Моя судьба пока не злая.
А если что так изнутри.
И жизнь обычная не знает,
как ею можно изнурить.
Какой ей быть тогда, какой же?
Недорогие лица звать.
Да только вскрикивать: доколе ж?
Да только в слезы целовать.
Жить от вечера до вечера
от стакана до вина.
Мне внутри, видать, помечено
добредать.
Дни полосками невсхожими
от сегодня до вчера.
Повзрослевшие прохожие
не играют в чур-чура.
А в отместку все высокое.
И деревья, и луна.
И край неба, морем сотканный,
пеленает пелена.
На нее нельзя непристально,
И нельзя издалека.
Забелеет море брызгами,
улетая в берега.
А на гальке и непринятым
можно камешки бросать
на изрезанные бритвами
паруса.
Когда родное не родное.
А чужого не любить.
Помири меня на крови.
Не губи.
По зубам так перемыслили.
А в глазах такая тля.
У судьбы на коромысле
два казенных короля.
От недолгого уюта
дверь открытой подержи.
Не заманишь тертых юбок
на косые падежи.
А которые приходят
на короткие места
только около и вроде,
как перила у моста.
Но очерченно-красивые
за каштановой канвой
нарасскажут мне про зимнее,
налинуют про покой.
Лечь навзничь вечером, когда синеет снег,
лечь навзничь вечером, когда желтеет сумрак
от свеч, и крики, словно шрамы тишине
наносит голосом капризный полудурок.
И так тягуче ощущение вины
слепца перед далекими и близкими,
что остается только царственно выискивать
резоны в чопорных затеях вышины.
Мрут опереточные охи взаперти.
Я скорчусь так, чтобы грудные взвыли кости,
и лягу преданно, как пес, около просьбы:
прости далекая и близкая прости.
Шли позвоночники на торг
стержней сегодняшних и вечных.
Осталось полостью наречься,
чумное выпростав нутро.
Но перед крахом клети волглой,
в кривизнах реберных давясь,
проклясть под молниями воплей
умов смирительную связь.
По мнению живущих всех
лег злак, недопоенный солнцем,
чтоб вашим глазынькам сколоться
об иглы аховых потех.
А на сердце и смутно и темно,
и лица дальние, на малый срок таимые,
светают в нас как пятна лебединые
и милые и несоединимые
в единое и милое одно.
Их дарственную плавность унеся
в условные примысленные травы,
привидятся нам ласковые нравы,
привидятся, приви... приви-дят-ся.
И тесное бескрылие спадет,
и словно сотворенные пернатыми,
мы круг дадим над степью, а потом
добро и зло полетами порадуем.
И складное присутствие людей
и равновесие прекрасное
рук и мотыг, пичуг и ястребов
упрочится на пестроте.
Был ввысь, как пик,
тот город взмыт
бык
на опорах дней семи
и затемно и под лучом,
когда весь освещен
в зарю,
тоскуя по царю,
рогами доходя до тверди,
и засветло и до зари
из камня сделанный и меди
один царил
и под отвесным зноем
и при закатном перстне
переходящей в пик скалою
пик в поднебесье
царил великий стольный город,
словно поднявшийся из недр,
словно несомый на опорах
семи первоначальных дней.
Все было бы не так уж худо,
когда бы не было чревато.
Я ужасаюсь поминутно,
а вдруг отступится пощада.
Зверей и гадов укрощая,
а то б они кусались люто,
рука заступницы-пощады
мне покровительствует всюду.
И было бы не так уж тошно,
когда бы не было известно,
что прекратиться невозможно,
а продолжаться бесполезно.
Я не тужу и не ликую,
и по утрам смотрю в окно,
и абрис осени смакую,
и улыбаюсь мудрено.
Как будто осени портал,
парадный вход в чертог осенний,
день светоносный, хрупкостенный,
день октября в окне вставал.
А я, как долгожитель, стоек
смотрю, дышу в свое окно,
чтобы усердно и достойно
достричь воздушное руно.
Земля, подложенная под житье-бытье,
еще с колен своих не сбросила шитье
и рукоделие, облекшие ее
и припорошенные кое-где жильем,
а что нас ждет
нас неминуемое ждет
и не минует нас, обложит и найдет,
и неминуемо в раскрой пойдет шитье,
и будет кожа дня багрова, как подтек,
и будет грудь земли раскроена живьем,
и будет сброшено с груди земли шитье,
шитье, слепившееся с кровью за нее,
ее, забившуюся горько под ружье,
а что нас ждет, когда усталый дрогнет свод
и небывалое когда произойдет
сначала наискось, потом наперекос,
а дальше прошлое и будущее врозь.
Недоуменно озираюсь
попрятались все имена,
не переклеились на праздник,
на слишком пряные тона,
не переклеились оттуда,
где люльку знали и шесток,
берлогу, снег и первопуток,
на райский Юг, резной Восток.
Намазать медом эти виды
и подманить сластену-речь
пусть голоса пошлет и титры
на мед картин и видов лечь,
пусть имена для них подыщет,
их назовет, как наградит,
и мы без боя вырвем пищу
повествованья из картин.
На гардероб до самой смерти,
на все обновы до мощей
согласна речь тебе отмерить
лишь край материи своей.
А где рулон ее закопан,
ее оставшаяся ткань
и рев на площади, и шепот,
и щебетание, и брань?
Где вся-то речь?
И где отыщешь
ее чащобу и костяк,
среди какого пепелища
ее сокровища блестят,
ее урочища темнеют
и населяет их шайтан?
Где вся-то речь, ее скопленье,
вертеп, ристалище, майдан?
Косяк, скопление и прорва
сплошная речь идет на зуб.
Сменив парение на штопор,
уже к добру ее несусь.
Дорваться бы всеядной пастью
до пастбища вестей и тайн,
до зверской виноградной сласти,
переполняясь ею всклянь.
Переполняясь так обильно,
что речь польется через край,
не иссякая, словно милость,
и поселяя, словно в рай.
Не составляя из лоскутьев
неиссякаемую речь,
ты рассекай ее, как скутер,
и облетай ее, как смерч,
не отвергай ее амуры
и не пылись под ней, как скарб,
и лепечи ее, как дурень,
и подчиняйся ей, как раб.
Нет, нет, не только страх дурящий
и в сердце тля, раз не жилец,
еще и вес пера легчайший
и зря скользящий по земле,
еще и взгляд никак не зоркий,
зато почти что свысока,
ведь долго будет житься горько
тем, кто здоров и кто богат.
А я волан, перо, пушинка
среди весомых гирь-людей,
и даже есть немного шика
в прискорбной легкости моей,
теперь и в тяжести я легок,
теперь и рядом я далек,
я задеваю женский локон,
как парижанку ветерок.
С меня как с гуся, те часочки
не каплет время не жильца
ведь, как песок в часах песочных,
я истекаю для конца.
Назад | Вперед |
Содержание | Комментарии |
Алфавитный указатель авторов | Хронологический указатель авторов |