Николай Николаевич Асеев вошел в советскую поэзию как литературный спутник Маяковского. Но сложился как поэт он еще до революции почти вне влияния Маяковского — на перепутье между Хлебниковым и эпигонским символизмом. Опорой для его творческой самостоятельности — до поры до времени — были два дара. Во-первых, это было замечательное чувство языка; отсюда знаменитое в свое время «Объявление», игравшее созвучием «овса и сена» с вывески для извозчиков и «Отца и Сына» из символа веры. Во-вторых, это редкое чувство ритма, давшее до революции такие стихи, как «Песня сотен» и «Пляска», а после революции сообщившее лучшим его стихам ту легкость и песенность, которой недоставало Маяковскому.
Родом из провинциального Льгова, учившийся в 1909—1912 гг. в Московском коммерческом училище и бывший вольнослушателем в университете, но не кончивший курса ни там, ни здесь, он входил в словесность самоучкой. Первые его стихи были напечатаны в 1911 г. в журнале «Весна», приюте начинающих графоманов; там он познакомился с Ю. Анисимовым, вошел в его кружок «Лирика»; у Анисимова сблизился с Бобровым и Пастернаком и в 1914 г. образовал вместе с ними группу «Центрифуга». Первый, еще ученический его сборник «Ночная флейта» с предисловием Боброва вышел в «Лирике» в начале 1914 г. За ним последовали брошюры 1914—1915 гг. «Зор», «Леторей» и «Ой конин дан окейн» (по-цыгански: «люблю твои глаза»). В 1916 г. Бобров составил из них второй сборник Асеева «Оксана» (по имени К. М. Синяковой, ставшей женой поэта), дополнив его новыми стихами («Пляска» — из исторической повести для детей в журнале «Проталинка»). Здесь Асеев выступил как вполне определившийся самостоятельный поэт.
В 1915 г. Асеев был призван в армию (Перун и О́дин в его стихах — символы воюющей России и Германии), служил в запасном полку, после Февральской революции был выбран членом Совета солдатских депутатов, провел во Владивостоке годы гражданской войны, там выпустил третий сборник «Бомба» (1921). В 1922 г. он возвращается в Москву, вступает в организуемую Маяковским группу «ЛЕФ», подводит итоги раннему творчеству книгой «Избрань» (М.; Пг., 1923) и начинает новую литературную жизнь.
Изд.: Асеев Н. Собр. соч.: В 5 т. М., 1963—1964.
В далеком поле вечер,
а здесь и свет и боль...
О, где твой белый кречет,
покинутый король?
Замолкнули забавы,
отпел ловитный рог,
не светят звезды славы
на бедственный порог.
И мантии богатой
державные цвета
и звонкий меч и латы
сменила нищета.
И видит вдаль бегущий
суровый мореход —
над королевской пущей,
над копьями ворот...
И вдруг, убавив шагу,
салютует с морей
приспущенному флагу
на башне королей.
1910
Я запретил бы «Продажу овса и сена»...
Ведь это пахнет убийством Отца и Сына?
А если сердце к тревогам улиц пребудет глухо,
руби мне, грохот, руби мне глупое, глухое ухо!
Буквы сигают, как блохи,
облепили беленькую страничку.
Ум, имеющий привычку,
притянул сухие крохи.
Странноприимный дом для ветра
или гостиницы весны —
вот что должно рассыпать щедро
по рынкам выросшей страны.
1915
Тулумбасы, бей, бей,
запороги, гей, гей!
Запороги-вороги —
головы не дороги.
Доломаны — быстрь, быстрь,
похолоним Истрь, Истрь!
Харалужье паново
переметим наново!
Чубовье раскрутим,
разовьем хоругвь путем,
а тугую сутемь
раньше света разметем!
То ли не утеха ли,
соловейко-солоду,
то ли не порада ли,
соловейко-солоду!
По грудям их ехали —
по живому золоту,
ехали, не падали
по глухому золоту!
Соловее, вей, вей,
запороги, гей, гей!
Запороги-вороги —
головы не дороги.
1914
Под копыта казака
грянь, брань, гинь, вран,
киньтесь, брови, на закат, —
Ян, Ян, Ян, Ян!
Копья тлеют на западе
у вражьего лика,
размочалься, лапоть
железного лыка.
Закружи кунтуши,
горячее вейло,
из погибшей души
ясного Ягейло.
Закачался туман
не над булавою,
закачал наш пан
мертвой головою.
Перепутались дни,
раскатились числа,
кушаком стяни
души наши, Висла.
Времени двоякого
пыль дымит у Кракова,
в свисте сабель, в блеске пуль
пляшет круль, пляшет круль.
1916
Когда земное склонит лень,
выходит стенью тени лань,
с ветвей скользит, белея, лунь,
волну сердито взроет линь.
И чей-то стан колеблет стон,
то, может, пан, а может, пень...
Из тины тень, из сини сон,
пока на Дон не ляжет день.
А коса твоя — осени сень, —
ты звездам приходишься родственницей.
1916
Еще никто не стиснул брови
врагам за думой одолеть их,
когда, шумя стаканом крови,
шагнуло пьяное столетье.
Как старый лекарь ржавым шилом,
увидя знак болезни тяжкой,
он отворил засовы жилам
и бросил сгустки в неба чашку.
Была страна, как новый рой,
курилась жизнь, как свежий улей;
ребенок утренней порой
игрался с пролетавшей пулей.
Один поет любовь, любовь,
Любовь во что бы то ни стало!
Другой — мундира голубого
Сверкает свежестью кристалла.
Но то — рассерженный грузин,
Осиную скосивши талью,
На небо синее грозил,
Светло отплевываясь сталью.
Но то — в пределы моряка,
знамена обрывая в пену,
вкатилась вольности река,
смывая гибель и измену.
Еще смертей двойных, тройных
всходил опары воздух сдобный,
а уж труба второй войны
запела жалобно и злобно.
Пускай тоски, и слез, и сна
не отряхнешь в крови и чаде;
мне в ноги брякнулась весна
и молит песен о пощаде.
1916
Простоволосые ивы
бросили руки в ручьи.
Чайки кричали: «Чьи вы?»
Мы отвечали: «Ничьи?»
Бьются Перун и О́дин,
в прасини захрипев.
Мы ж не имеем родин
чайкам стожить припев.
Так развевайся над прочими,
ветер, суровый утонченник,
ты, разрывающий клочьями
сотни любовей оконченных.
Но не умрут глаза —
мир ими видели дважды мы, —
крикнуть сумеют «назад!»
смерти приспешнику каждому.
Там, где увяли ивы,
где остывают ручьи,
чаек, кричащих «чьи вы?»
мы обратим в ничьих.
1916
За отряд улетевших уток,
за сквозной поход облаков
мне хотелось отдать кому-то
золотые глаза веков...
Так сжимались поля, убегая,
словно осенью старые змеи,
так за синюю полу гая
ты схватилась, от дали немея,
что мне стало совсем не страшно:
ведь какие слова ни выстрой,
все равно стоят в рукопашной
за тебя с пролетающей быстрью.
А крылами взмахнувших уток
мне прикрыла лишь осень очи,
но тебя и слепой зову так,
что изорвано небо в клочья.
1916
Ушла от меня, убежала,
не надо, не надо мне клятв!
У пчел обрываются жала,
когда их тревожат и злят.
Но эти стихи я начал,
чтоб только любить иначе,
и злобой своей не очень
по ним разгуляется осень.
1916
Как соловей, расцеловавший воздух,
коснулись дни звенящие твои меня,
и я ищу в качающихся звездах
тебе узор красивейшего имени.
Я, может, сердцем дотла изолган:
вот повторяю слова — всё те же,
но ты мне в уши ворвалась Волгой,
шумишь и машешь волною свежей.
Мой голос брошен с размаху в пропасть,
весь в чёрной пене качает берег,
срываю с сердца и ложь и робость,
твои повсюду сверкнули серьги.
По горло волны! Пропой еще, чем
тебя украсить, любовь и лебедь.
Я дней, закорчившихся от пощечин,
Срываю нынче ответы в небе!
1916