С ПЬЯНЫХ ГЛАЗ
Нигде так откровенно, только в «Вии» Гоголь прибегает к своему излюбленному приему: «с пьяных глаз» или напустить туман, напоив нечистым зельем. Да как же иначе показать скрытые от трезвых те самые «клочки и обрывки» другого мира, о которых расскажет в исступлении горячки Достоевский.
И нигде, только в «Вии» с такой нескрытой насмешкой над умными дураками применяет Гоголь и другой любимый прием: опорочить источники своих чудесных откровений.
«Но разве вы, разумные, — говорит он, подмигивая лукаво, — можете поверить такому вздору?»
А простодушным, этим доверчивым дуракам, прямо:
«Чего пугаться, не верьте, все это выдумка глупых баб да заведомого брехуна».
Или ничего не говоря, представляет своих действующих лиц в таком виде, когда все что угодно покажется: философ натощак сожрал карася — а затем следует волшебная скачка и полет над водой, а все видения философа в церкви у гроба Панночки — «с пьяных глаз».
*
В первую ночь, как идти в церковь читать над Панночкой, философ подкрепил себя доброю кружкой горелки. И наслышался страшных рассказов — рассказы по своему действию сильнее и крепче горелки. Только безразличное пусто — бесследно, но «страшное», как проклятое, так и обрадованное, хмельно и заразительно.
А рассказы — у трезвого уши вянут, но это ничего не значит: чем невероятнее, тем едче с пыром не в мясо и кости, а в муть — в кровь.
Спирид, лицо гладкое, чрезвычайно похожее на лопату, рассказывает о псаре Миките, на котором псаре ездила Панночка, как на заправском коне, и который псарь сгорел сам собой, как Петрусь (Вечер накануне Ивана Купала): куча золы и пустое ведро — вот и все, что осталось от Микиты и Петруся.
Козак Дорош рассказывает со слов козака Шептуна, который Шептун любит иногда украсть и соврать без всякой нужды.
Шепчиха видела собаку: в собаку обернулась никто другой, как Панночка, и на глазах Шепчихи снова стала из собаки Панночкой, но с лицом не Панночки «сверкающей красоты», а была она вся синяя, а глаза горели как уголь.
Панночка, схватив дитя, прокусила ему горло и начала пить кровь. А потом и на Шепчиху, забившуюся на чердак, полезла кусать.
Со слов того же Шептуна Дорош рассказал случаи не совсем обыкновенные о Панночке-ведьме.
Кому-то ведьма, обернувшись в скирду сена, подъехала к самым дверям хаты, а у кого-то украла шапку и трубку: у девок на селе ночью срезала косу, а у других выпила из каждой по несколько ведер крови.
Ведро крови, не «лужицу» по Достоевскому, да тут и не хотя захлебнешься!
*
Во вторую ночь философу дали для подкрепления кварту горелки и он съел довольно большого поросенка и «какая-то темная мысль, как гвоздь, сидела в его голове», а жгла, как заноза, и не достанешь руками вытащить и освободиться.
*
А перед третьей и последней ночью, за прошлую ночь поседевший философ потребовал кварту горелки и попытался убежать — дурак, от судьбы разве бегают! и с поймавшим его козаком Дорошем выпил немного не полведра сивухи.
За ужином себе для ободрения, последняя попытка иссудьбиться! — он хвастал, он говорил, что такое козак и что он, козак, не должен бояться ничего на свете.
Так я говорю себе в мою третью ночь, я с ободранной кожей, вышеиваясь из-под стягивающей меня петли: «все принять».
«Пора, сказал Явтух, пойдем».
Какой знакомый мне голос непреклонный: «пора».
«Спичка тебе в язык, проклятый кнур!» подумал философ и, встав, сказал: «Пойдем».
Дорогой философ беспрестанно поглядывал по сторонам — озирался и заговаривал с провожатыми, но Явтух молчал, да и Дорош не отзывался. Волки выли вдали целою стаей, и самый лай собачий был страшен.
«Кажется, как будто что-то другое воет: это не волк!» сказал Дорош.
Явтух молчал. А философу нечего было сказать. Это звучали «клочки и обрывки» не нашего из другого мира.