София Яковлевна Парнок наиболее отчетливо занимала в литературе 1910-х годов позицию «вне групп». Начав с обычной брюсовской выучки, она постепенно выработала индивидуальный стиль, патетический, яркий и резкий (оказавший несомненное влияние на молодую Цветаеву, в 1915 г. посвятившую Парнок цикл «Подруга»). Параллельно она выступала с умными и точными критическими статьями (под псевдонимом Андрей Полянин); в частности, она первая назвала состав «большой четверки» постсимволистской поэзии, ставший потом общепризнанным: Мандельштам, Пастернак, Ахматова, Цветаева. Родом из Таганрога, дочь провизора, окончила юридический факультет в Петербурге и консерваторию в Женеве, долго ездила по Европе (одно время с семьей Плеханова), была замужем за драматургом В. Волькенштейном, но недолго и с тех пор любила только женщин (тема многих ее стихов). Первые ученические стихи ее появились в 1906 г., первый зрелый сборник («Стихотворения». Пг.) — в 1916 г.; за ним последовали книжка сапфических стилизаций «Розы Пиерии» (1922) и малотиражные сборники «Лоза» (1923), «Музыка» (1926), «Вполголоса» (1928) — здесь формы ее становятся несколько свободнее, интонации раскованнее, темы трагичнее. Из поэтической жизни нового времени она выпадает, скудно зарабатывая переводами прозы и отчасти оперными либретто: умерла в бедности
Изд.: Парнок С. Собр. стихотворений. Анн-Арбор, 1974.
Люблю тебя в твоем просторе я
И в каждой вязкой колее.
Пусть у Европы есть история, —
Но у России: житие.
В то время, как в духовном зодчестве
Пытает Запад блеск ума,
Она в великом одиночестве
Идет к Христу в себе сама.
Порфиру сменит ли на рубище,
Державы крест на крест простой, —
Над странницею многолюбящей
Провижу венчик золотой.
<1916>
Памяти моей матери
«Забыла тальму я барежевую.
Как жаль!» — сестре писала ты.
Я в тонком почерке выслеживаю
Души неведомой черты.
Ты не умела быть доверчивою:
Закрыты глухо А и О.
Воображением дочерчиваю
Приметы лика твоего.
Была ты тихой, незатейливою,
Как строк твоих несмелый строй.
И всё, что в сердце я взлелеиваю,
Тебе казалось суетой.
Но мне мила мечта заманчивая,
Что ты любила бы меня:
Так нежен завиток, заканчивая
Вот это тоненькое Я.
<1916>
Как в истерике, рука по гитаре
Заметалась, забилась, — и вот
О прославленном, дедовском Яре
Снова голос роковой поет.
Выкрик пламенный — и хору кивнула,
И поющий взревел полукруг,
И опять эта муза разгула
Сонно смотрит на своих подруг.
В черном черная, и белы лишь зубы,
Да в руке чуть дрожащий платок,
Да за поясом заткнутый, грубый,
Слишком пышный, неживой цветок.
Те отвыкнуть от кочевий успели
В ресторанном тепле и светле.
Тех крестили в крестильной купели,
Эту — в адском смоляном котле!
За нее лишь в этом бешеном сброде,
Задивившись на хищный оскал,
Забывая о близком походе,
Поднимает офицер бокал.
<1916>
Я — червонная дама. Другие, все три,
Против меня заключают тайный союз.
Над девяткой, любовною картой, — смотри:
Книзу лежит острием пиковый туз,
Занесенный над сердцем колючий кинжал.
Видишь: в руках королей чуждых жезлы,
Лишь червонный один меч в руке свой сжал,
Злобно глядит, — у других взгляды не злы...
Будет любовь поединком двух воль.
Кто же он, кто же он, грозный король?
Ни друзей, ни веселий, ни встреч, ни дорог!
Словно оборвана нить прежней судьбы,
И не свадебный хор стережет мой порог, —
Брачной постелью в ту ночь будут гробы.
От всего, что любимо, меня отделя,
Чёрные, видишь, легли карты кругом.
Мысли, чёрные мысли, гонцы короля:
Близок приход роковой в светлый мой дом...
Будет любовь поединком двух воль.
Кто же он, кто же он, грозный король?
<1916>
На синем — темнорозовый закат
И женщина, каких поют поэты.
Вечерний ветер раздувает плат:
По синему багряные букеты.
И плавность плеч и острия локтей
Явила ткань узорная, отхлынув.
Прозрачные миндалины ногтей
Торжественней жемчужин и рубинов.
У юных мучениц такие лбы
И волосы — короны неподвижней.
Под взлетом верхней, девичьей губы
Уже намеченная нега нижней.
Какой художник вывел эту бровь
И на виске лазурью тронул вену,
Где Рюриковичей варяжья кровь
Смешалась с кровью славною Комнена.
<1916>
В земле бесплодной не взойти зерну,
Но кто не верил чуду в час жестокий?
Что возвестят мне пушкинские строки?
Страницы милые я разверну.
Опять, опять «Ненастный день потух»,
Оборванный пронзительным «но если»!
Не вся ль моя душа, мой мир не весь ли
В словах теперь трепещет этих двух?
Чем жарче кровь, тем сердце холодней,
Не сердцем любишь ты, — горячей кровью.
Я в вечности, обещанной любовью,
Не досчитаю слишком многих дней.
В глазах моих веселья не лови:
Та, третья, уж стоит меж нами тенью.
В душе твоей не вспыхнуть умиленью,
Залогу неизменному любви, —
В земле бесплодной не взойти зерну,
Но кто не верил чуду в час жестокий?
Что возвестят мне пушкинские строки?
Страницы милые я разверну.
<1916>
В этот вечер нам было лет по сто.
Темно, и не видно, что плачу.
Нас везли по Кузнецкому мосту,
И чмокал извозчик на клячу.
Было всё так убийственно просто:
Истерика автомобилей;
Вдоль домов непомерного роста
На вывесках глупость фамилий;
В вашем сердце пустынность погоста;
Рука на моей, но чужая,
И извозчик, кричащий на остов,
Уныло кнутом угрожая.
<1916>
Из последнего одиночества
Прощальной мольбой — не пророчеством
Окликаю вас, отроки-други:
Одна лишь для поэта заповедь
На востоке и на западе
На севере и на юге
Не бить
челом
веку своему,
Но быть
челом
века своего —
Быть человеком.
<1928>