Какое торжество готовит древний Рим?
Куда текут народа шумны волны?
К чему сих аромат и мирры сладкий дым,
Душистых трав кругом кошницы полны?
До Капитолия от Тибровых валов,
Над стогнами всемирныя столицы,
К чему раскинуты средь лавров и цветов
Бесценные ковры и багряницы?
К чему сей шум? к чему тимпанов звук и гром?
Веселья он, или победы вестник?
Почто с Хоругвией течет в молитвы дом
Под митрою Апостолов Наместник?
Кому в руке его сей зыблется венец,
Бесценный дар признательного Рима;
Кому триумф? Тебе, божественный певец!
Тебе сей дар... певец Ерусалима!
И шум веселия достиг до кельи той,
Где борется с кончиною Торквато:
Где над божественной страдальца головой
Дух смерти носится крылатой.
Ни слезы дружества, ни иноков мольбы,
Ни почестей, столь поздние награды,
Ничто не укротит железныя судьбы,
Незнающей к великому пощады.
Полуразрушенный, он видит грозный час,
С веселием его благословляет,
И, лебедь сладостный, еще в последний раз
Он с жизнию прощаясь, восклицает:
«Друзья, о! дайте мне взглянуть на пышный Рим,
Где ждет певца безвременно кладбище.
Да встречу взорами холмы твои и дым,
О древнее Квиритов пепелище!
Земля священная Героев и чудес!
Развалины и прах красноречивый!
Лазурь и пурпуры безоблачных небес,
Вы, тополы, вы, древние оливы,
И ты, о вечный Тибр, поитель всех племен,
Засеянный костьми граждан вселенной:
Вас, вас приветствует из сих унылых стен
Безвременной кончине обреченной!
Свершилось! Я стою над бездной роковой
И не вступлю при плесках в Капитолий;
И лавры славные над дряхлой головой
Не усладят певца свирепой доли.
От самой юности игралище людей,
Младенцем был уже изгнанник;
Под небом сладостным Италии моей
Скитаяся, как бедный странник,
Каких не испытал превратностей судеб?
Где мой челнок волнами не носился?
Где успокоился? где мой насущный хлеб
Слезами скорби не кропился?
Сорренто! колыбель моих нещастных дней,
Где я в ночи, как трепетный Асканий,
Отторжен был судьбой от матери моей,
От сладостных объятий и лобзаний:
Ты помнишь сколько слез младенцем пролил я!
Увы! с тех пор добыча злой судьбины,
Все горести узнал, всю бедность бытия.
Фортуною изрытые пучины
Разверзлись подо мной и гром не умолкал!
Из веси в весь, из стран в страну гонимый
Я тщетно на земли пристанища искал:
Повсюду перст ее неотразимый!
Повсюду молнии карающей певца!
Ни в хижине оратая простова,
Ни под защитою Альфонсова дворца,
Ни в тишине безвестнейшего крова,
Ни в дебрях, ни в горах, не спас главы моей
Бесславием и славой удрученной,
Главы изгнанника, от колыбельных дней
Карающей богине обреченной...
Друзья! но что мою стесняет страшно грудь?
Что сердце так и ноет и трепещет?
Откуда я? какой прошел ужасный путь,
И что за мной еще во мраке блещет?
Феррара... Фурии... и зависти змия!...
Куда? куда, убийцы дарованья!
Я в пристани. Здесь Рим. Здесь братья и семья!
Вот слезы их и сладки лобызанья...
И в Капитолие — Виргилиев венец!
Так, я свершил назначенное Фебом.
От первой юности его усердный жрец,
Под молнией, под разъяренным небом,
Я пел величие и славу прежних дней,
И в узах я душой не изменился.
Муз сладостный восторг не гас в душе моей,
И Гений мой в страданьях укрепился.
Он жил в стране чудес, у стен твоих, Сион,
На берегах цветущих Иордана;
Он вопрошал тебя, мутящийся Кедрон,
Вас, мирные убежища Ливана!
Пред ним воскресли вы, о герои древних дней,
В величии и в блеске грозной славы:
Он зрел тебя, Готфред, Владыко, вождь Царей,
Под свистом стрел, спокойный, величавый;
Тебя, младый Ринальд, кипящий как Ахилл,
В любви, в войне щастливый победитель:
Он зрел, как ты летал по трупам вражьих сил
Как огнь, как смерть, как ангел-истребитель...
И Тартар низложен сияющим крестом!
О, доблести неслыханной примеры!
О наших праотцев давно почивших сном
Триумф святой! победа чистой Веры!
Торквато вас исторг из пропасти времен:
Он пел — и вы не будете забвенны —
Он пел: ему венец бессмертья обречен,
Рукою Муз и славы соплетенный.
Но поздно! Я стою над бездной роковой
И не вступлю при плесках в Капитолий,
И лавры славные над дряхлой головой
Не усладят певца свирепой доли!» —
Умолк. Унылый огнь в очах его горел,
Последний луч таланта пред кончиной;
И умирающий, казалося, хотел
У Парки взять Триумфа день единой.
Он взором все искал Капитолийских стен,
С усилием еще приподнимался;
Но мукой страшною кончины изнурен,
Недвижимый на ложе оставался.
Светило дневное уж к западу текло,
И в зареве багряном утопало;
Час смерти близился... и мрачное чело
В последний раз страдальца просияло.
С улыбкой тихою на запад он глядел...
И оживлен вечернею прохладой,
Десницу к небесам внимающим воздел,
Как праведник, с надеждой и отрадой.
— «Смотрите, он сказал рыдающим друзьям,
Как царь светил на западе пылает!
Он, он зовет меня к безоблачным странам,
Где вечное Светило засияет...
Уж Ангел предо мной, вожатай оных мест;
Он осенил меня лазурными крилами...
Приближте знак любви, сей таинственный крест...
Молитеся с надеждой и слезами...
Земное гибнет все... и слава, и венец...
Искусств и Муз творенья величавы:
Но там все вечное, как вечен сам Творец,
Податель нам венца небренной славы!
Там все великое чем дух питался мой,
Чем я дышал от самой колыбели.
О братья! о друзья! не плачте надо мной:
Ваш друг достиг давно желанной цели.
Отыдет с миром он, и Верой укреплен<,>
Мучительной кончины не приметит:
Там, там... о щастие!.. средь непорочных жен,
Средь Ангелов, Елеонора встретит!»
И с именем любви божественный погас;
Друзья над ним в безмолвии рыдали.
День тихо догарал... и колокола глас
Разнес кругом по стогнам весть печали.
Погиб Торквато наш! воскликнул с плачем Рим,
Погиб певец, достойный лучшей доли!...
На утро факелов узрели мрачный дым;
И трауром покрылся Капитолий.
Не одна История, но Живопись и Поэзия неоднократно изображали бедствия Тасса. Жизнь его конечно известна любителям Словесности: мы напомним только о тех обстоятельствах, которые подали мысль к этой элегии.
Т. Тасс приписал свой Иерусалим Альфонсу, Герцогу Феррарскому: (o magnanimo Alfonso!..); и великодушный Покровитель, без вины, без суда, заключил его в больницу С. Анны, т. е. в дом сумасшедших. Там его видел Монтань, путешествовавший по Италии в 1580 году. Странное свидание в таком месте первого Мудреца времен новейших с величайшим Стихотворцем!.. Но вот что Монтань пишет в Опытах: «Я смотрел на Тасса еще с большею досадою, нежели сожалением; он пережил себя; не узнавал ни себя, ни творений своих. Они без его ведома, но при нем, но почти в глазах его, напечатаны неисправно, безобразно.» — Тасс, к дополнению нещастия, не был совершенно сумасшедший, и, в ясные минуты разсудка, чувствовал всю горесть своего положения. Воображение<,> главная пружина его таланта и злополучий, нигде ему не изменяло. И в узах он сочинял безпрестанно. Наконец, по усильным просбам всей Италии, почти всей просвещеной Европы, Тасс был освобожден. (Заключение его продолжалось семь лет, два месяца и несколько дней). Но он не долго наслаждался свободою. Мрачные воспоминания, нищета, вечная зависимость от людей жестоких, измена друзей, несправедливость критиков; одним словом, все горести, все бедствия, каким только может быть обременен человек, разрушили его крепкое сложение, и привели по терниям к ранней могиле. Фортуна, коварная до конца, приготовляя последний решительный удар, осыпала цветами свою жертву. Папа Климент VIII, убежденный просбами Кардинала Цинтио, племянника своего, убежденный общенародным голосом всей Италии, назначил ему Триумф в Капитолие; «Я вам предлагаю венок лавровый, сказал ему Папа, не он прославит вас, но вы его!» Со времен Петрарка (во всех отношениях щастливейшего Стихотворца Италии), Рим не видал подобного торжества. Жители его, жители окрестных городов, желали присутствовать при венчании Тасса. Дождливое осеннее время и слабость здоровья Стихотворца заставили отложить торжество до будущей весны. В Апреле все было готово, но болезнь усилилась. Тасс велел перенести себя в монастырь С. Онуфрия; и там — окруженный друзьями, и братией мирной обители, на одре мучения, ожидал кончины. К нещастию, вернейший его приятель<,> Костантини, не был при нем, и умирающий написал к нему сии строки, в которых, как в зеркале, видна вся душа Певца Iерусалима: «Что скажет мой Костантини, когда узнает о кончине своего милого Торквато? Не замедлит дойти к нему эта весть. Я чувствую приближение смерти. Никакое лекарство не излечит моей новой болезни. Она совокупилась с другими недугами, и, как быстрый поток<,> увлекает меня.... Поздно теперь жаловаться на фортуну, всегда враждебную, (не хочу упоминать о неблагодарности людей!) Фортуна торжествует! Нищим я доведен ею до гроба, в то время, как надеялся, что слава, приобретенная <sic!> на перекор врагам моим, не будет для меня совершенно безполезною. Я велел перенести себя в монастырь С. Онуфрия, не потому единственно, что врачи одобряют его воздух, <н>о для того, чтобы на сем возвышенном ме<с>те, в беседе Святых отшельников на чать мои беседы с Небом. Молись Богу за меня, милый друг, и будь уверен, что я любя и уважая тебя в сей жизни, и в будущей — которая есть настоящая — не премину все совершить, чего требует истинная, чистая любовь к ближнему. Поручаю тебя благости небесной, и себя поручаю. Прости! — Рим. — С. Онуфрий.» — Тасс умер 10 Апреля на пятьдесят первом году, исполнив долг Христианский с истинным благочестием.
Весь Рим оплакивал его. Кардинал Цинтио был неутешен, и желал великолепием похорон вознаградить утрату Триумфа. По его приказанию — говорит Жингене, в Истории Литтературы Италианской, — <т>ело Тассово было облечено в Римскую тогу, увенчано лаврами и выставлено всенародно. Двор, оба дома Кардиналов Альдобрандини, и народ многочисленный провожали его по улицам Рима. Толпились, чтобы взглянуть еще раз на того, которого Гений прославил свое столетие, прославил Италию, и который столь дорого купил поздния, печальные почести!...
Кардинал Цинтио (или Чинцио) объявил Риму, что воздвигнет Поэту великолепную гробницу. Два Оратора приготовили надгробные речи, одну Латинскую, другую Италиянскую. Молодые Стихотворцы сочиняли стихи и надписи для сего памятника. Но горесть Кардинала была непродолжительна, и памятник не был воздвигнут. В обители С. Онуфрия, смиренная братия показывают <sic!> и поныне путешественнику простый камень с этой надписью: Torquati Tassi ossa hic jacent. Она красноречива.
Да не оскорбится тень великого Стихотворца, что сын угрюмого севера, обязанный Иерусалиму лучшими, сладостными минутами в жизни, осмелился принесть скудную горсть цветов в ея воспоминание!