III
— хождение по Гороховым мукам б. канцеляриста и трех кавалеров обезвелволпала —
ДОНЕСЕНИЕ
старейшему князю обезьянему Павлу Елисеевичу Щеголеву.
В ночь на Сретение, в великую метель и вьюгу по
замыслу нечистой силы или от великого ума человеческого, произведен был обыск в Обезьяньей-великой-и-вольнойпалате и забран б. канцелярист обезвелволпала. И в ту же ночь той же участи подверглись три обезьяньих кавалера — К. С. Петров-Водкин, А. З. Штейнберг и М. К. Лемке; а на Карповке взят епископ обезьянский Замутий (в мире князь обезьянский Евг. Замятин), а на Забалканском кавал. обеззн. К. А. Сюннерберг-Эрберг, а на Загородном председатель (и не обезьяньей) — Книжной Палаты С. А. Венгеров. Поименованные: Сюннерберг-Эрберг, епископ Замутий и председатель Венгеров, допрошенные на Гороховой, отпущены по домам, причем во время допроса у одного из потерпевших съедены были котлеты, хранящиеся на случай в портфеле —
«точно не знал, что места спи обитаемы разбойниками!»
На следующий день к ночи захвачен был кавал. обеззн. А. А. Блок, а другой кавал. Р. В. Иванов-Разумник отправлен со Шпалерной из Предварилки на Москву.
Поутру по обедне через обезьяньего зауряд-князя было донесено о ночном происшествии в обезвелволпале Алексею Максимовичу Горькому, и что делать: не вышло бы какой беды — написаны обезьяньи грамоты на глаголице! — а на глаголице и такие ученые, как Пинкевич, и даже сам Н. Н. Суханов не понимает! А гулявший последние часы на свободе А. А. Блок, несмотря на праздничный день, проник во Дворец к самому наркому А. В. Луначарскому с жалобой на обезьянью неприкосновенность обезвелволпала.
Так было ликвидировано, как говорится, восстание «левых с-р-ов» в Петербурге.
ОБЫСК
Сон: «пес в тазу» —
огромный медный таз, как резиновый, наливаем кипятком, и в тазу стоит огромный пес, фурчит, а ничего; а тут С. В. Познер отпихнул ногой дверь и несет на блюде пирог.
Днем газета — в газете слова Спиридоновой: «слушай, земля!» И подумалось: «обыск!» Не обратил внимания: о ту пору обыскная мысль и надо и не надо лезла в голову.
С вечера мело — завтра Сретение! Зажег лампадку и при огоньке взялся за книгу — «Исследование о Михаиле архангеле». Читая, рисовал. И когда под крыльями подписывал: «Salve abductor angele!» («Радуйся ангеле-водителю!»), слышу, стук шагов по лестнице. Я зажег лампу и с лампой к двери —
« — — вооруженные до зубов ворвались чекисты — — »
Мне показалось, очень много и очень все страшные — «до зубов», но когда моя серебряная стена с игрушками зачаровала пришельцев, я увидел простые лица и совсем нестрашные, и только у одного пугала за плечами винтовка.
— Годится ли от лампадки закуривать? — заметил мне который-то.
— Да я спичкой огонек беру!
Но это все равно, хотя бы и нестрашные — и это всегда при обысках! — как будто нахлестнется на шею — и петля!
А в «Обезьяньей-великой-и-вольной-палате» ни хлеба, ни чего — все подобралось! — а только сухариков немножко, на случай болезни берег, да табаку собрал в коробку, так на донышке, черные сигарные листы, завязал всё в узелок, и повели —
А на воле метет!
ПОВЕЛИ В СОВДЕП
Захлестнулось — теперь никуда! — иду, как на аркане, и странно, как по воздуху, вот настолечко от земли! — фонарь — в фонаре свистит, ишь, запутался в трамвайной проволоке, ну! —
забегает — забегает — —
нет, не поддается!
— — да хлоп комок под ноги!
и ускакал.
Идем по трамвайным рельсам. Снег в глаза, а не холодно. Еще бы холодно!
— Куда?
Молчит.
Я оглянулся: а за спиной черно — черной стеной
закрывает.
ПОД ЛЕСТНИЦЕЙ В СОВДЕПЕ У ПЕЧКИ
— Придется подождать: приведут еще товарища!
Это сказал не тот, который меня вел, — тот, как снежок, прыгнул в метель — это другой.
Я забился в угол головой под лестницу. Между мною и моим стражем прислонена к лавке винтовка. Он подбросил полено в раскрасневшуюся печку — и красным пыхнуло жаром.
Он — рабочий с Трубочного завода,
а я — —
— Саботажник?
— Нет.
Недоверчивым глазом посмотрел на меня вполуоборот и так недоверчиво-подозрительно и остался, а другой его глаз туда — в метельную темь.
«в этом доме до Совдепа жил Ф. К. Сологуб, и сюда под лестницу засидевшиеся гости спускались будить швейцара, и нетерпеливо ждали, когда швейцар крякнет — »
— Ведут!
Громко, без стеснения, распахнулась дверь —
К. С. Петров-Водкин!
Я ему очень обрадовался.
Съежившийся растерянно смотрел он из шубы, еще бы! ведь всю-то дорогу, как вели его, он себе представлял, что ведут его на расстрел — «китайцы будут расстреливать!» — и в предсмертные минуты он вспомнил все свои обложки и заглавные буквы и марки, нарисованные им для «Скифов» и «Знамени борьбы» — —
И вот вместо «китайцев» — я:
— Козьма Сергеевич!
— Трубку потерял, — сказал он, обшариваясь, и не находя.
Нас вели по знакомой лестнице — всё вверх — «к Сологубу».
У «СОЛОГУБА»
Ничего не видно
— храп — и ползет — —
Присели к столику, закурили и ни гу-гу. В двери окошечко — жаркой свет. За дверью шумели «китайцы», потом «китайцы» по-немецки стали разговаривать, а потом «китайцы» замолкли —
— храп — и ползет — —
« — мы сидим в «зале у Сологуба», и мне ясно представился последний вечер у Сологуба на этой квартире: елка — тесно — какой-то пляшет вокруг елки, а елка вот тут, где сейчас мы сидим у столика.
«Кто этот молодой человек?» — спрашивает меня Е. В. Аничков.
А я и не знаю и говорю наобум: «Дураков!» Артур Лурье и с ним Л. Добронравов у стенки там — а там М. А. Кузмин, О. А. Глебова-Судейкина, Теффи — — А вот и сам Павел Елисеевич Щеголев; а за ним П. Я. Рыс, а за Рысом на комариных ножках С. А. Адрианов — »
— храп — и ползет — —
Чья-то рука пошарила по столику. Ловко, как из отрывного календаря, оторванула — на столике книга! — и во тьме загорелся еще огонек.
«Беда, — подумал я, — коли надобность выйти!»
А какой-то, восставший из тьмы, стучал в дверь «китайцам» — а «китайцы» как вымерли. Так несчастный и откулачился от двери и упал во тьму.
И мы, обкурившись, опустились на пол.
И сон — и сквозь сон пить хочется! — сном затянулся, как папироской, беспамятно —
— — — — — — — — — —
и вдруг — распахнулась дверь и остренький тощенький, вскоча в комнату, затаратал, как будильник.
И я сразу проснулся.
ПОУТРУ
Да нас туг набилось — целый клоповник!
здесь сидел Иван Степанов Петров
лошадь из пчелы за спикуляцию
— — спекуляция? — говорит какой-то со сна с перемычками, — что такое спекуляция?
— — обольем тебя водой и заморозим — это спекуляция!
Яшка Трепач
чека — лка
— — свобода! она хороша, когда есть своя голова; а
голова не то, чтоб была она свободная, а как сказать, настоящая голова, а не пыльный мешок.
— — натравливают, ну и каждый делается, как собака.
— — клюет свинство.
Поздравителям 1918 года:
б. полотеру — 2 р.
б. швейцару — 5 р.
б. водопроводчику — 1р.
б. трубочисту — 1р.
— — волки и те стадом ходят!
— — вчера заставили дрова носить.
— — тоже и воду, и прибрать все надо.
— — —
Осмотрел я стену, исписанную и карандашом и углем и мелом: телефоны, фамилии и всякие «нужные» и так изречения и «на память». И опять к столику, где ночью сидели. Тут и Петров-Водкин поднялся.
— Трубку потерял! — тужил он, никак не мог забыть.
Я взял со стола растерзанную книгу, служившую как
отрывной календарь, — и сразу же узнал: это мои «Крестовые сестры».
— «Крестовые сестры!» — показал я Петрову-Водкину.
Но он ничего не ответил.
А я ничего не подумал — а прежде бы подумал да еще как! — я положил книгу назад на столик.
Хотелось мне списать со стены, а из «Крестовых сестер» выдрать страницу пожалел; на полу валялся примятый листок — на нем Петров-Водкин ночевал, вот на нем —
Яшка Трепач принес что-то вроде кипятку — Яшка Трепач староста! — но пить не из чего было.
— Скажите, пожалуйста, — обратились мы оба к Яшке, — долго нам тут сидеть?
— Если на Гороховую не затребуют, засядете надолго.
— Может, нас, как заложников, тут оставят? — в один голос сказали мы Яшке.
— Заложников? — Яшка окинул нас веселым глазом, — такую дрянь!
Вошел «китаец» и сказал чистым русским языком:
— Которых привели ночью — — ?
Мы с Петровым-Водкиным выступили.
— Заложники! — поддал Яшка, — ну и народ!
— Нет ли хлебца! — остановил ледящий, которого вчера заставили дрова таскать на 6-ой этаж.
— Хлеб не отдавай! — окрикнул кто-то вдогон, — с Гороховой скоро не выпустят.
А когда мы с «китайцем» выходили из «залы Сологуба», в проходе столкнулись со Штейнбергом и Лемке: они ночевали в «кабинете Сологуба» —
Штейнберг — в женской шубе,
Лемке — с таким вот чемоданом, какие только в багаж сдают.
В СЛЕДСТВЕННОЙ КОМИССИИ
Нас принял тощенький остренький — я сразу его узнал, это тот, что во сне мне приснился: вбежал в камеру и затаратал, как будильник. Он отобрал у нас документы: паспортные книжки и удостоверения на всякие права.
Получить удостоверение — это большая работа, и я очень забеспокоился.
— Прошу вас, не потеряйте!
— Не беспокойтесь: поведут на Гороховую, отдам.
И он стал звонить на Гороховую.
ему отвечали и не отвечали.
А он все звонил.
— Товарищ Золотарь, неуёмная головка! — заметил который-то из стражи, ну, конечно, никакой не китаец, а самый наш откуда-нибудь с Трубочного завода.
Мы сидим перед столом в ряд:
Штейнберг в женской шубе,
Петров-Водкин — из шубы,
Лемке — с чемоданом, какие только в багаж сдают,
и я с узелком.
— Шесть месяцев в Кронштадте сидел, — объясняет Лемке, не выпуская из рук чемодана, — знаю по опыту.
На столе у товарища Золотаря огромная фарфоровая голубая лягушка — стоит она на задних лапках, «служит».
Я смотрю на эту голубую, ни на что не похожую, лягушку, и почему-то вспоминается мне такой нравоучительный рассказ из «Азбуки для самых маленьких», и я повторяю слова:
« — — пролил Лука чернила — плакал Лука»;
« — — съел Лука муху — плакал Лука»;
« — — кувыркнулся Лука со стула, стукнулся головой об пол — плакал Лука»;
« — — схватил Лука огонь, обжег пальцы — плакал Лука»;
— — —
А Золотарь звонит.
ПОВЕЛИ НА ГОРОХОВУЮ
« — — окруженный кольцом вооруженных до зубов чекистов — — »
И действительно, стражи набралось что-то немало: и милиционеры и красноармейцы и еще с Гороховой какие-
то. Но должно быть, все это только для виду — опытный глаз Яшки Трепача не ошибался! — нас посадили в трамвай, на прицепной. И везли до самой Гороховой на трамвае. А от трамвая шли мы врассыпную.
И это совсем не то — не та картина! — и встретя, никто не сказал бы про нас, как недавно еще говорили про «книгочия василеостровского», встретив его на Большом Проспекте, окруженного матросами: вел он матросов показывать Публичную Библиотеку:
«Якова Петровича, — говорили с сокрушением, — видели, говорят, на Большом Проспекте, борода развевается: вели его, несчастного, матросы расстреливать!»
ПО ЛЕСТНИЦЕ НА ГОРОХОВОЙ
Когда я поднимался по сводчатой лестнице мимо подстерегающих пулеметов, я представлял себе, что может чувствовать человек, никогда не проходивший ни через какие лестницы, ни в какие тюрьмы —
а ведь кажется, никого не оставалось из живущих в Петербурге, кому не суждено было за эти годы пройти через сыпняк или по этой лестнице!
Какие страхи мерещились несчастным, застигнутым нежданно-негаданно судьбою, и какой страх гнался и цапал со всех сторон, и не пулеметы, а сами нюренбергекие бутафорские машины и снаряды пыток лезли в глаза, цепляя, вывертывая и вытягивая.
Петров-Водкин догнал меня со своим конвойным.
В ГОРОХОВОЙ КАНЦЕЛЯРИИ
Старичок-«охранник» бритый с зелеными губами — а вот кто, если бы смотрел, сколько бы увидел обреченных человеческих чувств! —
или когда такое творится (и эта не-обходимая лестница и этот не-отвратимый «прием»!) и уж не в воле человеческой, а судьба и суд, — и смотреть не полагается?
Не глядя, поставил он нас — Петрова-Водкина одесную, меня ошую — раскрыл книгу и под каким-то стотысячным
№-ом стал записывать одновременно и мое и ПетроваВодкина.
и кем был и чем есть и откуда корень и кость и много ль годов живу на белом свете?
Потом отобрал документы, уже прошедшие через Золотаря, и велел подписаться в книге каждому порознь под своим №-ом.
И поддавшись всеобщему чувству — перед судьбой и судом! — я, как когда-то на вступительном экзамене в приготовительный класс под диктовкой — «коровки и лошадки едят траву» — вывел нетвердо, но ясно вместо «Алексей Ремизов» —
Алекей Ремзов
КАМЕРА 35-ая
КОНТР-РЕВОЛЮЦИЯ И САБОТАЖ
— «Алекей Ремзов?»
— Я.
— «Петр Водкин?»
— Тут! — отозвался Козьма Сергеевич.
Все тут были: и Штейнберг в женской шубе, и Лемке с чемоданом, какие только в багаж сдают. И еще незнакомые: одни сидели, других сажать привели —
баба с живым поросенком: шла баба по спекуляции, попала на обыск и угодила в контр-революцию;
дама с искусственными цветами: «дверью ошиблась» и попала в засаду; балт-мор: наскандалил чего-то;
красноармеец из «загородительного отряда»: бабу прикончил, загорождая;
человек с огромными белыми буквами на спине — как слон! — беглый из германского плена;
да два «финляндца»: перебегали границу — прямо с границы.
Всякий рассказал другому свои происшествия; как и почему попал и попался. Но больше некому рассказывать.
— И долго ли нам еще тут томиться?
И наползают всякие страхи: за окном автомобиль стучит — «пары выпускает» — и я вижу, как прислушивается баба с поросенком и поросенок не пищит.
— Автомобиль пары выпускает, известно: расстреливают!
ОБЕД
Немножко поздновато, ну, когда целый день пост, тут, хоть и в полночь, а все обед будет, не ужин! Поставили миску на стол и ложку:
— Обед.
— Спасибо.
У Штейнберга ложка, а у Лемке в его чемодане целая дюжина, да вынул он одну (по опыту знает, больше не стоит!), да казенная. Сели мы вкруг миски и чередом в три ложки принялись за суп.
И поросенок оживился: хрючит, клычки скалит, хвостиком поддевает — ну, ему баба кусочек хлеба в пятачок сунула:
— Кушай!
Так всю миску и подчистили.
Унесли пустую миску, убрали ложки.
— И долго ли нам еще тут томиться?
А говорят:
— Подожди — следователь вызовет!
Первым вызвали Лемке.
Взял Лемке свой чемодан, и повели его с чемоданом куда-то в коридор. И пропал Лемке.
Пропал Лемке! — — а за окном автомобиль стучит — «пары выпускает» — —
— И есть тут, сказывали, — шепчет баба с поросенком, — находится надзиратель, петухом кричит: расстреливал и помешался — петухом кричит.
ДОПРОС
Что подумает баба с поросенком, когда придет и ее черед и ее введут в следовательскую к товарищу Лемешову!
Не следователь — Лемешов свой человек, баба это сразу сообразит по говору с его первых слов! — нет, а эти вот машины: телефонные коммутаторы и аппараты и синий свет от абажура, от чего машины еще стальнее. И из тьмы, куда не попадает этот свет, почудится ей, как прорезывается решетка тюремного окна, а за словами допроса стук автомобиля и из стука петушиный крик расстреливающего надзирателя.
Штейнберг дописывал свои показания, а мы с Петровым-Водкиным начинали.
И как там на «приеме», так и тут один запев:
чем был и что есть и какого кореня и кости
и много ль годов живу на белом свете?
— — —
— — —
Я писал завитущато — и перо хорошее и сидеть удобно и свет такой, не темнит и не режет! — и в конце подпись свою вывел:
с голубем, со змеей, с бесконечностью —
с крылатым «з», со змеиным «кси»
с «ѣ» — в Алексее
с «ижицей» — в Ремизове
и с заключительным «твердым знаком»
Штейнберга отправили назад в камеру, а нас с Петровым-Водкиным — в коридор.
Лемешов с бумагами проскочил наверх в «президиум».
ПРЕЗИДИУМ
Что такое президиум? Но этого никто не скажет — что такое президиум! — потому что никто его не видел и ничего не знает. И одно знаем, что там решается наша судьба —
это зубы и пилы и крюки и ножи и стрелы и
глазатые уши и зубатые лапы, это нос пальчетовидный и пальцы с зубами — синее, желтое, красное и черное, это — судьба!
Мы сидим в коридоре на чемодане Лемке — сам Лемке в камере — и очень хочется пить и еще такое, как бывает после допроса: как будто кто-то там внутри по внутренностям провел посторонним предметом — «механическое повреждение».
Ни к обыскам, ни к допросам не привыкнешь — я не могу привыкнуть! — и мне всегда чего-то совестно и за себя и за того свидетеля моих слов, кто меня допрашивал. И это не только в тюрьме, а и в жизни — на воле!
Нельзя ли сорганизовать чаю! — взмолились мы к служителю.
Служитель шмыгал по коридору без всякой видимой причины.
— Это можно! — сказал он и посмотрел на нас добрыми глазами.
И откуда что взялось: кипяток и чай — и такой горячий, губы обожжешь.
Развернул я мой узелок сухариков попробовать — «берег на случай болезни!» И с сухариками стали чай мы пить и пересказывать наши ответы на допросе —
никогда так не говорится, как после скажется, а что сказано, не выскажешь!
И когда мы так в разговорах горячий чай отхлебывали, из другой двери от другого следователя вышла баба с поросенком. И повели ее, несчастную, мимо камеры «контр-революции» в соседнюю — в «спекуляцию».
И видел я, как шла баба — — нет, о себе она уж не думала: один конец!
«А за что ему такое? — поросятине несчастной? в чем его вина, что ему здесь мучиться?»
У КОМЕНДАНТА
Лемке — с чемоданом,
Петров-Водкин — в шубе,
и я с узелком — —
терпеливо ждем в комендантской, куда нас привела судьба по суду.
Уж очень время-то неподходящее: пора спать, а тут затребовали бумаги! И комендант долго роется в груде. И отыскав, наконец, под стотысячным №-ом наши документы и удостоверения, выдал их нам на руки.
Нельзя ли получить какой ночной пропуск, а то выйдем мы на волю, нас сейчас же и сцапают!
— Не сцапают!
И никакого нам пропуска не дали.
А тихо-смирно — ночное время! — провели по лестнице вниз и на улицу — на Гороховую.
Вышли мы на улицу, воздухом-то как с воли дунуло, шагу-то и поддало, и! — пошли.
ПОД МОСТОМ
Шли мы по улице — посередь улицы, где трамвай идет —
Петров-Водкин,
Лемке,
и я, цепляясь за Лемке.
А сугробы намело — глубокие!
Не мостом, идем прямо по Неве под мостом: незаметнее! И видим: по мосту черные гонят каких-то — сцапали! Луна сретенская — так и зеленит. Незаметно идем, да тень-то от нас на пол-Невы.
— — то там промелькнет, то из сугроба выюркнет черный по белому, по лунному — —
Выбрались мы на берег. Тут заколоченный магазин, а сбоку вывеска «чай и кофе» — прижались к «чаю и кофею» —
Да нет никого!
И опять пошли —
Петров-Водкин,
Лемке, и я, цепляясь за Лемке —
— Тридцать лет с женой под ручку не ходил, а вот с Ремизовым пошел!