в кармане гремели заводные ключи. Этими страшными ключами он мог бы проломить самый упорный череп любому из задирающих его прохожих, но проклятая печать — торчащий на сторону нос не давал ему покоя. Костя чувствовал свой нос, как рану, — разрасталась рана где-то в сердце и, как тяжесть, — тяжелела она со дня на день, становилась обузней и пригибала и ломала хребет.
Сколько раз дома перед зеркалом зажимал Костя между пальцами этот кривой свой нос, сжимал его до тех пор, пока не казалось, что нос выпрямился.
«Мне хочется, чтобы у меня был правильный нос, как на картине!»
«Ты страшней самой образины, ворона!» — ловили его перед зеркалом, долбили, а он, впадая в ярость, бросался, кусал своих обидчиков.
— А если завтра утром, когда раскрою глаза, и пойду вот так к зеркалу и вдруг я буду не такой; тогда скажут: «Костя, — Костя прищелкнул языком от удовольствия, — у тебя нос... кривой».
— Врешь! ты врешь! — крикнул Костя, обороняясь от назойливого приставания, которое преследовало его в свисте ветра.
Если бы перекричать ему всю эту проклятую вечную долбню, но дыхание сперло, мороз пробежал по коже.
И падали, падали на голову обиды, насмешки и всякие прозвища, какие только пришлось ему слышать за всю его маленькую чудную жизнь, какие и сам на себя выдумал.
Ползли обиды, щипали за башлыком, ползли за ворот под рубашку, там кусали грудь.
Там прокусили грудь, слились в гадкую пьявку.
Стала эта пьявка сосать сердце, выговаривать:
— Эге, выкусил? раскроешь глаза, ну и что же? какие у тебя глаза? один косой, другой выпученный. Косой — выпученный. Бельма. И никто никогда не приставит тебе ни носа, ни глаза, никогда! как родился, так и подохнешь, дурак!
— Почему это я дурак? — поддернулся Костя: схватило его за живое.
— Ну идиот, разница небольшая.
Наслаждалась пьявка, разбухала, выговаривала. Раздувалась распутная, мучила. Сосала.
И окатывало жаром засунутые глубоко в карманы Костины руки, саднило пальцы.
Пристанет такая гадина, берегись! — не даст уж пощады.
— Знаю, знаю, — Костя заплакал, и сквозь слезы увидел себя дурак-дураком, так все его и звали, — дурак-дураком: ходил он не так, как другие, а как-то боком, смеялся не так, как другие, а как-то срыву, все не так, не по-людски, — как надо, как? научи меня!
— А почему бы тебе руки на себя не наложить? — захлебнулась пьявка от удовольствия.
Костя фыркнул, задергался, — не мог на такое решиться.
— Так ты еще и дрянцо порядочное, чего нюнишь, чего клянчишь, ну зачем живешь? День-деньской в магазине, потом на колокольне, заводишь часы. Для чего тебе часы заводить? — чтобы шли? — не останавливались? Шли ровно и скучно от часа до часа. А тебя щиплют. У тебя нос кривой. Но дело не в этом. Вообще-то зачем жить?
Костя пристыл к месту.
Вздрагивающие в слезах губы перебирали детскую песню, которую он слышал, как пела жена его брата — хозяйка часового магазина над своей девочкой.
И казалось ему, в словах и в напеве он говорит с кем-то, кто еще светит и светит ему в его темную косолапую жизнь. Казалось ему, он отдает этой чуть слышной песне всю свою горечь, — горечь поет в ней.
Что-то бьется, — никто не услышит, Ты услышишь? что-то болеет — никто не заглянет, Ты взглянешь? что-то горюет — никогда не откроется, Ты раскроешь? — Не дашь помереть тому, кто хочет жить? — Костя хочет жить.
Не двигался Костя, вытянулся, горел, как свеча.
Но в эту минуту какой-то снежный ком пролетел мимо него, шарахнул будто крепким крылом, извернулся и птицей клюнул его в темя.
Все вокруг загасло, — ткнулся Костя носом в обветренный холодный тротуар и лежал так ничком, не смея шевельнуться, маленький и всем чужой.
На себе чувствовал камень, перед глазами стыл камень, пустота и мрак. Будто вымерло все, не осталось ни единой жизни кругом на белом свете. Он умер. Костя умер.
И представляя себе нежданно пришедшую смерть, он ужасался в тоске безнадежной, потому что хотел жить.
А удар за ударом все сильнее и глуше, острее иглы, тяжеле гигантской гири бухался по спине, колотил в загорбок.
И взвизгнул Костя от невыносимой боли, живо вскочил на ноги и пустился.
Бежал, как собака с пришибленной ногой, визжал, как собака.
— Как ты на людей прешь!
— Ишь тебя окаянный носит!
— Сторонись, грызило-черт!
Звенела брань, сверлила в ушах, била по горбу, клевала в темя, пихала под живот.
Дрожью перехватывало все тело.
Поздний вечер темным саваном плыл над городом, сливал и смешивал здания и трубы с тем полем и с тем лесом на окрайнах, зажигал красное полымя, поднимал луну, и давил визг животной боли, глушил крик о пощаде
шмыганьем, гулом спешащих людских шагов и фонарями улиц.
Насытилась, должно быть, пьявка, пристававшая к Косте. Раздутая перевернулась она под сердцем, защемила ленивой губой пустую кожу сердца, выплюнула назад скверную кровь и опять гадким червяком свернулась безглазая.
Прикладывал Костя к носу слипающиеся огромные — не свои — отдавленные пальцы: из носа кровь шла, не останавливалась.
Мазала кровь губы, сгущалась в горле.
— Эй ты, собачья кровь, я тебя! — развернулся вдруг Костя и изо всей мочи хряснул кулаком о фонарный железный столб.
И ясно почувствовал, как никогда еще, ясно: он сам по себе, а все вокруг — другое, он может перевернуть это другое — весь мир, он может перевернуть, он отлично знает как.
— Знаю, знаю, — твердо шагал Костя, гордо выставляя напоказ лицо и поводя кривым носом: он не чувствовал боли, ни пинков, ни затрещин.
Только сердце, как кусочек льда, бултыхалось в горячей груди.
Но скоро растаял лед на сердце.
Гремели в кармане ключи.
Костя схватился за них и, уверяясь в себе, сам превращался в ключ, и ключом уж плелся уверенно в полусне.
И вот кто-то на тоненьких женских ножках, — так показалось Косте, — сам тоненький, появился на тротуаре, засеменил ножками: нагонял Костю, пропадал, потом опять появлялся и носатым хохочущим лицом внезапно заглядывал прямо в глаза:
— Костя, — дрожал Носатый, — почему у тебя нос кривой?
Проходил Костя улицу за улицей, переулок за переулком, залезал в сугробы, катился по льду уверенно в полусне.
Мелькала навстречу, с каждым шагом подвигалась, росла и белела каменная колокольня с золотой главой под звезды.
А тот тянул свое, дрожал от хохота:
— Костя, а Костя, ведь ты можешь двигать горами или нет, а? у тебя нос кривой...