[an error occurred while processing this directive]

А.М. Ремизов. Книга «Взвихрённая Русь». Цикл «На даровых хлебах»

III

ТРУДДЕЗЕРТИР

На площадке 6-го этажа около самой дверцы лифта неизвестная собака навалила величайшую кучу.

Ее увидел первым Скворцов и почувствовал с ужасом не меньшим, т. е. прямо пропорционально. И чем больше Скворцов всматривался — а он стоял над ней, как вкоп, — тем сильнее становилось его чувство:

он уж видел больше, чем было в действительности, — он смутно чувствовал и все последствия: как из кучи вы́кучится полный нужник, и не миновать попасть туда — по шейку. Известно: одно к одному — деньги к деньгам, тоже и напасть на напасть! И еще: прилипнет, нипочем не отстанет! — примета верная.

Подходила очередь убирать Скворцову лестницу — по постановлению Домкомбеда все жильцы дома обязаны были по очереди исполнять всякие домовые повинности — и кучи, стало быть, никак не минуешь.

Случись это летом, за неделю подсохло б — бери хоть голыми руками! И зимою подмерзло б — и тоже труд невелик, скребком хвать и готово. А сейчас осень — а осенью, что весной, жди когда-то еще:

«хоть бы мороз поскорее!»

Вы не смейтесь, это дело совсем не плевательное и не ждет!

Целый день Скворцов по всяким добычным делам:

добыча — единственное дело и забота.

И что могло быть другого в эти годы блокады, внутренних наступлений и «опытных» декретов!

310

В Севпросе («Кооператив служащих в комиссариате Просвещения Северной Коммуны») выдавали мокрую картофель и еще что-то из подпорченных овощей, а вместо обещанной повидлы искусственный мед — зависть не включенных в кооператив.

Всю эту добычу чтобы получить, нужно было выстоять в очереди не малый час и отнести мешок домой.

После Севпроса пошел Скворцов в Петрокоммуну.

Там в «отделе распределения ненормированных продуктов» стоял он в медленном, упорном и норовистом хвосте с прошением о керосине: «для вечерних работ».

И в Севпросе и в Петрокоммуне все одно: куча не выходила из головы — куча завалила и картофель и мед и все вороха бумаг — ордера.

И хотя было о чем сообразить или так спохватиться — —

ведь стоишь, бывало, час и другой и вдруг спохватишься: из-за чего? Да из-за каких-то пяти-трех фунтов керосину или из-за четверки хлеба, чтобы сжечь или съесть и опять стать в очередь и снова терпеливо стоять! И какая обидная доля — и твоя и тех вот, попадали ж люди упора и воли необычайной! — никогда-то ничего не построить, а из ничего, всеми правдами и неправдами, добыть и распределить по декрету, чтобы сожгли или съели, и ничего — ничего-то больше — бесследно —

«Бесследно? нет — — !»

Скворцов уж прилип и не ногой и не рукой, хуже: глаз-то, это наше прекрасное окно на Божий мир, попробуй-ка ты, прочисти!

«И какая это могла собака сделать? Верно, очень большая! И надо же: вбежать на 6-ой этаж и около самого лифта сесть! Хорошо еще лифт не действует, а то так бы прямо ногой и попал. И странное дело: где теперь собаку увидишь? В прошлом году падали лошади, потом собаки: зашелудивит и кончится».

Скворцову вспомнилась вся лошадиная падаль, особенно на мостах, и подыхающие собаки — последние — ужасные.

311

«А вот и выискалась! И чего такого она могла съесть? И где? что добыла?»

Сосед Вавилонов из Наркомзема (Народный комиссариат Земледелия) имел такую повадку — всюду водил с собой собаку. Собака его Бобик по гостям и питалась: что плохо лежит, все сожрет этот вонючий Бобик.

«Вавилонская собака Бобик? Выдачу чью-нибудь сожрала? Повидло? И почему на моей именно, на моей площадке на самой высокой? Почему не ниже? у уполномоченного? или у того же Вавилонова? у Смётовой, Гребневой, Алимова, Терёхина? Вот бы у Терёхина!»

Впрочем, все равно: лестницу-то чистить Скворцову все равно сверху и донизу, и на какой площадке накладена куча, безразлично.

Да, Скворцов прилип и нес это не в глазах уж, а где-то в самом мозгу.

*

Под вечер в очереди за хлебом в Продовольственной лавке № 34 — очень долго пришлось ждать, всё не везли хлеба, так до вечера и дотянули! — на одном из поворотов изождавшегося притесняемого ворчливого хвоста уж совсем близко к Наталье Ивановне (Наталья Ивановна за прилавком хлеб режет) столкнулся Скворцов с уполномоченным Назаровым.

— А ничего куча, — подмигнул уполномоченный, — вот так собачка! — и добавил совсем неподходящее, но созвучное: — копровуч!

Конечно, нижние жильцы — ни Смётова, ни Гребнева, ни Алимов, ни Вавилонов, ни Терёхин — не заметили б: кого на 6-ой этаж потянет! А вот уполномоченный дознался. Но Назаров, хотя бы и о куче — другой, может, и позлорадствовал бы, что — «не все ж нам подчищать, а и вашей милости не угодно ль!» — нет, Назаров правильно, как и всякий на его месте, только изумился перед величием: «копровуч!»

«Копровуч» — кооператив высших учебных заведений — никакого отношения к занимаемому предмету, но по наглядности — метко.

312

Наталья Ивановна желанная, ну хоть бы раз рассердилась! А ведь есть на что — у всякого нынче подозрение, а туг хлеб ведь! — так под руку и смотрят, не обделила б! А она, если попросишь, и горбушку отрежет — а ведь горбушка против мякиша куда сытнее и не так спора — только неловко просить-то, всякому хочется. Наталья Ивановна Скворцову прибавочек дала — или смотрел он очень жалостно? или уж очень задумался? или за шляпу, за всю его рвань и тряпье — — ? Впрочем, нет, этим никого не удивишь: все тут одинаковые — голь.

И с прибавочком у всех на виду — хлеб, как и всякая выдача, не заворачивался — счастливый! —

у входа в лавку, чуть поодаль хвоста, стояла изнищалая больная женщина и еще какой-то старик, тихонько просили —

конечно, счастливый, а невесело в сгущающихся сумерках пробирался Скворцов к себе на 6-ой этаж — мимо кучи.

И чернота сумерок была грозна, как куча.

— — —

«Откупиться?» — как электричество, которое давали на два часа, такое всегда желанное, блеснуло: «откупиться».

«Можно хлебом откупиться: за хлеб все можно!».

Скворцов, как советский служащий, был во 2-ой категории и получал четверку хлеба на день. Но хлеб выдавали не всякий день, а назад — за несколько дней по двум и даже по трем купонам — и, конечно, отдать свою долю он никак не мог. Можно по знакомству купить у красноармейцев или у матросов — им перепадало больше! — или у уполномоченных — такие были, у которых имелись «свободные» карточки! — и опять беда: купить — надо деньги, а денег-то — только жалованье, а вся половина скворцовского жалованья не покроет и фунта хлеба. Продавать же — нет ничего. А если б и было что — теперь всякая рухлядь в счет! — надо сноровку, да и не ровен час облава и угодишь в Комендатуру. Можно еще — и это самое верное: на обмен. Например, зеркало или занавеску! Из деревень

313

приезжают с хлебом — — или у такого, который в деревню ездит за хлебом, у мешочника. Да, мешочного добра-то — давно все сбыто.

«Нет, откупиться нечем».

 

— — —

Электричество еще не зажигали. Скворцов зажег лампадку — в лампадке горело не масло, а керосин.

(За год Скворцов наловчился с керосином и глаз наметал, сколько нужно его в лампадку, а то вспыхнет!).

Карточки на керосин и мыло выдавали всякий раз, но ни мыла, ни керосина по карточкам никто не получал: не было. И это счастье Скворцова, что ему выдают — «для вечерних работ».

«А ведь керосином тоже можно откупиться!»

Но такое и в голову не приходило: лишиться света и даже такого — меньше не бывает! — нет, лучше уж как-нибудь...

*

Да, я понимаю:

«Лучше уж как-нибудь...!»

Я тоже из «счастливых» — за все эти годы я поддерживал огонек в лампадке: чуть-чуть керосину — а перельешь, вспыхнет! И до глубокой ночи, когда во всем доме сон и холодная темь, только у меня да у Скворцова огонек — холодный (керосин горит холодно!) и чистый (чище масла!) —

Скворцов зоолог — над «жизнью насекомых», я — мне еще снились сны! — я над моей абракадаброй.

*

С начала революции у Скворцова как-то само собой ясно выговаривалось:

что бы то ни было, а никогда не покинуть Петербурга!

314

И в этом он был не одинок — и еще кое-кто из знакомых громко заявляли о таком же своем решении и всякий сообразуясь со своим:

у одних было много вещей — надо было всё распродать;
у других твердая уверенность, что все скоро кончится: кто-то придет — англичане, французы, немцы или свои — Колчак, Деникин, Юденич — свергнут большевиков, и все пойдет по-старому или во всяком случае по-другому;
а у третьих — да просто деваться некуда.

А никто не приходил, а всякие «самосильные» попытки оканчивались провалом и разгромом, «опытные» же декреты забирались все глубже в самую будничную жизнь: уж продавать и покупать становилось одинаково опасным, магазинов не было, а рынки, еще не закрытые, доживали свои последние дни, а на то, что выдавалось по карточкам — на даровых-то хлебах! — и это всякий дурак понимал, просуществовать невозможно было, даже проходя чин строжайшего монастырского жития, долго не протянешь. И вот как в с крутнул о да в плюх, ногой на шею, вздыбило и носом — «домолили свободных денечков!», «добились до райской жизни!» — ну и стали помалкивать. А потом потихоньку да полегоньку кто куда — «и пропадай добро и всякая обстановка: и с обстановкой и с добром пропадешь!» — кто в провинцию: «там сытнее!» — кто улепетнул за границу: «а там золотые горы!»

Беглая мысль — «убежать!» — это то же, что ежедневное: «добыть!»

«добыча» и «наутек» — первые и самые главные мысли, испод всех воль и стремлений.

А Скворцов как уперся лбом — и никаких.

И думаю я, все это по решению его, с которым мало кто соглашался:

правильно было или неправильно, но он ни от каких «трудовых повинностей» и «общественных работ» не отказывался.

«Справедливо это или несправедливо, — так, должно быть, рассуждал он, — хорошо это или дурно, но зачем-то все это происходит и отходить, уклоняться не следует: надо все принять, все положенное судьбой, и нести и все вынести!»

315

Или:

«Зря ничего не бывает. И дело вовсе не в большевиках, а гораздо глубже. И отходить, увертываться — все равно этим ничего не поправишь, и судьба настигнет тебя и скрючит, если так надо. И надо покорно нести и все вынести!»

И когда заставляли скалывать лед и сгребать снег, он скалывал и сгребал; и когда введено было дежурство за воротами — кто-то грозил наступлением на Петербург, обещая освободить Петербург! — это в те месяцы, когда с 8-и часов вечера (а часы были переведены на 3-й часа вперед) запирались ворота и без особого пропуска нельзя было ходить по улицам, он дежурил и за воротами и во дворе, где только указывал уполномоченный, и в любой час ночи; и когда стали назначать в порядке трудовой повинности на Неву выгружать барки, он таскал по мокроте бревна; а придет зима, дадут деревянные дома и заборы на топливо, он пойдет с ломом и потом будет возить на санках доски и терпеливо распиливать и раскалывать.

— — —

Когда то же самое делает Вавилонов или Назаров или еще кто — это большинство! — и они, живя, как в плену, как в осаде, никогда не отказываются, но совсем по-другому: большинство, к которому они принадлежат, всегда покорно всякой власти безразлично какой, а из-под палки все исполнит, что ни велят. Алимов (это у нас анархист!) как-то смеялся: «если бы, говорил он, издали такой декрет: обязательно явиться для порки в Совдеп, — и пошли бы и стали в очередь!» Но Вавилонов и Назаров — это большинство — не смея отказаться и все исполняя, всегда, как только можно и где возможно, старались перехитрить и уклониться.

Когда это делает товарищ Котов, что ж, и это понятно: ему надо пример показать, на то он и коммунист!

Между прочим, Котов хвастал и в большую себе заслугу ставил, что он собственноручно чистил в своем учреждении фанновы трубы! Но надо принять во внимание, что для этого грязного дела он приезжал на автомобиле, как и вообще он всегда на автомобиле. И не знаю, если бы пришлось ему пешком переть с другого конца —

316

так изо дня в день! — да еще и голодом, кто знает, не записался бы он в число «осадных» и «плененных», как Вавилонов, Назаров и проч., покорные всякой власти безразлично?

И когда в сохранивших еще благоустройство гостиницах для привилегированных советских сановников, сами сановники, единственно сохранившие человеческий облик, самолично с настоящими лопатами вышли во двор снег сгребать, и это понятно: для прочих — сугубый пример, а для них самих просто спорт — развлечение.

И когда это делают молодые — «красная мо́лодежь» или «буржуазная молодёжь», все равно — а на Неве, когда разгружали барки, очень было весело! — и это понятно: тут и ухарство и соревнование и просто работа на людях.

Но скворцовское — и не «из-под палки!» и не «для примера!» и не «как спорт!» и не «по возрасту!» — нет, чего-то тут мудреное.

— — —

«Трудовая повинность!» — Алимов никогда не выходил на работу: раз это обязательно и заставляют — «повинность»! — ему, хоть что ни говори, нипочем. «Рабочекрестьянская власть или буржуазная, все равно: где власть, там насилие, и нет власти, которая была бы чем-то совершенным и непогрешимым!» — и во имя своей свободы он готов был принять какие угодно названия: и «контрреволюционера» и «социал-предателя» и «оппортунистического коммуниста», — и не боялся никаких гроз: от комендатуры до Гороховой, куда впоследствии и угодил. Не выходила на работы и учительница Гребнева: она смотрела на эти трудовые повинности просто как на издевательства. Всего раз не вышел Пузырев, вообще-то смирный человек и совсем не наскокистый, но тут как нашло, и он заявил, что не пойдет — «во имя духа борьбы!» Я только одно скажу, непривычному-то, знаете, и на пустяковой работе — обожжешься! —

Когда служащих П. Т. О. по весне выгнали в Народный Дом сортиры чистить, конечно, специалист по этой части, отходник, все это справил бы мастерски — чисто, а эти — лопатками ковыряют и поддеть-то путно не могут, только

317

размазывают, смехота! Тоже и с топливной повинностью — — «на заседании Комтруда был возбужден вопрос об освобождении от топливной повинности писателей, объединенных в союзе писателей, заменив им работы по лесозаготовкам повинностью по ведению культурной работы; комтруд отклонил это предложение и предложил привлекать писателей к топливной повинности на общих основаниях» — — воображаете?

А вот Скворцов из последних, а тянет —

все принять и не отвиливать, так?

Да, это у него твердо и вот —

куча — величайшая куча на площадке!

«Если бы можно было не трогать, а? И за что это ему? Какая его такая вина? Или это не по вине, а испытание? А испытать и укрепить одно и то же? Для укрепления его воли и терпения? А, может, все это показалось в таком величии: может, это на камушке собака сделала и потому кажется великим? — — А уполномоченный-то? ему-то чего? Это уполномоченный припечатал: копровуч!»

*

О куче знал весь дом.

Охотники залезли на самый верх — на 6-ой этаж посмотреть.

И не для того, чтобы позлорадствовать, нет, это было самое обыкновенное любопытство! Признаюсь, и я не утерпел и под каким-то предлогом — да, вспомнил, надо было к уполномоченному «ведомость» на получение карточек снести! — я от уполномоченного поднялся этажом выше —

Да, знаете, по размерам трудно даже представить: подлинно — копровуч!

Кончалась неделя, а хоть бы чуточку подсохла! И если произошло что за эту неделю, так разве чуть легкая пенка.

И скажу за всех: все с нетерпением ждали субботы —

как это Скворцов изловчится и подымет такое — копровуч!

— Не отложить ли уборку лестницы на неделю? — попробовал на общем собрании Домкомбеда предложить

318

Вавилонов, хозяин Бобика, питавшегося по гостям: ясное дело, Вавилонов представлял себе всю трудность дела и сочувствовал Скворцову.

— Может, подсохло б! — вставил кто-то из соседей.

— Невозможно, товарищи, никак невозможно! — вздыбился Терёхин, — ведь этак весь дом провалится от грязи.

Терёхин всегда дыбился: он, по собственному признанию, как перекочевавший на этот берег с октября, стоял на страже революции и считал своей обязанностью «подтягивать»; его все побаивались, разве что Алимов да Гребнева, да матросы, впрочем, все наши балтморы стояли в стороне от домовых дел и были, как «краса и гордость», уж очень неприкосновенны.

И не случись Терёхина, я уверен, уполномоченный, пожалуй, и согласился бы, и уборку лестницы отложили бы на неделю.

Наш уполномоченный Назаров ладный и рассудительный и надо только, чтобы все было, как бы это сказать, не то чтобы по декрету, а чтобы оправдательный документ на все и, стало быть, в ответе не быть. Это соседний — товарищ Плевков, тот — — с тем не очень поговоришь. Товарищ Плевков самого Терёхина за пояс заткнет, «мудрец»: уж примется мудровать, не отпустит, пока не изведет. В продаже напр. домашних вещей: продавать из обстановки ничего нельзя без разрешения Домкомбеда, тут всё от уполномоченного! — и у нас продает всякий, кто может. А вот с Плевковым не так-то это просто: бывшего сенатора Хохлова знаете? — так вот закрутил-закрутил старика, хоть из дому выбирайся; ничего не разрешает и на всякие пустяки запрет — понесла Хохлова, дочь его учительница, лампу продавать, так подкараулил: она уж в ворота, «стой, нельзя!» — — «да, и лампу нельзя!» «А что же можно-то? Ведь надо же как-нибудь, ведь этак просто пропадешь!» — «И пропадай — нельзя!» — То же и с вселением. У нас Назаров сообразоваться может, кому и что следует. А с Плевковым и тут беда: у Простякова есть и

319

«охранная грамота» на библиотеку — библиотека знаменитая! — а Плевков говорит: «можете и в спальне книги держать, чего там!» — и отнял комнату. И на слова у нас Назаров сдержан, ну, покричит, когда уж нужно бывает, — ведь тоже народ, сами понимаете, и хоть винить никого невозможно в таком положении, «честным» путем не проживешь, да все-таки надо поаккуратней, да и дураков учить надо! — и, конечно, прикрикнет и далее крепко. Ну, а этот Плевков такое ляпнет — ответить ничего не найдешься: тому же Хохлову — Хохлов говорит как-то на собрании, очень уж его Плевков донял, «помилуйте, говорит, ведь я же старик!» И Плевков ему: «старик! да может, вы от разврата постарели!» Ну, что ты тут ответишь?

Нет, Назаров хороший человек — справедливый человек и с кучей подождал бы: ну, что в самом деле стоит неделю какую обождать, неужто дом так-таки и провалится?

Но раз Терёхин вмешался — крышка.

*

В пятницу в сумерки — завтра суббота, завтра уборка! — Скворцов заклеивал окно на своей площадке:

высадили еще весною, но до холодов пробоина не мешала, даже лучше — вроде вентилятора, по крайней мере, проветривало, а теперь дуло немилосердно, а зимой совсем будет плохо.

Стекольщиков не было, да и стекла достать негде. Можно, конечно, по ордеру, да канитель с этими ордерами: и находишься по всяким учреждениям и контролям и настоишься в очередях — везде хвосты — да еще и откажут. Скворцов однажды ходил по ордеру, хотел баночку чернил получить и перьев, и едва добился — а целый день ухлопал, чернил не получил, а перьев — три перышка! А ведь перо не стекло! И вот приходилось на свой страх — «самосильно» заделывать пробоину бумагой.

И тут-то вот и произошло нечто невероятное —

надо сказать, что Скворцов за неделю-то понемножку покорился — принял и эту несметную кучу! — и уж не думал о ней: завтра он все

320

подберет, как-нибудь да устроится! И теперь, оклеивая бумагой окно, он думал не об этой куче, а как бы похитрее сделать с оклейкой, чтобы и холод не шел и узор вышел бы и было светло, — задача нелегкая!

И вдруг слышит —

бежит по лестнице — —

Бросил он клеить — да так и застыл на месте:

«Собака!»

— — — по лестнице вверх, нюхая след, бежала собака: в чем только душа, шелудивая, замухрованная, с гноящимися глазами — — —

Скворцов подобрался весь.

— — — собака, как слепая, ничего не видя, как завороженная, бежала собака носом в пол — по следу — — —

и мимо Скворцова прямо на кучу.

Скворцов, не отрываясь, глядел — весь, как один огромный глаз:

«Опять?»

Нет, совсем не за этим —

с жадностью изголодавшейся последним голодом собака набросилась на кучу и принялась уписывать.

Не дыша, не шевелясь, следил Скворцов —

а собака, все сожрав, подлизала пол и слепо, как вбежала, теперь повернула —
— — — и по своему уж свежему следу побежала
с лестницы вниз — — — —

— — — —

И только когда шаги затихли, Скворцов как очнулся и прямо к куче:

а кучи как не бывало!
бес-следно!

Подлинно, чудесный случай!

И когда на другой день после уборки Скворцов рассказал уполномоченному — Назаров не хотел верить. Да и все мы, кому только не приходилось слышать — Скворцов охотно рассказывал этот случай! — не очень-то верили.

— Неизвестная собака по следу той неизвестной (с двумя неизвестными!) и сожрала всю кучу!

— А вы не думаете, что это та же самая собака?

— Не знаю, не знаю.

321

*

Да, подлинно чудесный случай! — «чудесное избавление»!

Но разве от этого можно избавиться? Ведь это ж вещь такая, не спрячешь! — и пусть неизвестная собака съела, но она же в свой черед — — но оно же опять обнаружится!

Когда наступила зима — молёные морозы ударили — и в уборных замерзли трубы, нижние этажи стало заливать.

И вышло постановление Домкомбеда:

«впредь не пользоваться уборными!»

Скворцов подчинился —

«пока не оттаят трубы, нельзя!»

Да и всякий так понял. Но, конечно, при нужде соблазн великий — кое-кто, должно быть, грешил: утешал себя, авось, не заметят! А как не заметить — в нижние-то этажи протекало.

А это такая мука, я вам скажу: не углядишь вовремя — в комнату и польется. Только и знай, ходишь с тряпкой и подтираешь.
А в комнатах холодина: в ванной лед — коли, как на речке! (В ванне на верхних этажах держали воду: вода ведь подымалась только-только до 3-его этажа!).

Товарищ Плевков в соседнем доме поступил решительнее: Плевков просто велел заколотить двери в уборную — «располагайся, где хочешь!» А у нас — у нас деликатно: постановление.

На общем собрании Домкомбеда Назаров, потеряв всякое терпение, грозил представить в комендатуру о тех жильцах, кто будет замечен. Но все мы, кто только был на собрании, все мы согласно подтвердили, что, исполняя постановление, уборными не пользуемся и что это, должно быть, —

«старые накопления, застрявшие еще с осени!»

На этом как будто и упокоилось —

угроза ли комендатурой?
(а из комендатуры прямой ход на Гороховую!) или накопления иссякли?
(осень-то была — не разъешься!),
или морозы действовали?
(и не холодна зима, да голодному все холодно!)

322

Ко мне — в самый нижний этаж — прекратилось. А вот к Смётовой, она надо мной, вскоре опять потекло.

И почему-то вообрази эта Смётова, что течь — от Скворцова!

Потому ли, что Скворцов на самом на верху: изволь с верху всякий день ведро выносить, — кому хочешь, опостылет!
Или уж очень измучилась она и надо же на кого-нибудь — ведь подтирать-то пол, повторяю, это такая мука, и не знаю я, что еще бывает хуже: в холод с треснутыми руками —

Редкий вечер Смётова не стучала к Скворцову (электрические звонки давно не действовали!) — по стуку узнавал Скворцов, кто. И всякий раз подолгу держала она Скворцова на холоде.

Она доказывала ему:

«что уборной нельзя пользоваться!»
«что это — преступление: ее заливает!»
«и руки у нее все потрескались!»

И доказывая, умоляла —

— — прекратить!

И слезы стояли у нее в глазах.

Скворцов, покорный по-своему, покорно принимавший все, вдруг стервенел:

— И почему вы уверены, — кричал он, — что это от меня? Почему? Почему не от уполномоченного? или от Вавилонова? Терёхина? Пузырева? Алимова?

А в ответ были одни слезы —

они говорили яснее всяких слов, почему.

Я как-то встретил Смётову на улице: она уж как остеклела, — лицо вздрагивает, глаза косят. Ну, разговорились: всё про это, про что же еще!

- — Знаете, это-то еще ничего, а настанет весна, и всех зальет! — сказала она, — у меня одно желание: помереть бы!

— — —

Я рассказал Скворцову.

Но чем же он может помочь?

— Ей-Богу ж, я тут совсем не виноват: это — не я!

Я понимаю, и я не к тому, чтобы кого-нибудь винить, я просто — жалко!

323

Смётова жаловалась уполномоченному, но Назаров, по привычке, требовал оправдательный документ (он на всё требовал оправдательный документ!), а на такое — где ж его возьмешь?

*

Еще выше 6-го этажа по черной лестнице чердак и там тоже площадка.

В прачешной не стирали — из прачешной пользовались водой: вода в доме совсем прекратилась, и не только до 3-го этажа, а и у нас — в первом чуть только просачивалась. Чердак стоял пустой — белье не вешали. А если бы кто и повесил и французским ключом запер, все равно, стянули бы. Стирали в комнатах — в комнатах и развешивали.

И вот когда вышло постановление Домкомбеда не пользоваться уборными, охотники — ведь не всякому охота на людях в орла играть! — на чердачную площадку и стали похаживать.

И ничего — мороз! — мороз все заколйт, ровно и нет ничего.

Скворцов как-то встретил: одного нисходящего, другого восходящего — это Мешков и Суров, соседи. И понял: ведь, когда придет весна, за чердачную площадку он отвечать будет —

и уж никакой чудесный случай не спасет: ведь сколько надо голодных собак! — да столько не найдется собак во всем Петербурге.

— — —

Последние дни мороза ознаменовались величайшим событием в нашем районе, об этом только и разговору.

Ни повальные обыски — это такая ерунда, о которой и говорить не стоит: оружия ни у кого нет и не было, а продовольствие, хоть и маленький запас — фунтовой, а всякий с течением времени так исхитрился прятать, половицы подымай, ничего не найдешь! Нет! дело сурьезнее и отчаяннее:

закрыли наш единственный рынок!

И теперь, если что надобно (а как не надобно!), или тащись к Покрову (Покровский рынок еще не закрыт!),

324

или плати мешочнику втридорога! А уж насчет продажи домашних вещей, просто и не знаю.

Ко мне зашел товарищ Черкасский.

Черкасский занимает очень большое место: «ответственный работник»!

Я рассказал ему нашу домашнюю историю: скворцовский чудесный случай и о Смётовой — «заливает!»

Но он плохо меня слушал, я это заметил: у него засело свое — не менее чудесное. —

Черкасский не похож ни на кого: ни на Терёхина, перешедшего с октября на этот берег и стоящего на страже революции, ни на Плевкова, истребляющего «головку» контр-революции и «корешки» буржуазии, ни на наших балтморов, которым до наших домовых дел мало дела, он никого не подтягивает и ни на кого не опирается, льстя «красою и гордостью», он делает только дело — осуществляет «опытные» декреты.

Вот он только что закрыл наш Андреевский рынок: «чтобы не давать волю мародерам и в корне уничтожить эксплуатацию мешочников — »

— А когда придет весна, мы снесем весь рынок и разобьем детские площадки.

И он принялся с увлечением рассказывать, как будет все хорошо — всем хорошо:

«на месте толкуна — резвятся дети!»
«а все, что нам понадобится — керосин, мыло, одежду, — мы найдем в продовольственных лавках и коммунальных магазинах — »

— Когда придет весна, увидите!

А мне вспомнилось:

«Когда придет весна, зальет нас всех!»

Я верил Черкасскому — ведь, действительно, по его вере и все это прекрасно! — и веруя, я слышал остекленелое и перекошенное смётовское: «помереть бы!»

*

И наступила весна.

А какая это была весна! Нигде — ни после, ни раньше, ни в тюрьме, ни после болезни, — я не запомню такого. И это не только мое, а и всех — я чувствую — всех, проживших, как и я, жесточайшую зиму.

325

И пусть к удовольствию мародеров и спекулянтов-мешочников закрыли наш единственный рынок (воображаю, как они хохотали над «глупостями» Черкасского!), а в продовольственных лавках пусто (да и откуда взять-то!) и никаких коммунальных магазинов, а про детские площадки, верно, забыли, все равно, весна! — а весна, что беда, и человек к человеку жмется! — барышни из Совдепа, Копровуча и других страшных названий совсем нестрашных учреждений, не дождавшись Пасхи, зарегистрировались в брачном отделе, товарищ Плевков переменил фамилию на товарища Румянцева, а Смётова вдруг посмотрела прямо.

С первыми теплыми днями закипела по дворам работа.

Да, Смётова была права: и вправду, какое-то всеобщее потечение — потоп нечистот! — из оттаявших труб, с загаженных площадок, из углов, из щелей, из пробоин — текло.

В воскресенье по постановлению Домкомбеда назначена была всеобщая чистка:

« — — — к 10 утра все взрослое население дома обязано было явиться на работу: неявившихся — в комендатуру; докторские свидетельства недействительны».

Такая крутая мера до аннулирования докторских свидетельств у нас совсем необычно, но что поделать, иначе невозможно:

ведь дом зальет и хуже будет — изволь выселяться! — а куда? — везде то же — во всех домах.

*

Скворцов вышел спозаранку.

Он пробовал заглянуть на площадку к чердаку, но подступиться нечего было и думать —

это как на пожаре в дым и пламя!

А по лестнице стекало густыми ручейками, срываясь тяжелыми каплями в пролетах — тому, кто вздумал бы подняться наверх, непременно угодит в физиономию!

харк и плёв — —

326

На дворе уполномоченный и с ним матросы, вышедшие нарядно щеголями, подлинно «краса» среди всеобщей голи.

Скворцова встретили весело: его чудесный случай у всех в памяти!

Но сам-то он смотрел — в чем душа! — или его и солнцем не проймет? Весь закутанный в какие-то шкурки, а поверх вязаная женская кофта и шляпа — такую шляпу в былые годы если на огород чучелой, не только воробьи, ни одна ворона не полетит.

— Товарищ Назаров, — сказал какой-то из матросов, — товарища Скворцова надо освободить.

И другие поддержали.

— Что ж, Макар Иванович, — согласился уполномоченный, — работа с таким не помощь. Только вот товарищ Терёхин проверять будет.

— Чего проверять? Раз освобождаем — наше решение безапелляционно!

Но Скворцов не хотел уходить: —

он где-нибудь в кончике постоит с лопаткой —
он хочет со всеми —
он пойдет и площадку чистить неподступную — со всеми.
— — —

Народ подходил, ежась и робко — из всех заледенелых и теперь оттаявших квартир, из уплотненных комнат, заваленных и набитых дрянью:

предстояло совершить невероятное — подлинно чудесный случай, но без всяких голодных неизвестных собак! — самим, непривычными к такой работе руками: большинство у нас «бывшие буржуи», т. е. бывшие служащие в конторах, а также — свободных профессий.

Вышла и Смётова.

— Мерзавцы! — всю ее дергало и перекашивало, — все разбежались! а нас заставили сортиры чистить!

— — —

С 6-го этажа, если заглянуть во двор, ничего не увидишь, только самую верхушку арки к воротам.

327

Скворцов сел у окна — любопытно! — и хоть ничего не видать, зато все ему слышно.

На дворе кипела работа — много было и смеха и крика.

Кричал уполномоченный («дураков тоже учить надо!»), чего-то кричал Терёхин: или, проверяя, не досчитался? (ни Алимов, ни Гребнева, конечно, не вышли!) или подтягивал? («нетто это работа, и лопаты в руке держать не умеют!»)

Потом топали по лестнице — через харк и плёв — неподступную брали площадку у чердака. Потом опять кричали, опять смех.

И затихло.

Чистку кончили и мусор повезли на себе к остановке трамвая, чтобы сложить всё в общую кучу: завтра на площадках развезут трамваи это добро за город на свалку.

Под вечер Скворцова потянуло на волю:

он пойдет недалеко — к этой остановке трамвая, где с прошлого года висит полинялый плакат: «царству рабочих и крестьян не будет конца!» По воскресеньям трамваи не ходят, он пойдет по середке улицы —

Скворцов надел на себя все свои шкурки и тихонечко приоткрыл дверь на волю.

А на его двери — ему это сразу бросилось! — мелом размашисто по-терёхински:

Гражданин Скворцов
позор труддезертиру!


А.М. Ремизов. Взвихрённая Русь. Труддезертир // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 5. С. 310—328.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2024. Версия 2.β (в работе)