V

КОНСТАНТИН БАЛЬМОНТ

1867-1942

К. Бальмонт, 1900-е годы
К. Бальмонт, 1900-е годы

В начале века Константин Дмитриевич Бальмонт — популярнейший из русских поэтов. «Кто равен мне в моей певучей силе? Никто, никто», — горделиво заявлял он. Особой музыкальности стиха, «певучей силе», с которой Бальмонт выразил переживания лирического Я, настроения времени, он и был обязан небывалому успеху у читателя, признанию со стороны Чехова. Чайковского, Горького, Брюсова, Блока, Анненского.

Происходил Бальмонт из дворянской семьи, вырос в усадьбе близ Шуи Владимирской губернии и рано пленился «печальной красотой» среднерусской природы (за нее и «десяти Италии не возьму», писал поэт). Участник революционных кружков, Бальмонт был исключен из гимназии и университета; высокую филологическую культуру, знание множества языков дало ему самообразование, длившееся всю жизнь. Литературным «восприемником» Бальмонта стал Короленко, пожелавший самодисциплины дару юноши. Но этому совету Бальмонт не внял; творя «с радостной торопливостью», он впадал в многословие и бессчетно повторялся. Наследие поэта крайне неровно; среди десятков книг его лирики в стихах и прозе испытание временем выдержало далеко не всё.

Первый, ученический «Сборник стихотворений» Бальмонт издал в 1890 г. К символизму обратился после встречи в 1894 г. с Брюсовым, став затем одним из первых в кружке поэтов издательства «Скорпион». Меланхолическую «осеннюю» лирику природы и любви (сб. «Под северным небом». М., 1894 и «В безбрежности». М., 1895) сменили в книге Бальмонта «Горящие здания» (М., 1900) «кинжальные слова» героя-индивидуалиста, примерявшего модную ницшеанскую маску («Всё равно мне, человек /Плох или хорош...»). Образ русского декадента, «брата» Бодлера и Э. По, эпатирующее презрение к общепринятому, грим «художника-дьявола» часто мешали видеть другой лик Бальмонта-поэта, чьей доминантой Анненский считал «нежность и женственность». В стихах Бальмонта рядом с «цветами зла» росли и «придорожные травы», «смятые невидевшим тяжелым колесом», — этот навеянный Некрасовым символ участи обездоленных. В стремлении быть «испанцем», жаждавшим «цветов багряных», Бальмонт порой попадал на грань безвкусицы (пресловутое «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым... Хочу одежды с тебя сорвать»); искреннее и долговечнее оказались «утренние» мотивы его любовной лирики.

Подъем творческой и политической активности поэт испытал в канун первой русской революции. Его лучший сборник «Будем как Солнце» (М., 1903) запечатлел в космических метафорах переживание единства поэта с животворящими силами бытия и своеобразно выразил мажорное общественное настроение. Сатиры Бальмонта на «Николая Последнего», ходившие в списках («Маленький султан», «Наш царь — Мукден, наш царь Цусима»), а также его гимны революционным рабочим в большевистской газете «Новая жизнь», в изданной горьковским «Знанием» и конфискованной полицией книжке «Стихотворения» (СПб., 1906) заставили его уйти в эмиграцию до 1913 г.

Увлекающейся, «стихийной» натуре Бальмонта оказалась близка возникшая в бурно менявшемся мире «философия мгновения» («Я каждой минутой сожжен, /Я в каждой измене живу»). Впечатлительности «ветроподобного» лирического героя ответили приемы субъективного импрессионизма

161

с его непосредственностью самовыражения, летучей зыбкостью обрата и «внезапной строкой», спешившей «сказать мгновенью “Стой!”». Но еще Вяч. Иванов заметил, что, при всем многообразии художественных личин, Бальмонт-романтик оставался верен красоте порыва к «горным вершинам» творчества и непримирим к «трусости духа» и «раболепию рабов».

Импровизационному в своей сути искусству Бальмонта, понимавшего «поэзию как волшебство» (так он назвал свою лекцию 1914 г.), было чуждо все рассудочное. «Творец-ребенок», восхищенно писала о Бальмонте Цветаева, противоставляя его моцартианство сальеризму Брюсова. Бальмонту редко давалась стилизация; «заморским гостем», по слову Цветаевой, оставался он даже в сфере русского фольклора (напр., в сб. «Жар-птица». М., 1907). Тем не менее ряд книг посвятил вариациям на темы поэзии народов мира, от древних ацтеков до западных славян (напр., «египетские» стихи в сб. «Зарево зорь». М., 1912). Страстный путешественник, Бальмонт побывал на всех континентах; он один из видных русских переводчиков (сочинений Кальдерона, Шелли. Э. По, Калидасы, Руставели и мн. др.). Но широта творчества мешала его глубине. В сборниках 1910-х годов («Ясень. Видение древа». М., 1916; «Сонеты солнца, меда и луны». М., 1917) мастерство стиха не вернуло поэзии Бальмонта былой силы. Лишь в самых поздних стихотворениях, подсказанных тоской по родине, выступил ее проникновенный образ. Уехав из Москвы в 1920 г. (как ему тогда казалось, ненадолго), поэт провел на чужбине более двадцати лет и умер нищим, полузабытым и полубезумным в одном из пригородов Парижа.

Изд.: Бальмонт К. Стихотворения. Л., 1969. («Б-ка поэта». Большая серия).

* * *

Я мечтою ловил уходящие тени,
Уходящие тени погасавшего дня,
Я на башню всходил, и дрожали ступени,
И дрожали ступени под ногой у меня.

И чем выше я шел, тем ясней рисовались,
Тем ясней рисовались очертанья вдали,
И какие-то звуки вокруг раздавались,
Вкруг меня раздавались от Небес и Земли.

Чем я выше всходил, тем светлее сверкали,
Тем светлее сверкали выси дремлющих гор,
И сияньем прощальным как будто ласкали,
Словно нежно ласкали отуманенный взор.

А внизу подо мною уж ночь наступила,
Уже ночь наступила для уснувшей Земли,
Для меня же блистало дневное светило,
Огневое светило догорало вдали.

Я узнал, как ловить уходящие тени,
Уходящие тени потускневшего дня,
И всё выше я шел, и дрожали ступени,
И дрожали ступени под ногой у меня.

<1894>

162

ЧАЙКА

Чайка, серая чайка с печальными криками носится
Над холодной пучиной морской.
И откуда примчалась? Зачем? Почему ее жалобы
Так полны безграничной тоской?

Бесконечная даль. Неприветное небо нахмурилось.
Закурчавилась пена седая на гребне волны.
Плачет северный ветер, и чайка рыдает, безумная,
Бесприютная чайка из дальней страны.

<1894>

ЛЕСНЫЕ ТРАВЫ

Я люблю лесные травы
Ароматные,
Поцелуи и забавы
Невозвратные.

Колокольные призывы
Отдаленные,
Над ручьем уснувшим ивы
Полусонные.

Очертанья лиц мелькнувших
Неизвестные,
Тени сказок обманувших
Бестелесные.

Всё, что манит и обманет
Нас загадкою
И навеки сердце ранит
Тайной сладкою.

ВЛАГА

С лодки скользнуло весло.
Ласково млеет прохлада.
«Милый! Мой милый!» — Светло,
Сладко от беглого взгляда.

163

Лебедь уплыл в полумглу,
Вдаль, под луною белея.
Ластятся волны к веслу,
Ластится к влаге лилея.

Слухом невольно ловлю
Лепет зеркального лона.
«Милый! Мой милый! Люблю!..»
Полночь глядит с небосклона.

<1899>

КИНЖАЛЬНЫЕ СЛОВА

I will speak daggers.

Hamlet*

Я устал от нежных снов,
От восторгов этих цельных
Гармонических пиров
И напевов колыбельных.
Я хочу порвать лазурь
Успокоенных мечтаний.
Я хочу горящих зданий,
Я хочу кричащих бурь!

Упоение покоя —
Усыпление ума.
Пусть же вспыхнет море зноя,
Пусть же в сердце дрогнет тьма.
Я хочу иных бряцаний
Для моих иных пиров.
Я хочу кинжальных слов
И предсмертных восклицаний!

<1899>

ПРОПОВЕДНИКАМ

Сонет

Есть много струй в подлунном этом мире,
Ключи поют в пещерах, где темно,
Звеня, как дух, на семиструнной лире,
О том, что духам пенье суждено.


* Я буду говорить резко (дословно: «Я буду говорить кинжалами»). — Гамлет (англ.).

164

Нам в звонах — наслаждение одно,
Мы духи струн мирских на шумном пире,
Но вам, врагам, понять нас не дано,
Для рек в разливе надо русла шире.

Жрецы элементарных теорем,
Проповедей вы ждете от поэта?
Я проповедь скажу на благо света —

Не скукой слов, давно известных всем,
А звучной полногласностью сонета,
Не найденной пока еще никем!

<1899>

ПРИДОРОЖНЫЕ ТРАВЫ

Спите, полумертвые увядшие цветы,
Так и не узнавшие расцвета красоты,
Близ путей заезженных взращенные творцом,
Смятые невидевшим тяжелым колесом.

В час, когда все празднуют рождение весны,
В час, когда сбываются несбыточные сны,
Всем дано безумствовать, лишь вам одним нельзя,
Возле вас раскинулась заклятая стезя.

Вот, полуизломаны, лежите вы в пыли,
Вы, что в небо дальнее светло глядеть могли,
Вы, что встретить счастие могли бы, как и все,
В женственной, в нетронутой, в девической красе.

Спите же, взглянувшие на страшный, пыльный путь,
Вашим равным — царствовать, а вам — навек уснуть.
Богом обделенные на празднике мечты,
Спите, не видавшие расцвета красоты.

Май 1900.
Биарриц

СВЯТОЙ ГЕОРГИЙ

Святой Георгий, убив Дракона,
Взглянул печально вокруг себя.
Не мог он слышать глухого стона,
Не мог быть светлым — лишь свет любя.

165

Он с легким сердцем, во имя Бога,
Копье наметил и поднял щит.
Но мыслей встало так много, много —
И он, сразивши, сражен, молчит.

И конь святого своим копытом
Ударил гневно о край пути.
Сюда он прибыл путем избитым.
Куда отсюда? Куда идти?

Святой Георгий, святой Георгий,
И ты изведал свой высший час!
Пред сильным Змием ты был в восторге,
Пред мертвым Змием ты вдруг погас!

<1900>

БЕЗГЛАГОЛЬНОСТЬ

Есть в русской природе усталая нежность,
Безмолвная боль затаенной печали,
Безвыходность горя, безгласность, безбрежность,
Холодная высь, уходящие дали.

Приди на рассвете на склон косогора, —
Над зябкой рекою дымится прохлада,
Чернеет громада застывшего бора,
И сердцу так больно, и сердце не радо.

Недвижный камыш. Не трепещет осока.
Глубокая тишь. Безглагольность покоя.
Луга убегают далёко-далёко.
Во всем утомленье — глухое, немое.

Войди на закате, как в свежие волны,
В прохладную глушь деревенского сада, —
Деревья так сумрачно-странно-безмолвны,
И сердцу так грустно, и сердце не радо.

Как будто душа о желанном просила,
И сделали ей незаслуженно больно.
И сердце простило, но сердце застыло,
И плачет, и плачет, и плачет невольно.

<1900>

166

* * *

Я — изысканность русской медлительной речи,
Предо мною другие поэты — предтечи,
Я впервые открыл в этой речи уклоны,
Перепевные, гневные, нежные звоны.

Я — внезапный излом,
Я — играющий гром,
Я — прозрачный ручей,
Я — для всех и ничей.

Переплеск многопенный, разорванно-слитный,
Самоцветные камни земли самобытной,
Переклички лесные зеленого мая —
Всё пойму, всё возьму, у других отнимая.

Вечно юный, как сон,
Сильный тем, что влюблен
И в себя и в других,
Я — изысканный стих.

<1901>

ИЗ ЦИКЛА «ЧЕТВЕРОГЛАСИЕ СТИХИЙ»

* * *

Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце
И синий кругозор.
Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце
И выси гор.

Я в этот мир пришел, чтоб видеть море
И пышный цвет долин.
Я заключил миры в едином взоре,
Я властелин.

Я победил холодное забвенье,
Создав мечту мою.
Я каждый миг исполнен откровенья,
Всегда пою.

Мою мечту страданья пробудили,
Но я любим за то.
Кто равен мне в моей певучей силе?
Никто, никто.

167

Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце,
А если день погас,
Я буду петь... Я буду петь о солнце
В предсмертный час!

<1902>

ТИШЕ, ТИШЕ

Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды,
Слишком долго вы молились, не забудьте прошлый свет.
У развенчанных великих, как и прежде, горды вежды,
И слагатель вещих песен был поэт и есть поэт.

Победитель благородный с побежденным будет ровен,
С ним заносчив только низкий, с ним жесток один дикарь.
Будь в раскате бранных кликов ясновзорен, хладнокровен,
И тогда тебе скажу я, что в тебе мудрец — и царь.

Дети Солнца, не забудьте голос меркнущего брата,
Я люблю в вас ваше утро, вашу смелость и мечты,
Но и к вам придет мгновенье охлажденья и заката, —
В первый миг и в миг последний будьте, будьте как цветы.

Расцветайте, отцветайте многоцветно, полновластно,
Раскрывайте всё богатство ваших скрытых юных сил,
Но в расцвете не забудьте, что и смерть, как жизнь, прекрасна,
И что царственно величье холодеющих могил.

<1903>

* * *

Мои проклятия — обратный лик любви,
В них тайно слышится восторг благословенья.
И ненависть моя спешит, чрез утоленье,
Опять, приняв любовь, зажечь пожар в крови.
Я прокляну тебя за низость обмеленья,
Но радостно мне знать, что мелкая река,
Приняв мой снег и лед, вновь будет глубока,
Когда огонь весны создаст лучи и пенье.

168

Когда душа в целях, в душе кричит тоска,
И сердцу хочется к безбрежному приволью.
Чтоб разбудить раба, его я раню болью,
Хоть я душой нежней речного тростника.
Чу, песня пронеслась по вольному раздолью,
Безумный плеск волны, исполненной любви,
Как будто слышен звон: «Живи! Живи! Живи!» —
То льды светло звенят, отдавшись водополью.

<1903>

ЧЕЛОВЕЧКИ

Человечек современный, низкорослый, слабосильный,
Мелкий собственник, законник, лицемерный семьянин,
Весь трусливый, весь двуличный, косодушный, щепетильный,
Вся душа его, душонка — точно из морщин.

Вечно должен и не должен, то — нельзя, а это — можно,
Брак законный, спрос и купля, облик сонный, гроб сердец.
Можешь карты, можешь мысли передернуть — осторожно,
Явно грабить неразумно, но — стриги овец.

Монотонный, односложный, как напевы людоеда:
Тот упорно две-три ноты тянет-тянет без конца,
Зверь несчастный, существует от обеда до обеда,
Чтоб поесть — жену убьет он, умертвит отца.

Этот ту же песню тянет, — только он ведь просвещенный,
Он оформит, он запишет, дверь запрет он на крючок.
Бледноумный, сыщик вольных, немочь сердца, евнух сонный,
О, когда б ты, миллионный, вдруг исчезнуть мог!

<1904>

КАК Я ПИШУ СТИХИ

Рождается внезапная строка,
За ней встает немедленно другая,
Мелькает третья, ей издалека
Четвертая смеется, набегая.

169

И пятая, и после, и потом,
Откуда, сколько — я и сам не знаю,
Но я не размышляю над стихом
И, право, никогда — не сочиняю.

<1905>

<НА СМЕРТЬ М. А. ЛОХВИЦКОЙ>

О, какая тоска, что в предсмертной тиши
Я не слышал дыханья певучей души,
Что я не был с тобой, что я не был с тобой,
Что одна ты ушла в океан голубой.

17 сентября 1905

НАШ ЦАРЬ

Наш царь — Мукден, наш царь — Цусима,
Наш царь — кровавое пятно,
Зловонье пороха и дыма,
В котором разуму — темно.

Наш царь — убожество слепое,
Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,
Царь-висельник, тем низкий вдвое,
Что обещал, но дать не смел.

Он трус, он чувствует с запинкой,
Но будет, — час расплаты ждет.
Кто начал царствовать Ходынкой,
Тот кончит, встав на эшафот.

<1906>

ПЕРУН

У Перуна рост могучий,
Лик приятный, ус златой,
Он владеет влажной тучей,
Словно девой молодой.

У Перуна мысли быстры,
Что захочет — так сейчас.
Сыплет искры, мечет искры
Из зрачков сверкнувших глаз.

170

У Перуна знойны страсти,
Но, достигнув своего,
Что любил он — рвет на части,
Тучу сжег — и нет его.

<1907>

ПРЕКРАСНЕЙ ЕГИПТА

Прекрасней Египта наш Север.
Колодец. Ведерко звенит.
Качается сладостный клевер.
Горит в высоте хризолит.

А яркий рубин сарафана
Призывнее всех пирамид.
А речка под кровлей тумана...
О, сердце! Как сердце болит!

<1911>

АЛЫЧА

Цветок тысячекратный, древо-цвет,
Без листьев сонм расцветов белоснежных,
Несчетнолепестковый бледносвет,
Рой мотыльков — застывших, лунных, нежных.

Под пламенем полдневного луча,
На склоне гор, увенчанных снегами,
Белеет над Курою алыча,
Всю Грузию окутала цветами.

Апрель 1914. Тифлис

* * *

Для чего звучишь ты, рог пастуший?
Или разбрелись твои стада?
Дымны дали, степи, глуби, глуши.
Бродит — ах, должна бродить! — беда.

Для чего поешь ты, заунывный?
Душу манишь, мучаешь — зачем?
Я, как ты, был звонкий и призывный,
Но в немой пустыне стал я нем.

171

Не сдержать травинке ветра в поле,
Не удержит бурю малый цвет.
Мы в неволе видим сон о воле,
Но на воле в вольном воли нет.

Для чего ж ты плачешь, звон свирели?
Будем верить в то, что впереди.
Нужно спать. Все птицы песню спели.
Рог пастуший, сердце не буди.

12 декабря 1917

ЧЕРКЕШЕНКЕ

Я тебя сравнить хотел бы с нежной ивою плакучей,
Что склоняет ветви к влаге, словно слыша звон созвучий.

Я тебя сравнить хотел бы с юным тополем, который,
Весь смолистый, в легкой зыби к небесам уводит взоры.

Я тебя сравнить хотел бы, видя эту поступь, дева,
С тонкой лилией, что стебель клонит вправо, клонит влево.

Я тебя сравнить хотел бы с той индусской баядерой,
Что сейчас-сейчас запляшет, чувства меря звездной мерой.

Я тебя сравнить хотел бы... Но игра сравнений тленна,
Ибо слишком очевидно: ты средь женщин несравненна.

28 июля 1919
Ново-Гиреево

ОСЕНЬ

Я кликнул в поле. Глухое поле
Перекликалось со мной на воле.
А в выси мчались, своей долиной,
Полет гусиный и журавлиный.

Там кто-то сильный, ударя в бубны,
Раскинул свисты и голос трубный.
И кто-то светлый раздвинул тучи,
Чтоб треугольник принять летучий.

172

Кричали птицы к своим пустыням,
Прощаясь с летом, серея в синем.
А я остался в осенней доле —
На сжатом, смятом, бесплодном поле.

<1923>

ЗДЕСЬ И ТАМ

Здесь гулкий Париж — и повторны погудки,
Хотя и на новый, но ведомый лад.
А там на черте бочагов — незабудки,
И в чаще — давнишний алкаемый клад.

Здесь вихри и рокоты слова и славы,
Но душами правит летучая мышь.
Там в пряном цветеньи болотные травы,
Безбрежное поле, бездонная тишь.

Здесь в близком и в точном — расчисленный разум,
Чуть глянут провалы — он шепчет: «Засыпь!»
Там стебли дурмана с их ядом и сглазом,
И стонет в болотах зловещая выпь.

Здесь вежливо холодны к Бесу и к Богу,
И путь по земным направляют звездам.
Молю тебя, Вышний, построй мне дорогу,
Чтоб быть мне хоть мертвым в желаемом Там.

<Конец 1920-х годов>

173

Воспроизводится по изданию: Русская поэзия «серебряного века». 1890–1917. Антология. Москва: «Наука», 1993.
© Электронная публикация — РВБ, 2017–2024. Версия 2.1 от 29 апреля 2019 г.