Большинство очерков, составляющих эту книгу, датированы 1976—77 гг. Волею обстоятельств мне пришлось по прошествии ряда лет дополнить ее новыми очерками, и теперь, перелистывая рукопись, я никак не могу отделаться от преследующего меня ощущения неблагонадежности и рыхлости. Феномен отчуждения предстал мне здесь во всей конкретности, не как понятие, а как переживание, настолько интенсивное, что временами чтение просто перебивалось сильнейшим и рискованным желанием «зачеркнуть и начать сначала». Редкие страницы выдержали бы это искушение; во всяком случае, уступи я ему, пришлось бы писать новую книгу. Что меня раздражало больше всего —это впечатление какой-то окончательности и тупой фотографичности написанного. Очерки писались спонтанно и с большими интервалами. Перечитывая их сейчас, я мысленно инвентаризую сплошные недостатки и промахи, которые сами по себе, быть может, и не представляют особой опасности, будучи частными и — sit venia verbo — честными свидетельствами недостаточного умения справиться с темой; я почти не тронул их, полагая, что не имею никакого права лишать критику столь лакомых и, в конечном счете, принадлежащих ей кусков. Их оставляю я критике, надеясь, что таковая — когда наступит ее час — явится лишь подтверждением уже отмеченного мною самим. Но вот одного не могу отдать я критике, хотя как раз оно и преследует неотступно мою мысль, бросая черную тень вопросительного знака почти на все очерки. Почему они написались именно так, а не иначе? И страшнее: почему они ведут себя так, словно бы их нельзя было написать иначе? Читатель, понимающий энергетику этих вопросов, догадается, какая злость вспыхивала во мне всякий раз при столкновении с ними. Злость автора на «потемкинские деревни» созданного им произведения — чисто отцовская злость на нескромное поведение подростка-сына, хорохорящегося первым несбритым пушком своей мужественности и полагающего, что этот пушок дает ему основания преудобнейше развалиться в кресле директорской ложи. Наконец, злость творца на тварь, исповедующую солипсизм. Все это действительно не дает мне покоя, ибо если существует преимущество автора над произведением, то оно в первую очередь определяется количеством возможных вариантов. Его формула: не то, что есть, a то, что может быть. Я задаю себе вопрос: что могло бы быть в моем — предлагаемом — случае? И отвечаю: многое. Сколь многим пожертвовал я ради этого написанного варианта! Он — жалкий клочок, выскочка и к тому
же недоносок. Ему бы стыдиться своего рождения, помнить, что случайность — имя матери его, та самая случайность, которая неоднократно соблазняла меня упоением быстрой победы (необыкновенно быстро писались эти очерки), так что, одурманенный близостью ее, я и не подозревал, чего мне будут стоить эти «опасные связи» и опрометчиво отдавался чарам мгновений. Результат оказался плачевным и — увы! — вряд ли поправимым: пара сотен страниц сомнительного свойства стилистических тренировок вместо исконной полифонии возможностей. Пусть это сетование не смущает читателя; оно — не излом пресыщенности и каприза, а авторское кредо. Плох тот автор, который, закидывая невод в пучины бессознательного, довольствуется первой попавшейся рыбешкой и спешит доставить ее к пиршественному столу; настоящая рыба клюет не сразу, да и несть ей в нас конца.
Все-таки полный отказ или коренная переработка были бы новым и иным искусом. Я оставил первоначальный текст почти без изменений. Единственное, что мне пришлось сделать, — сократить едва ли не на три четверти очерк «Испытание словом» и слегка отретушировать остальные (на манер послеоперационной «коррекции»). Но с целью приблизить книгу к себе, уравновесить хоть в какой-то степени тяжесть ее отчужденности я дополнил ее рядом новых очерков, датировка которых позволит с большей отчетливостью проследить сдвиги мысли по сравнению с прежними. По существу, эти новые очерки суть не что иное, как варианты все той же темы, разыгранной пятью-семью годами раньше. Читатель заметит это сам, и в этом же нахожу я внутреннюю связь всех очерков; они дополняют друг друга новыми ракурсами видения; единство их содержания явлено в многоразличии перспектив. Можно ведь, зная дом с фасадной стороны, не узнать его справа или слева или, скажем, сверху. Говоря о поэзии, я нисколько не претендовал на полноту охвата; более того, даже внутреннее единство тематики книги отнюдь не является обязательным условием прочтения ее. Из двух возможных условий прочтения читатель выберет по вкусу и собственному усмотрению одно: либо связность всех очерков, либо их бессвязность, и тогда, во втором случае, каждый очерк может быть прочитан как самостоятельное нечто. Заглавие книги, как мне представляется, в достаточной мере оправдывает и тот и другой подход.
Некоторые сомнения могут вызвать очерки о Гете и Валери. Скажут: в них речь идет не о поэзии Гете и Валери, а о мировоззрении, и наличие их в книге о поэзии выглядит сомнительным.
Мое мнение на этот счет совершенно противоположное. Именно в книге о поэзии уместны очерки мировоззрений величайшего поэта Германии и величайшего поэта Франции. Я убежден, что без знакомства с этими мировоззрениями нет доступа к их поэтическому миру, который выступает здесь как частное оформление ослепительного целого, или творчества жизни. Если при этом тема обоих очерков выходит за пределы поэзии, то не мимо поэзии, а через нее. Некоторая гипертрофия роли поэзии в этой книге должна была быть хоть отчасти уравновешена потрясающими примерами преодоления поэзии, для которых я мысленно подыскал заглавие: «Как можно не быть поэтами, будучи ими». Не быть поэтами — значит быть не только поэтами. Но об этом достаточно сказано в самих очерках.
Книга завершается переводом «Сонетов к Орфею» Рильке; этот цикл, кульминирующий вместе с «Дуинскими Элегиями» не только творчество Рильке, но и поэзию XX в., кульминирует в некотором смысле и настоящую книгу. Скажу так: «Сонеты» в контексте этой книги суть высший критик ее; не без внутренней борьбы решился я на рискованнейший поступок: поместить их после текста самой книги и тем самым подвергнуть книгу тяжелому испытанию в читательском восприятии. Но выбора нет: через это испытание должна пройти вся книга, каждый атом ее; многое, я не сомневаюсь, испепелится при первом же соприкосновении с «экзаменатором»; читателю будет явлена забавная картина лопания «мыльных пузырей»; все же, смею надеяться, лопнет не все, и вот за оставшееся я спокоен, и мне, стало быть, остается лишь уповать на исход, или, говоря словами аббата Галиани, «я всецело полагаюсь на случай, отца фортуны и зачастую отчима добродетели». На русском языке полный текст «Сонетов» появляется впервые.
В заключение прибавлю: все прочитанное здесь будет восприниматься читателем, при наличии некоего рода «избирательного сродства», как знакомое. Различие между автором и читателем сведется в таком случае к тому, что автору удалось лишь осознать и выразить это знакомое. И я считал бы свою задачу выполненной, если прочтение этой книги сопровождалось бы у читателя «радостью узнавания», сопровождавшей и меня в процессе ее написания.
24 июня 1982