ГЛАВА IV

Как я уже не раз говорил, Молчалины отнюдь не представляют исключительной особенности чиновничества. Они кишат везде, где существует забитость, приниженность, везде, где чувствуется невозможность скоротать жизнь без содействия «обстановки». Русские матери (да и никакие в целом мире) не обязываются рождать героев, а потому масса сынов человеческих невольным образом придерживается в жизни той руководящей нити, которая выражается пословицей: «Лбом стены не прошибешь». И так как пословица эта, сверх того, в практической жизни подтверждается восклицанием: «В бараний рог согну!» — применение которого сопряжено с очень солидною болью, то понятно, что в известные исторические моменты

67

Молчалины должны во всех профессиях составлять не очень яркий, но тем не менее несомненно преобладающий элемент.

По-видимому, литературе, по самому характеру ее образовательного призвания, должен бы быть чужд элемент, а между тем мы видим, что молчалинство не только проникло в нее, но и в значительной мере прижилось. В особенности же угрожающие размеры приняло развитие литературного молчалинства с тех пор, как, по условиям времени, главные роли в литературном деле заняли не литераторы, а менялы и прохвосты...

С литературным Молчалиным меня познакомил тот же самый Алексей Степаныч, о котором я уже беседовал с читателем. В одну из минут откровенности, излагая мартиролог Молчалиных-чиновников, он сказал в заключение:

— Да это еще что! мы, можно сказать, еще счастливчики! А вот бы вы посмотрели на мученика, так уж подлинно — мученик! Я, например, по крайности, знаю своего преследователя, вижу его, почти руками осязаю — ну, стало быть, какова пора ни мера, и оборониться от него могу. А он, мученик-то, об котором я говорю, даже и преследователя-то своего настоящим манером назвать не может, а так, перед невидимым каким-то духом трепещет.

— Кто ж это такой?

— Да тезка мой, тоже из роду Молчалиных (так расплодился, уж так расплодился нынче наш род!) и Алексеем же Степанычем прозывается. Только я — чиновник, а он — журналист, газету «Чего изволите?» издает. Да, на беду, и газету-то либеральную. Так ведь он день и ночь словно в котле кипит: все старается, как бы ему в мысль попасть, а кому в мысль и в какую мысль — и сам того не ведает.

— Да, это не совсем ловкое положение. Что ж это, однако, за Молчалин? Я что-то не слыхал о таком имени в русской литературе. Литератор он, что ли?

Литератор не литератор, а в военно-учебном заведении воспитывался, так там вкус к правописанию получил. И в литературу недавно поступил — вот как волю-то объявили. Прежде он просто табачную лавку содержал, накопил деньжонок да и посадил их в газету. Теперь за них и боится.

— Воля ваша, а я про такого газетчика не слыхал.

— Что мудреного, что не слыхал! Говорю тебе: они нынче все из золотарей. Придет, яко тать в нощи, посидит месяц-другой, оберет подписку — и пропал. А иному и посчастливится, как будто даже корни пустит. Вот хоть бы мой Молчалин, например: третий год потихоньку в своей лавочке торгует — ничего, сходит с рук!

— А шибко он боится?

68

— Так боится, так боится, что, можно сказать, вся его жизнь — лихорадка одна. Впал он, грешным делом, в либерализм, да и сам не рад. Каждый раз, как встретит меня: уймите, говорит, моих передовиков! А что я сделать могу?

— Да, передовики, особенно наши, это — я вам скажу, народ!.. начнет об новом способе вывоза нечистот писать — того гляди, в Сибирь сошлют!

— Да если бы еще его одного сослали — куда бы ни шло. А то сколько посторонних через него попадет — вот ты что сообрази! Сообщники, да попустители, да укрыватели — сколько наименований-то есть! Ах, мой друг! не ровен час! все мы под богом ходим! Да, не хотите ли, я познакомлю вас с ним?

— Что ж, пожалуй!..

— И не бесполезно будет, я вам скажу. Может быть, грешным делом, фельетончик настрочите — он ведь за строчку-то по четыре копеечки платит! Сотню строчек шутя напишете — ан на табак и будет!

Мы условились, что в следующее же воскресенье, в первом часу утра, я зайду к Алексею Степанычу, и затем мы вместе отправимся к его тезке.

В условленный час мы были уж в квартире Молчалина 2-го.

Нас встретил пожилой господин, на лице которого действительно ничего не было написано, кроме неудержимой страсти к правописанию. Он принял нас в просторном кабинете, посередине которого стоял большой стол, весь усеянный корректурными листами. По стенам расположены были шкафы с выдвижными ящиками, на которых читались надписи: «безобразия свияжские», «безобразия красноуфимские», «безобразия малоархангельские» и проч. Ко мне Молчалин 2-й отнесся так радушно, что я без труда прочитал в его глазах: пять копеек за строчку — без обмана! — и будь мой навсегда! К Алексею Степанычу он обратился со словами:

Да уйми ты, сделай милость, моих передовиков!

— Бунтуют?

— Республики,братец, просят!

— А ты бы их заверил, что республики не дадут!

— Смеются. Это, говорят, — уж ваше дело. Мы, дескать, люди мысли, мы свое дело делаем, а вы — свое делайте!

— Да неужто ж им, в самом деле, республики хочется?

— Брюхом, братец! вот как!

— А я так позволяю себе думать, — вмешался я, — что они собственно только так... Знают, что вам самим эта форма правления нравится, — вот и пишут.

Молчалин 2-й приосанился.

— Ну да, конечно, — сказал он, — разумеется, я... Само

69

собой, что, по мнению моему, республика... И в случае, например, если бы покойный Луи-Филипп... Однако согласитесь, что не при всех же обстоятельствах... Да и народы притом не все... Не все, говорю я, народы...

— Та-та-та! стой, братец, — прервал Алексей Степаныч, — сам-то ты нетвердо говоришь — вот они и не понимают. Народы да обстоятельства... Какие такие «народы»? Води их почаще на Большую Садовую гулять да указывай на Управу Благочиния: вот, мол, она!

— Так-то так, Алексей Степаныч! — счел долгом заступиться я, — да ведь нельзя редактору так просто выражаться. Редактор — ведь он гражданское мужество должен иметь. А между тем оно и без того понятно, что ежели есть «народы, которые», то очевидно, что это — те самые народы... Впрочем, я уверен, что и сотрудники газеты «Чего изволите?» очень хорошо понимают, чем тут пахнет, но только, для своего удобства, предпочитают, чтоб господин редактор сам делал в их статьях соответствующие изменения.

Молчалин 2-й горько усмехнулся.

— Да-с, предпочитают-с, — сказал он, — да сверх того, на всех перекрестках ренегатом ругают!

— Так что, с одной стороны, ругают сотрудники, а с другой — угрожает начальство? — подсмеялся Алексей Степаныч. — Да, брат, это, я тебе скажу, — положение!

Молчалин 2-й на минуту потупился, словно бы перед глазами его внезапно пронесся дурной сон.

— Такое это положение! такое положение! — наконец воскликнул он, — поверите ли, всего три года я в этой переделке нахожусь, а уж болезнь сердца нажил! Каждый день слышать ругательства и каждый же день ждать беды! Ах!

— И, как мне сказывал Алексей Степаныч, неприятность вашего положения осложняется еще тем, что вы боитесь, сами не зная кого и чего?

— И не знаю! ну, вот, ей-богу, не знаю! Еще вчера, например, писал об каком-нибудь предмете, писал бесстрашно — и ничего, сошло! Сегодня опять тот же предмет, с тем же бесстрашием тронул — хлоп! А я почем знал?

— «А я почем знал»! — передразнил Алексей Степаныч, — а нос у тебя на что? А сердце-вещун для чего? Коли ты — благонамеренный, так ведь сердце-то на всяк час должно тебя остерегать!

— Рассказывай! Тебе хорошо, ты своего проник — ну, и объездил! А вот худо, как и объездить некого! Поди угадывай, откуда гроза бежит!

— Да неужто ж нет способов? — вмешался я, — во-первых,

70

как сказал Алексей Степаныч, у вас есть сердце-вещун, которое должно вас остерегать; а во-вторых, ведь и писать можно приноровиться... ну, аллегориями, что ли!

— То-то и есть, что на аллегории нынче мастеров нет. Были мастера, да сплыли. Нынче все пишут сплеча, периодов не округляют, даже к знакам препинания холодность какая-то видится. Да вот, позвольте, я прочту, что мне тут один передовик напутал. Кстати, вместе обсудим, да тут же и исправим. А то я уж с утра мучусь, да понимание, что ли, во мне притупилось: просто, никакой аллегории придумать не могу.

Мы согласились. Молчалин 2-й взял со стола корректурный лист и начал:

— «С.-Петербург, 24-го июля.

На этот раз мы вновь возвращаемся к вопросу, который уже не однажды занимал нас. Пусть, впрочем, читатель не сетует за частые повторения: это — вопрос животрепещущий, вопрос жизни и смерти, вопрос, от правильной постановки которого зависит честь и спокойствие всех граждан. Одним словом, это — вопрос о распространении на все селения империи прав и преимуществ, изложенных в уставе о предупреждении и пресечении преступлений, вопрос, по-видимому, скромный, но, в сущности, проникающий в сердце нашей жизни гораздо глубже, нежели можно с первого взгляда предположить...»

— Гм... кажется, это можно?

— По моему мнению, не только можно, но и... ах, боже мой! да самая мысль, что честь и спокойствие граждан зависят от распространения прав и преимуществ, изложенных в уставе о предупреждении и пресечении преступлений... Помилуйте! Я сам сколько раз порывался... сколько раз сам думал: от чего бы это, в самом деле, зависело?.. и вдруг такой ясный и вполне определенный ответ! — восклицал я в восхищении.

— А по-моему, так и тут есть изъянец, — расхолодил мой восторг Алексей Степаныч, — кажется, и всего-то одно словечко подпущено: «граждан», а сообразите-ка — чем оно пахнет! Какие такие, скажут, «граждане»? Откуда такое звание взялось? У нас, батюшка, всякий — сам по себе! Ты — сам по себе, я — сам по себе! А то «граждане»! Что за новое слово такое? Да и конец, признаюсь, мне не нравится: «проникающий гораздо глубже, нежели можно с первого взгляда предположить»!.. Какой такой «первый взгляд»? И что тут еще «предполагать»? Припахивает, братец, припахивает!

— Чем же бы, ты, однако ж, заменил слово «граждан»?

— А «обыватели» на что! И для тебя спокойно, и особенно гнусного ничего нет. «Честь и спокойствие обывателей» — чем худо?

71

— Гм... да... вы как думаете? — обратился Молчалнн 2-й ко мне.

— По-моему, «граждане» возвышеннее; но коль скоро общественная безопасность этого требует, то отчего же не припустить и «обывателей»!..

— Так уж я...

Он помуслил карандаш, поскреб им на полях корректурного листа и продолжал:

— «Что селениям нашим необходимо предоставить те же благодеяния полицейского надзора, которыми уже пользуются их старшие собратья по табели о рангах, то есть города и местечки — насчет этого наша печать единодушна. Если не ошибаемся, до сих пор еще никто и никогда не позволил себе проводить в русской печати мысль, что полиция вредна. Да и мудрено проводить что-нибудь подобное, во-первых, потому, что это противоречило бы историческому опыту всех народов, а во-вторых, и потому, что, с принципиальной точки зрения, само начальство высказалось насчет пользы, приносимой полицией, настолько твердо и решительно, что сразу поставило этот вопрос вне всяких пререканий».

— Хорошо! очень хорошо! только я бы, знаешь, усугубил: вместо «вне всяких пререканий», написал бы: «вне всяких неуместных пререканий». Вернее! — посоветовал Алексей Степаныч.

— Можно и усугубить! Ну-с, далее!

«Стало быть, если в нашей печати и существуют по этому предмету разномыслия, то они касаются не решенного уже начальством вопроса о пользе полиции, но лишь практических его применений. «Полицейское воздействие безусловно полезно и необходимо, — в один голос вопиют все органы русской литературы, — следовательно, оставим этот вопрос в стороне, а будем спорить лишь о том, в какой форме должно выразиться полицейское воздействие, дабы иметь силу действительную, а не мнимую». И действительно, спорят; спорят горячо, с увлечением, почти с жгучестью... Так что многим приходит на мысль: уж не потому ли так шумят наши народные витии, что, за невозможностью обсуждать дело по существу, они хотят отыграться на подробностях?»

— Ничего... это? — как-то робко спросил нас Молчалин 2-й.

— Ничего-то ничего, а ты вникни, однако, что он тут нагородил, передовик-то твой!

Молчалин 2-й вопросительно взглянул на меня, как бы призывая в свидетели своей невинности.

— Нечего, нечего лебезить... Лиса Патрикеевна! — безжалостно оборвал его Алексей Степаныч, — словно и не

72

понимает, в чем тут суть! Ишь ты! сначала как и путный: «нельзя, говорит, не быть согласным насчет существа», а потом и пошел «невольным образом отыгрываются» да «за невозможностью»! «За бесполезностью», сударь! «за бесполезностью»! Вот как следует говорить!

Новый вопросительный взгляд на меня со стороны Молчалина 2-го, на этот раз уже положительно требующий моего вмешательства.

— К сожалению, я и сам не могу не согласиться с Алексеем Степанычем, — поспешил откликнуться я, — конечно, ни один из обыкновенных читателей не найдет во всей прочитанной вами тираде ничего, что бы свидетельствовало о неблаговидных поступках ее автора. Но запах — все-таки есть! И читатель необыкновенный, читатель, который следит за статьей, так сказать, с карандашом в руках... не знаю! Право, даже угадать не могу, что он найдет и чего не найдет в указанных Алексеем Степанычем словах! Можно и ничего не найти, но можно и все найти, потому что тут есть какая-то неискренность, есть экивок. Я сам люблю экивоки, но ведь экивок — это что такое? Пройдет он — хорошо! а не пройдет — тогда что? Вот почему я полагал бы, что, с точки зрения безопасности, надежнее было бы, если бы всю фразу, начиная со слов: «так что многим» выкинуть совсем.

— И так можно! — согласился Алексей Степаныч.

— Потому что слово — серебро, а молчание — золото! — присовокупил я.

— Да, если бы можно было этим золотом на рынке расплачиваться — богат бы я был! — вздохнул Молчалин 2-й и как-то задумчиво уперся карандашом в корректуру, как бы решаясь и не решаясь исполнить мое замечание.

— Стойте! нашел! — воскликнул он наконец, — вместо того чтоб совсем выкидывать фразу, я заменю ее следующею:

«Так бывает всегда, когда печать становится лицом к лицу с настоящим, реальным делом, а не с пустою и бессодержательною идеологией»... Ладно?

— Прекрасно! прекрасно! прекрасно! — похвалил Алексей Степаныч, — похеривай и продолжай.

— «Положение наших селений исключительное. Полиция в них, можно сказать, не существует вовсе. Вотчинная полиция упразднена; мировые посредники, в обязанности которых отчасти входили атрибуты вотчинной полиции, тоже сочтены излишними; волостные правления и суды ведают лишь дела крестьян; сотские и десятские — но кто же не знает, что такое наши сотские и десятские? Мировые судьи или больны, или находятся в отпуску, занятые приискиванием других, лучших

73

мест, и притом рассеяны по лицу земли в таких гомеопатических порциях, что бесполезно даже рассчитывать на их защиту. Так что ежели у вас пропал грош, то вам некому даже попечалиться об этом. Понятно, что такое двусмысленное положение, затрогивающее коренные основы, на которых зиждется общество, должно было встревожить нашу печать».

— Печальная картина! — вздохнул Молчалин 2-й и как-то нелепо пригорюнился.

— Смотри не заплачь! Нечего тут! Валяй! валяй дальше! — поощрил его Алексей Степаныч.

— «Но раз занявшись им, она должна была встретиться с множеством вопросов, которые существенно на него влияют и которые, следовательно, предлежало разрешить во что бы то ни стало. Что полиция не существует — это ясно; что ее следует восстановить, возродить, создать — это тоже ясно; но каким образом, из каких материалов и с помощью каких сил предстоит воздвигнуть величественное ее здание — вот что неясно и что требует неотложного разрешения. В ком, то есть в каких лицах, должна найти воплощение идея, выражаемая уставом о пресечении и предупреждении преступлений, в применении ее к селениям? Кто наиболее заинтересован как в назначении сих лиц, так и в наблюдении за правильностью их действий? В каком количестве должны быть назначаемы эти лица и каких желательно ожидать от них качеств? Какие необходимо им присвоить права как по прохождению службы, так и по мундиру и пенсии? В каких пределах должна быть заключена их власть, а равным образом в чем должны состоять их обязанности по наблюдению, дабы кутузка, сохраняя свою общедоступность, с одной стороны — не принимала характера увеселительного заведения, а с другой — не служила угрозою для выполнения прихотливых требований и не отвлекала граждан от их обычных занятий и невинных забав?

Все это, как видит читатель, — вопросы нешуточные; и потому совершенно понятно, что они волнуют в настоящее время лучшие умы в русском обществе и в русской литературе».

— Прекрасно! — продолжай, братец, продолжай! «Граждан», «граждан»-то только похерь!

— «Одним из самых рьяных противников нашей газеты по всем этим вопросам является газета «И шило бреет», которая, в одном из последних своих нумеров, даже посвятила нам по этому случаю обширную статью. По своему обыкновению, почтенная газета находится в веселом расположении духа. Она заигрывает с нами, она охотно извращает наши слова и мысли и, разумеется, прибегает к отборнейшим выражениям своего

74

полемического жаргона, чтоб выставить нас, в глазах своих неприхотливых читателей, в самом уморительном виде. Нас самих она называет «недоумками», «тупицами» и «барскими прихвостнями», а газету нашу «гнойным нарывом», в котором нашли себе последнее убежище паскудные остатки отживающего русского холопства».

— Однако, брат! — как-то испуганно воззрился Алексей Степаныч при последних словах.

— Да, братец! — подтвердительно ответил Молчалин 2-й, но, как малый уже поседелый в литературных боях, только махнул рукою и продолжал:

— «Мы не последуем за уважаемой газетой в ее полемических приемах. Мы едва ли не с бо̀льшим основанием могли бы назвать ее сотрудников «паршивыми либералами», а ее саму — «гниющим продуктом современного общественного разложения», но не делаем этого, ибо знаем, что с словом следует обращаться честно. И, конечно, не оголтелые казаки «Бреющего шила» заставят нас отступиться от этого правила...»

— Однако, брат! — вновь изумился Алексей Степаныч.

Но Молчалин 2-й даже не ответил на этот перерыв, а только машинально отмахнулся рукой, как бы отгоняя надоедливую муху.

— «Действительно, разница между нашими воззрениями и пустопорожними разглагольствованиями «Бреющего шила» до такой степени существенна, что ничего нет удивительного, ежели почтенная газета выходит из себя и доводит свою полемику до крайних пределов неприличия. Она понимает, что в порыве прапорщичьего экстаза зашла в трущобу, и сердится на нас уже не за то, что мы расходимся с нею, а за то, что мы не подаем ей руку помощи и не делаем ни малейшей уступки, которая позволила бы ей прилично и без позора отступиться от легкомысленно высказанных ею мнений. Сделай мы это — и она давно бы простерла нам свои объятия, если бы, впрочем, не воспользовалась этим обстоятельством, чтоб обвинить нас же в малодушии и непоследовательности. Но потому-то именно мы и не сделаем ничего в этом смысле; мы ни в каком случае не подадим «Бреющему шилу» требуемой им руки помощи и не поступимся ни одним золотником, ни одним скрупулом из своих убеждений. Мы не сделаем этого, во-первых, потому, что ведем свое дело начистоту, а во-вторых, и потому, что поставили себе задачей во что бы то ни стало раскрыть публике глаза и выставить перед нею в надлежащем свете истинные достоинства того гнилого либерализма, которым щеголяет «Бреющее шило».

— Ничего? — остановился Молчалин 2-й.

75

— Ничего, братец! цапайтесь, подсиживайте друг дружку! С точки зрения благоустройства, это даже лучше!

— «Прежде всего, мы выходим из принципов диаметрально противоположных. «Бреющее шило» исходною точкой для своих разглагольствий ставит нагое единоначалие; мы же, как читателям это достаточно известно, не имея ничего против единоначалия, как принципа дисциплинирующего и дающего нашей жизни правильный устой, с своей стороны, в виде корректива, присовокупляем к нему излюбленное и вполне почтительное народосодействие. Вот это-то, с одной стороны, благосклонно-внимательное, а с другой — почтительно-любовное взаимодействие двух взаимно друг друга оплодотворяющих сил, которое, по нашему мнению, составляет основу нашей общественной жизни, вот оно-то и служит поводом для полемики. И ежели «Бреющее шило» ведет ее с нахальством и даже ненавистью, то тем хуже для него; мы же никогда до этого не унизимся, а будем на все обвинения и инсинуации отвечать с спокойствием и достоинством, полными презрения».

— Вот «единоначалие»... ужасно меня это слово беспокоит! — задумался Молчалин 2-й.

— Что ж, слово... ничего! — разуверил его Алексей Степаныч, — коли у места, так даже украшением служит! Ведь ты «против единоначалия ничего не имеешь» — ну, и Христос с тобой! А что касается до «народосодействия», так и закон, братец, не препятствует... Содействуйте, батюшки, содействуйте!

— Так-то так, а все-таки... Все как будто против единоначалия... Тогда как, видит бог, я...

— Ну-ну! ничего! не слишком уж робей! И на начальство, брат, тоже надеяться надо: поймет! Читай дальше.

— «Как ни непререкаем принцип единоначалия, какие бы заслуги он ни считал за собой в прошедшем и в настоящем, тем не менее нельзя отрицать, что, отрешенный от народосодействия, он скоро извращает свой благодетельный характер и в самом даже благоприятном случае является как бы вращающимся в пустоте. Лишенный здоровой известительной пищи, которою только народосодействие и может снабжать его, он скоро не будет знать и сам, над чем ему единоначальствовать предстоит, а так как единоначальствовать все-таки необходимо, то будет удовлетворять этой потребности, истощая свои силы в единоначальствовании над самим собою. Поручики будут без надобности угнетать корнетов, штабс-ротмистры — поручиков, ротмистры — штабс-ротмистров и т. д. Вот почему мы думаем, что единоначалие, предоставленное одним своим силам, не только ничего не достигает, но нередко приводит на край гибели, да и само при сем погибает жертвою

76

непризнания иных руководящих начал, кроме собственного критериума, ограничиваемого лишь внезапностью. Это — общее правило, которое...»

— Ого! — прервал чтение Алексей Степаныч, — ну, этого, брат, сам Мак-Магон и тот к обнародованию не одобрит!

— А! что! Я вам говорил! — почти криком крикнул Молчалин 2-й, — всегда они у меня так! начнут о бляхах городовых, а сведут на единоначалие!

— Я бы, на твоем месте, всю эту тираду похерил, а вместо нее легонькую бы похвалу начальникам края пустил!

— Как так?

— Да так вот. Известно, мол, что в подобных делах многое зависит от начальников края, которые, дескать, просвещенным вниманием... А потому: обращаем взоры наши! В надежде, мол, что скромные наши заметки будут приняты не яко замечания, но яко дань... Словом сказать, замеси, защипни, помасли, положи по вкусу соли да и ставь в легкий дух, благословясь!

— И я вполне разделяю это мнение, — сказал я, — только одно бы я в редакции Алексея Степаныча изменил. Он говорит: многое зависит от начальников края, а я бы сказал: все!

— А что вы думаете! Мысль-то ведь недурна! Потому что хоть и пыжатся господа наши передовики: единоначалие да единоначалие! а чего, например, каких результатов они в пресловутой своей Франции достигли?! Тогда как у нас...

Он не договорил и быстро начал бегать карандашом по корректуре.

— Ну, слушайте, как оно у меня теперь вышло:

«Бесспорно, что принцип единоначалия непререкаем; бесспорно, что власть единоличная, коль скоро она вручена лицам просвещенным и согреваемым святою ревностью к общественному благу (а кто же, кроме бесшабашных писак «Бреющего шила», может отрицать, что именно эти качества всегда в совершенстве характеризовали наших начальников края, в особенности же тех, кои удостоились этого назначения в последнее время?), не только не приводит государств на край гибели, но даже полагает основание их несокрушимости. Но это нимало не должно охлаждать наше рвение в смысле содействовательном, ибо сам закон требует от граждан содействия и в противном случае даже угрожает карою, как за попустительство. Вот что мы имели в виду, настаивая на совместном действии принципа единоначалия с принципом любовного и почтительного народосодействия, и вот почему мы и ныне еще раз решаемся посвятить наши столбцы всестороннему обсуждению вопроса о распространении на селения империи тех

77

прав и преимуществ полицейского надзора, которыми уже пользуются города. Мы делаем это не в видах поучения, ниже совета, а лишь в форме скромного и благопочтительного мнения, принять или не принять которое будет, конечно, зависеть от усмотрения. Примется наше мнение — мы будем польщены; не примется — мы и на это сетовать не станем!»

— Хорошо, что ли, так будет?

— Уж так-то хорошо, что даже я не ожидал, — похвалил Алексей Степаныч, — и подлости прямой нет — потому, ты никого не назвал, а между тем в нос ведь, братец, бросится!

— Ну, а вы что скажете? — обратился ко мне Молчалин 2-й.

— Хорошо, даже очень хорошо; но, признаюсь, я имею сделать небольшое замечаньице, которое, по мнению моему, нелишнее будет принять к сведению. В новую редакцию вы перенесли из прежней слова: «не только не приводит государств на край гибели»... Конечно, я понимаю, что вы это сделали единственно ради того, чтоб по возможности сохранить труд наборщика; но людям, не посвященным в тайны корректуры, эта фраза может показаться сомнительною. Могут спросить себя: с чего это вдруг пришли ему на ум «государства, приводимые на край гибели»? Нет ли иронии тут какой-нибудь, — иронии, которую наружная восторженность похвалы делает еще более едкою и чувствительною?

— А ведь замечание-то справедливое! — согласился со мною и Алексей Степаныч.

Молчалин 2-й задумался.

— Справедливое-то справедливое, — произнес он наконец, — а жаль! Фраза-то уж больно ловка!

— Стой! Я придумал! — нашелся Алексей Степаныч, — фразу оставить можно, только дополнить ее надо. И дополнить так: «как думают некоторые распространители превратных идей» — вот и все.

— Отлично! — согласился Молчалин 2-й и тут же, сделав надлежащее исправление, продолжал:

— «Токвиль говорит: единоначальники, доводящие свое властолюбие...»

— Марай! — вскричал Алексей Степаныч, — и читать дальше не нужно! Марай!

Молчалин 2-й, даже не возражая, провел крест на корректурном листе.

— «Гнейст, подтверждая это мнение, с своей стороны, присовокупляет: «Единоначальник, который...»

— То — Гнейст, а то — русская газета «Чего изволите?»! Марай, любезный, марай!

— «Людовик XVI недаром со слезами на глазах

78

собственноручно набирал знаменательные слова Тюрго: pauvre France! Pauvre roi!1. Этот добродушный самодержец инстинктивно чувствовал, что он — последний прирожденный король Франции и Наварры и что отныне имя Бурбонов всецело перейдет на главы тех русских офицеров, которые выслужились из кантонистов и сдаточных».

Молчалин 2-й умолкнул. Мы тоже молчали. Никто из нас ничего не понимал, но все мы находились под гнетом какой-то неожиданности.

— Марай! марай! марай! — первый опомнился Алексей Степаныч.

Но, к изумлению, Молчалин 2-й заупрямился.

— Позволь, однако, тезка! — сказал он, — ведь ежели все-то марать, так, пожалуй, и обстановки никакой у статьи не будет. Все эти ссылки и анекдоты, конечно, не стоят ломаного гроша; однако попробуй без них статью выпустить — голо будет!

Он вопросительно взглянул на меня.

— Если вы желаете знать мое мнение. — сказал я, — то оно резюмируется в одном слове: марайте! Конечно, анекдот об Людовике Шестнадцатом очень хорош, но ведь, собственно говоря, при тех переменах, которые вами сделаны выше, он уж как-то и не подходит.

— Гм... да, вот это так. Действительно, оно... Но согласитесь, что это тяжело. И каждый ведь день, каждый день мы должны приносить эти жертвы!

Он вздрогнул, но взял карандаш и твердою рукой начертал крест на корректурном листе. Затем он продолжал: «Все это мы припоминаем здесь с тою целью, чтоб читатель понял нашу мысль вполне. Мы — не только не противники единоначалия, но именно потому и присовокупляем к нему, в виде придатка, народосодействие, что последнее нимало не подрывает первого, а, напротив того, действуя с ним вкупе, даже подкрепляет его. Святая песнь спрашивает недаром: «се что красно, что добро?» и отвечает: «воеже жити, братие, вкупе». Этого же и мы желаем. Мы говорим обществу: остерегись! стань само на страже своих интересов! спроси себя, можешь ли ты остаться равнодушным к таким вопросам, как, например: от кого должно зависеть заготовление провианта и обмундирования для полицейских чинов в селениях? какой системы следует держаться при организации так называемых чижовок? и проч. И ежели ты ответишь на этот вопрос отрицательно, то есть отнесешься к делу хладнокровно, то пеняй уже на себя, а не на нас!


1 Бедная Франция! Бедный король!

79

пеняй на себя, ежели ты впоследствии увидишь себя под гнеТоморально-полицейского давления! Пеняй на себя, если ты сам выпустишь из рук такие плодотворные статьи, как, например, расходы по обмундированию нижних чинов и по содержанию в исправности чижовок!»

— Однако дались ему чижовки! — не воздержался заметить Алексей Степаныч.

— Ну, это уж я сам, — молвил Молчалин 2-й и, тут же исправив, прочитал: — «Все это... Святая песнь»... ну, и так далее, по-старому... «Мы говорим обществу: доверься, но доводи до сведения! Предоставь, но смотри в оба! Не для того, чтоб неуместною критикой произвести замешательство в единоначальственных распоряжениях, а для того, чтоб оправдать почивающие на тебе надежды и упования! Начальство воодушевлено наилучшими намерениями, но оно, ежели позволительно так выразиться, не всевидяще! И хотя известный куплет:

Il voit tout,
Il sait tout,
Et il fourre son nez partout!1

замечательно хорошо выражает положение вещей, но безусловно верен все-таки лишь последний его стих. Начальство желает всем угодить, но иногда — мы говорим это со скорбию — не угождает никому! Поэтому, о, общество! ежели ты пренебрежешь предстоящими тебе в сем случае обязанностями, то пеняй уже на себя, а не на нас! Пеняй на себя, если начальство, после тщетных ожиданий твоей известительной инициативы, наконец воскликнет: валяй по всем по трем! Пеняй на себя, ежели чижовки, в которых ты от времени до времени будешь проводить свои досуги, окажутся наполненными клопами и ежели вопрос об устранении сего недостатка будет передан на обсуждение особой комиссии, которая сочтет за нужное издать по этому поводу сто один том «трудов», дабы и затем не прийти ни к какому заключению».

— Ну, как теперь?

— Что и говорить! уж коли ты захочешь, так разутешишь.

— Вот насчет «сто одного тома трудов»... Это как?

— Ничего, с богом! Душок, правда, есть, ну, да ведь и то сказать: газета-то у тебя либеральная, нельзя же без того, чтоб немножко и тово...

Но я, я не был согласен.

— Позвольте, — сказал я, — это превосходно, нечего и говорить! И отвага есть, и горячее, от души вылившееся слово,


1 Оно все видит, оно все знает, оно повсюду нос сует!

80

и даже... стойкость! Но, во-первых, нужно выпустить куплет: это — conditio sine qua non1. Такой серьезный предмет — и вдруг воспоминание о «Чайном цветке»! Как хотите, а это обидно! Во-вторых, необходимо уничтожить и заменить выражение «валяй по всем по трем!» как тривиальное, а по отношению к высшему начальству даже и непочтительное. В-третьих, наконец, вы говорите: «доверься, но доводи до сведения!», «предоставь, но смотри в оба!». Но не превосходнее ли было бы, если бы вы сказали: «доводи до сведения, но — доверься! смотри в оба, но — предоставь!» Дайте-ка фразе этот оборот — и вы увидите, что тогда, действительно, не останется уж и тени недоверия к начальству, а потребность в почтительных извещениях выступит вперед с еще большею яркостью!

— Справедливо! — воскликнул Алексей Степаныч, — хоть и строгонько, но... справедливо.

Замечание мое было выполнено; Молчалин 2-й продолжал:

— «Не следует упускать из вида, что у общества имеются свои собственные органы и что эти последние существуют с надлежащего разрешения и пользуются законною организацией, а отнюдь не представляют собой сборища узурпаторов или случайно сошедшихся людей, как это инсинуируют борзописцы «Бреющего шила». Что означает существование этих органов? Оно означает потребность в них, потребность не только коренящуюся в глубинах общества, но сознаваемую и самим начальством. Органы эти созданы не для того, чтоб покоиться, но для того, чтоб действовать, то есть усматривать и делать соответствующие представления. Будут уважены эти представления — хорошо; не будут — не прогневайся! Но, во всяком случае, право представлять существует, и было бы величайшим малодушием не пользоваться им, хотя бы от сего и не предвиделось никаких последствий. Права не даются даром; даже прыщ на носу — и тот даром не вскочит, но сначала почешется. Поэтому мы не имеем основания пренебрегать никаким правом, хотя бы оно, на первый взгляд, казалось нам ничтожным и даже плёвым. Сперва одно плёвое право, затем другое, тоже плёвое, но уже в меньшей степени. И так далее, в разумной постепенности, доходя до выеденного яйца. Почему наши земства представляются вялыми и действующими как бы впросонках? Почему члены управ приходят в движение лишь в конце месяца, когда предвидится получение присвоенных им окладов? А потому именно, что и земства, и их управы совершенно упускают из вида сейчас высказанную нами истину. Почему, в свою очередь, они дозволяют себе подобное


1 Непременное условие.

81

неряшливое отношение к своим обязанностям? А потому, что само общество, которому надлежало бы поощрять и воодушевлять удостоенных доверием его лиц, коснеет в равнодушии к своим собственным интересам. Это — круговая порука апатии и лености, в результате которой не может быть ничего иного, кроме мерзости запустения. Что скажет о нас потомство? Оно скажет: это были люди, по милости которых мы до сих пор занимаемся толчением воды, тогда как мы были бы уже в самом центре пирога, если бы предварительная работа была ими исполнена своевременно и неуклонно. Что скажут иностранцы о таком обществе и таких органах? Они скажут: вот общество, которому ничего не было дано и которое поэтому ничем и не воспользовалось. Ужели они будут правы?»

Молчалин 2-й прочел эту тираду одним духом, весело, ходко, почти шаловливо, но при последней фразе об иностранцах вдруг поперхнулся и оцепенел.

— Вот тебе раз! — невольно воскликнул я.

— Постой, брат, я окошко отворю да караул закричу! — в свою очередь, присовокупил Алексей Степаныч.

Мы сидели и все в такт покачивали головами.

— Ах-ах-ах! — вздохнул Алексей Степаныч, — правил ты, правил — и вся твоя работа втуне! уж этого-то, брат, не исправишь!

— Этого-то! — с какою-то надменною отвагой вызвался Молчалин 2-й, — а вот сейчас увидишь!

Он мгновенно воспрянул духом и бодро принялся за работу. Не прошло и несколько минут, как он уже читал нам:

— «Не следует упускать из вида, что у общества имеются свои собственные органы, которые существуют с надлежащего разрешения и пользуются законною организацией, а отнюдь не представляют собой сборища узурпаторов или случайно сошедшихся людей, как это инсинуируют борзописцы «Бреющего шила». Существование этих органов означает ежели не настоятельную в них потребность, то, по крайней мере, благосклонное относительно их благосоизволение. Положим, что непосредственного и деятельного участия в управлении им не предоставлено, но начальство никогда не отказывалось и не отказывается получать от них почтительные, в надлежащих границах, представления. А это очень важно. Возможность утруждать начальство представлениями еще не есть, конечно, право, но это — больше, нежели право: это — обязанность. Во всяком случае, такая возможность существует (и притом в самых широких размерах), и было бы крайне нерасчетливо и даже бессовестно не пользоваться ею, хотя бы от сего и не предвиделось никаких последствий. Мы не имеем права

82

увлекаться исключительно утилитарными целями; мы должны поменьше думать о правах, и побольше — об обязанностях. Терпение и самоотверженность — вот задача, которую должно преследовать современное поколение общественных деятелей, все же остальное — предоставить потомству. Наши земства это поняли. Они представляют обо всем, представляют неупустительно, хотя и без всяких последствий. Нередко начальство, в своей мудрости, оставляет их представления даже совсем без ответа, но они не обескураживаются этим и представляют вновь, и общественное мнение им несомненно в этом сочувствует. Вот каким трудным и, так сказать, широко постепенным путем достигается наш прогресс. Что скажет о нас потомство? — оно скажет: это были люди самоотверженные, которые, проводя время в ожидании разрешений, тем самым расчищали для нас пути! Что скажут иностранцы? — они скажут: вот общество, которое с благоразумием и мудрою постепенностью пользуется предоставленными ему возможностями! И потомство, и иностранцы — будут правы!»

Алексей Степаныч, не говоря ни слова, подошел к Молчалину 2-му и поцеловал его в лоб.

— Отлично! отлично! — произнес он в волнении (у старика даже слезы на глазах показались).

— Отлично, — согласился и я, — но позволю себе одно только и притом самое маленькое замечание...

— Нет уж-с! — сухо и даже несколько нахально прервал меня Молчалин 2-й, — на этот раз, любезный коллега, прошу уволить! Я знаю, что вы хотите сказать. Вам, наверное, не нравится, что я несколько раз и притом не без намерения настаиваю на том, что возможность делать представления не всегда приносит желаемые плоды. Но этим я уже поступиться не могу. Моя газета либеральная, и самим начальством признается за таковую; следовательно, в ней полное однообразие тона не только неуместно, но могло бы показаться даже предумышленным. Я не всегда глажу по шерстке, но я искренен — и в эТомоя заслуга! Вообще, положение либерального органа печати я резюмирую в следующих немногих словах: «Мы готовы прийти к вам, — говорю я, — но укажите нам пути и сохраните нам нашу независимость!»

Это поучение было высказано таким твердым и даже строгим тоном, что мне оставалось только прикусить язык. Сам Алексей Степаныч — и тот не заступился за меня. В самом деле, я показал себя уж чересчур придирчивым. Как часто случается нам встречать в печати выражения прямо бунтовские, ироде: «осмеливаемся высказать» или «позволяем себе думать» — что ж! начальство не только не взыскивает, но даже

83

положительно не видит в этом ничего, могущего подорвать его авторитет! Вероятно, тут есть какая-нибудь секретная конвенция, а может быть, и просто внутренняя политика. Что «независимые голоса» не бесполезны — это, с легкой руки Бисмарка, уже признано всеми. Даже оппозиция — и та считается не вредною, если она не вредит. Следовательно, отчего же бы и нам не воспользоваться этим общепризнанным фактом... ну, конечно, умненько? Недаром же в штатах департамента этимологии и правописания значится: «независимых голосов столько-то». Вот это-то и есть «политика». Интересно бы только знать, присвоено ли этим голосам соответствующее содержание, или же они обязываются распевать, памятуя изречение: из чести лишь одной я в доме сем служу?

Между тем как я таким образом рассуждал, Молчалин 2-й продолжал читать дальше:

— «Такова наша мысль, таково наше глубокое внутреннее убеждение. Убеждение не только интимное (conviction spontanée)1, но и пропущенное сквозь горнило знания; убеждение, не избегающее благосклонной похвалы, но и не боящееся угроз. Как же поступило «Бреющее шило», чтоб дискредитировать нас перед публикой? — да очень просто! По своему обыкновению, оно смазурничало, то есть на место одного выражения поставило другое, не имеющее с первым ничего общего. Мы говорили о «народосодействии», а оно — заставляет нас употребить выражение «народоправство». А мы даже и не понимаем этого выражения! Но вы, читатель! понимаете ли вы, какая масса гнусного предательства заключается в эТомошенническом сопоставлении принципа единоначалия (вполне нами признаваемого и чтимого) с принципом какого-то фантастического (и притом нами непонимаемого) народоправства?»

Молчалин 2-й остановился и на этот раз окинул нас уже совершенно безбоязненным взором. Вступая на почву так называемой полемики, он, очевидно, чувствовал себя как дома. Он понимал, что здесь ему опасаться нечего, и потому даже слегка отодвинул корректуру, как бы для того, чтоб издали полюбоваться ею.

«Бреющее шило», — продолжал он, — желало одним выстрелом убить двух зайцев: и дискредитировать нашу газету в глазах читающей публики, и произвести своим доносом переполох в известных сферах. Первого, конечно, оно не добилось, второго — достигло лишь в некоторой степени. Действительно, переполох был произведен, но, к счастию для нас, он повлек


1 непосредственное убеждение.

84

за собой не осуждение, а исследование, за которым, конечно, не замедлило последовать и оправдание. Прошли те времена, когда змеиное жало доноса держало печать в постоянной тревоге; исчезла навсегда легкая возможность обвинять, не представляя вполне ясных и удовлетворительных доказательств. Да, прошел и исчез этот дурной сон. Отныне — путь клеветы усеян своего рода терниями. Нам стоило только указать на подлинные нумера нашей газеты, даже не подкрепляя этого указания ссылкой на типографские корректуры, чтоб явиться сразу чистыми от всякого подозрения в сочувствии к даже непонимаемым нами народоправствам. И мы сделали это с тем бо̀льшим удовольствием, что это дало нам случай представить новые и убедительнейшие доказательства чистоты наших намерений, которую нимало не могут омрачить стойкость и колебимость наших убеждений. И таким образом «Бреющее шило», желая сделать нам вред, в действительности оказало услугу, само же, по всем вероятиям, попало на замечание».

— Ну-с?! — самодовольно обратился к нам Молчалин 2-й.

— Чего еще лучше! Словно красным яичком подарил. Такими, брат, статьями христосоваться с начальством можно! — поощрил его Алексей Степаныч.

Я, с своей стороны, не сказал ничего; я только радовался и думал: вот кабы все-то так! Молчалин 2-й продолжал:

— «Но довольно. Мы исполнили одну из самых омерзительнейших обязанностей наших перед публикой: обязанность иметь дело с противниками прямо бесчестными. Теперь же будем спокойно рассуждать о предмете, успешное и правильное развитие которого для нас, конечно, дороже, нежели те два-три подписчика, которых «Бреющее шило» изо всех сил старается переманить у нас. Ах, если бы это от нас зависело, мы уступили бы почтенной газете не один и не два десятка, а целую сотню подписчиков, лишь бы водворить мир в взволнованных душах ее редакторов и издателей! Но подписчики — люди свободные, и мы не властны распорядиться ими, как французы распорядились ниццарами, а немцы в последнее время эльзаслотарингцами. Пускай «Бреющее шило» примет это в соображение и не обвиняет нас в недостатке доброй воли помочь ему.

Итак, к делу, к делу, к делу.

В начале настоящей статьи мы высказали мысль, что полемические пререкания, выражаемые нашею печатью по вопросу об отдаче селений всех наименований под надзор полиции, главным образом касаются не принципиальной его стороны, а практических применений. И действительно, как только мы вступаем на практическую почву, так тотчас же видим себя

85

опутанными целою сетью вопросов, вопросцев и даже подвопросцев, из коих каждый, будучи сам по себе бездельным...»

— Бездельным? — воскликнули мы в один голос с Алексеем Степанычем.

— Да, смотрите! так прямо и написал!

— Об чем же ты думаешь! Похеривай, братец, похеривай!

— Погоди, дай же хоть фразу-то кончить...

«...бездельным, представляется, однако ж, одним из действующих рычагов, созидающих гнетущее целое...»

— Ну, это — шалишь, брат! — произнес Молчалин 2-й и вслед за сим, нимало не затрудняясь, исправил: «из коих каждый, не будучи и сам по себе бездельным, приобретает тем большую важность, что служит на практике одним из действующих рычагов величественного целого».

— Вот этак-то лучше. Ну, а теперь и конец уж близко! Сейчас, господа, сейчас!

— «Вопросы эти, которые мы отчасти уже перечислили выше, суть следующие: 1) какое наименование необходимо присвоить местам и чинам, на коих возложено будет содержание под полицейским надзором сел и деревень Российской империи? 2) из какого сословия имеют быть преимущественно избираемы эти лица и от кого будет зависеть их назначение и увольнение? 3) в каком количестве должны быть избираемы или назначаемы эти чины и какими они обязываются обладать качествами? 4) в чем будут состоять их права и преимущества как по прохождению службы вообще, так и по мундиру и пенсии в особенности? 5) возможно ли с точностью определить как пределы их власти, так и обязанности, ежели последние признано будет не излишним возложить на них? и 6) каким образом оградить значение и достоинство кутузки, с тем чтоб она, с одной стороны, не приняла, вследствие послаблений, характера увеселительного заведения, а с другой — чтоб, вследствие чрезмерной строгости, не послужила поводом для преступных вымогательств?

При обсуждении всех этих вопросов мы вновь встретимся с «Бреющим шилом» и надеемся, с поличным в руках, убедить читателей, что все роды и степени наглости, бесстыдства и даже мошенничества равно доступны этой интересной газете и с одинаковым успехом практикуются ею.

Но так как пределы нашей статьи вышли и без того чересчур обширны, то мы отлагаем нашу беседу по сейчас исчисленным вопросам до одного из ближайших нумеров».

— Вот и все; а там — еще Улита едет, когда-то будет... в «одном из ближайших-то нумеров»! — закончил Молчалин 2-й.

86

— А любопытно было бы, очень даже любопытно знать, как он там дальше путать будет! — заметил Алексей Степаныч.

— По секрету... только вы уж, пожалуйста!.. он, брат, suffrage universel1 для выбора сотских потребовать хочет! — таинственным шепотом сообщил нам Молчалин 2-й.

— Затейщики вы! только как же он это напечатает?

— А он, братец, обстановочку такую придумал. Во-первых, говорит, можно доказывать, что теперь все жалобы на бездействие полицейских властей относятся прямо к начальству, а тогда оно явится уже чистым от нареканий; во-вторых, говорит, остроумно и даже небезынтересно будет видеть, как, например, селение собственным движением будет отдавать само себя под надзор полиции; а в-третьих, говорит, можно перспективы разные насчет suffrage universel припустить: усилить, например, на время выборов власть становых приставов, разрешить им телесные упражнения и тому подобное. Обстановка-то ведь, коли хотите, не глупа!

— Не глупа-то не глупа и даже не безосновательна в некоторых отношениях, а все-таки...

— Ну, да это когда-то еще будет! Тогда я и опять вас созову, а теперь, господа, я попрошу у вас еще часок-другой терпения! Есть у меня статейка; эта, я вам доложу, похитрее будет!

— «С.-Петербург, 27 июля.

Материалистические учения, которые в настоящую минуту увлекают за собою современное русское молодое поколение, имеют многое, с чем, по справедливости, не согласиться нельзя. Одна материя вечна, хотя, конечно, было бы странно оспаривать и то, что вместе с материей вечно и ее содержимое. Видоизменяется материя (именно только видоизменяется, а не умирает), и вместе с нею видоизменяется и ее содержимое...»

— Нет, вы скажите, каков сюжет выбрал! — с горечью воскликнул Молчалин 2-й, — и это в виду теперешних, можно сказать, обстоятельств!

— Брось — вот и все! — прямо решил Алексей Степаныч.

— А вот, все-таки попытаемся прежде... Ну-тко, благослови, господи!

Молчалин 2-й на минуту задумался и затем вдруг порывисто начал бегать пером по корректуре. Через две-три минуты он уже читал:

— «Материалистические учения, которые увлекли в свои


1 всеобщее голосование.

87

сети современное русское молодое поколение, начинают наконец выступать перед нами во всей своей постыдной наготе. Нам говорят: материя вечна, и доказывают это фактами, по-видимому, неотразимыми. Но разве дух не вечен? спросим и мы с своей стороны. Кто тот смельчак, который позволит себе утверждать противное? Материя вечна! Прекрасно! Но все-таки она хоть видоизменяется (этого и противники наши отвергнуть не могут), дух же — никогда! Вот в чем заключается преимущество духа и вот где следует искать причины, почему дух всегда торжествовал и будет торжествовать над материей, если только у человека есть хоть малейшая охота способствовать этому торжеству».

— Ладно?

— А ежели нет охоты способствовать — тогда что? — спросил я.

— Ну, как это нет охоты! Придирчивы вы уж очень, дорогой коллега! Тезка! по-твоему, как? ладно?

— Ладно-то ладно, а все-таки из статьи проку не будет! — упорствовал в своем скептицизме Алексей Степаныч. — Сюжет, братец, такой! От этих сюжетов, как от чумы, бегать нужно!

Но Молчалин 2-й не смутился этим замечанием и продолжал:

— «Вся наша беда в том, что человечество, несмотря ни на уроки истории, ни на свидетельства разума, не убедилось в этой истине. Отсюда — вечная и бесплодная борьба между духом и плотью, борьба, совершающаяся, впрочем, больше на бумаге, чем на деле, но тем не менее разливающая по всем венам общественного организма гангрену лицемерия. Нет того общественного органа, который не был бы заражен этою разъедающею болью, нет человека, который не метался бы на прокрустовом ложе под игом ее...»

— Брось! — повторил Алексей Степаныч решительно.

Молчалин 2-й вопросительно взглянул на меня.

— Как бы вам сказать? — поспешил ответить я, — во всяком случае, автор статьи высказал свою идею настолько ясно, что исправить ее будет довольно мудрено. Конечно, если бы покойный Памфил Юркевич мог встать из гроба или, по крайней мере, господин Струве...

— Ну, нет-с, слуга покорный! До сих пор от обскурантов бог миловал!

— То-то вот и есть! с одной стороны, вы — либерал, а с другой — боитесь: ужасно как трудно это согласить!

— Однако, как видите, мы только этим и занимаемся!

— Знаю; знаю даже, что вы достигаете некоторых

88

результатов — вот хоть бы вроде того, которого мы сейчас достигли по передовой статье, имеющей появиться завтра. Но стоит ли хлопотать из-за таких результатов — вот в чем вопрос? Стоит ли лукавить по таким вопросам, как вопрос об отдаче селений под надзор полиции?

— Ну, нет-с, этого вы не скажите! вопрос о сотских тут только так, сбоку, а в самом-то деле статья — куда далеко метит!

— Да ведь вы то, что — «метит»-то, — исправили!

— Что ж, и исправил! Конечно, исправил, коли тут черт знает что ждет впереди! Ах, если бы публика знала! Но она нынче даже между строками читать разучилась!.. У меня, батюшка, в портфелях редакции такие диковинки есть... Да вот хоть бы эта самая статья о материализме — ведь в нос бросится, кабы напечатать! Сколько новых подписчиков прибавилось бы из-за одного того, что слово «материализм» упомянуто без аккомпанемента непечатных слов! А я должен оставить ее, должен жертвовать и интересом газеты, и собственной выгодой! Я уж чуть не в тридцатый раз набираю ее. Наберут — просмотрим и опять разобрать велим... Да-с, тяжеленька-таки наша служба публике! Тяжела-с! А награда!..

Он схватился обеими руками за голову, и мне показалось, что внутри его нечто слегка зарычало. И вдруг припомнилось мне, что именно так поступает на Александрийском театре актер Нильский, когда видит себя в интересном положении.

— Я, знаете, все его спрашиваю, — пошутил Алексей Степаныч, — а что, мол, коли ежели что — пойдешь ты на баррикады?

— Ну, тезка, не до шуток теперь! ты дело говори, а шутки оставь! — рассердился Молчалин 2-й.

— Да что же — покуда бог еще милостив! только вот о портфелях-то своих ты уж заботу оставь! Что там есть, то там и останется. Давай-ка лучше статью эту бросим, а нет ли у тебя фельетонцу послушать?

— Есть и фельетонцу; только читать ли уж?

— Разве отчаянный?

— Нет, и не отчаянный, а скука берет возиться... Каждый день! каждый день! Право, когда-нибудь возьму да и сбегу!

— А сбежишь, так и изловят; если же при сем подписные деньги невзначай с собою унесешь, то и под суд отдадут. Добро, читай-ка! Нечего жеманиться!

Молчалин 2-й отыскал корректуру и начал:

89

«ЗА ПРОШЛУЮ НЕДЕЛЮ»

«Сейчас должна начаться моя еженедельная обязательная беседа с тобой, благосклонный читатель. Я знаю это, я чувствую приближение роковой минуты и, увы! с ужасом сознаю, что в голове моей нет ни одной мысли!

Ни признака мысли, ни тени мысли, ни единой крупицы ее! Понимаешь ли ты, читатель, сколько трагизма заключается в этих немногих словах! Ни одной мысли! Я убит, уничтожен, подавлен, и за всем тем должен сознаться, что это — совершеннейшая истина! У меня в руках перо, передо мною лист белой бумаги; я обмакиваю перо в чернильницу, я начинаю водить им по бумаге, вожу, вожу... и чувствую, что у меня нет в голове ни одной мысли!»

— Что ж! Это ведь недурно! — похвалил Алексей Степаныч, — главное, написано легко!

— Да слушай! не прерывай!

«Но что важнее всего: не у одного меня нет мысли, а нет ее вообще нигде в целом мире! Мысль сбежала, милостивые государи, мысль оставила пределы цивилизованного мира и очутилась... где бы вы думали? У патагонцев? Как бы не так!

Вы удивляетесь? Вы думаете про себя: какой, однако ж, он городит вздор! Увы! Я и сам не знаю, дело ли я пишу или вздор горожу, но в оправдание свое могу сказать одно: у меня нет мысли!»

— Очень, очень легко! — опять похвалил Алексей Степаныч.

— Легко-то легко, — отозвался я, — а ведь и в самом деле мысли-то у него, кажется, нет! Что-то уж слишком он долго на одном месте топчется!

— Нет, мысль у него есть, — возразил Молчалин 2-й, — а это он только для шику жеманится; сейчас вот увидите, куда он загнет. Давайте-ка лучше продолжать:

«Однако надо же найти эту интересную беглянку, надо найти мысль во что бы ни стало; иначе у меня не будет фельетона, столбцы газеты останутся ненаполненными, а ты, читатель, лишишься возможности наслаждаться назидательной беседой, которую я в урочное время имею обыкновение вести с тобою. Итак, будем искать.

Начинаю искать и отыскиваю. Отыскиваю, во-первых, потому, что это — моя обязанность перед редакцией газеты, а во-вторых, и потому, что отыскать потребную для фельетона мысль вовсе уж не так трудно, как это может показаться с первого взгляда.

90

Читатель, пойми меня! нельзя отыскать хорошую, настоящую мысль; но та мысль, которою я имею право тебя продовольствовать, есть мысль дешевая, дрянная, валяющаяся на полу в сору. Первое попавшееся на глаза отребье, обрывок, обгрызок может послужить темой для какой угодно печатной беседы. И не только может, но иначе и не должно быть. Хороших мыслей для нас не полагается, ибо мы еще рылом для них не вышли. Да если бы у нас и были хорошие, серьезные мысли — кто же нас пустит их публиковать?»

— Вот тебе и раз! хорошо-хорошо говорил, да вдруг и подгадил! — отозвался Алексей Степаныч, — а я было и уши развесил!

Молчалин 2-й задумался.

— Я полагаю, — сказал он, — окончание со слов: «и не только может» — следует похерить!

— Позвольте! — вступился я, — нельзя ли его чем-нибудь заменить? Например, в следующем роде: «Да это и не удивительно, потому что мы сами с вами, читатель, — не что иное, как сор, из которого, натурально, кроме сора, ничего и произойти не может. Мы ничего не знаем, хотя обо всем говорим; сегодня наша мысль раздражается в одном направлении, завтра — в другом. Мы даже, собственно говоря, и сказать-то ничего не намереваемся, а просто водим пером по бумаге, в надежде — не выйдет ли из этого чего-нибудь? И, разумеется, ничего не выходит». Кажется, этак будет хорошо?

— Хорошо-то хорошо, только как бы он не обиделся, фельетонист-то, — затруднился Молчалин 2-й.

— А что на него смотреть! Поправляй — и дело с концом! — высказался Алексей Степаныч.

Мнение мое было принято.

— «Итак, мы фаталистически...»

— «...и по собственной вине», — прервал я, — не мешает даже курсивом эти слова набрать.

«...фаталистически и по собственной вине осуждены копаться в сору и ветоши и там искать предметов для наших бесед. Будем же копаться и посмотрим, не найдется ли в нашем общественном навозе чего-нибудь такого, что могло бы пробудить дремлющую мысль. Ба! мысль первая: о погоде. Погода у нас, читатель, по обыкновению, была отвратительная, и дачники наши заплатили обильную дань катару и флюсам. По всей Черной речке нельзя было усмотреть ни одного чиновника, который не ходил бы с подвязанной щекой. Несмотря на это, петербургский житель все-таки упорствует думать, что у него есть лето и что это лето всего приличнее провести с флюсом на щеке. Более благоразумные, впрочем, серьезно

91

намеревались перебраться в город, в виду дождей, холода и сырости; но чиновницы, нашившие себе летних платьев, не допустили до этого. И действительно, стоит посетить наши Лесные, Старые и Новые Деревни, Каболовки и проч., чтоб увидеть целые свиты чиновниц, храбро шлепающих по грязи и удивляющих мир непреклонностью веры в прелести петербургского климата. О, если бы все наши верования были столь же непоколебимы! Как далеко ушли бы мы вперед!»

— Вот и опять пошло легко! — отозвался Алексей Степаныч.

— «Можно себе представить после этого, какую мерзость запустения представляли нынешним летом наши минерашки и демидроны! Сырость, холод и ко всему этому безголосые певицы! По-видимому, Москва серьезно вознамерилась победить Петербург. Она уже переманила у нас и незабвенную Кадуджу, и прелестную Нордэ, а в недалеком будущем, вероятно, уловит в свои гостеприимные сени и обаятельную Жюдик. Впрочем, это уж не первая победа, которую «порфироносная вдова» одерживает над не совсем, впрочем, «юною царицей». Известно, например, что в гастрономическом отношении Москва представляет нечто сказочное и что обедам в трактирах Тестова и Лопашова позавидовал бы сам Лукулл».

— Хорошо, очень хорошо!

— «Кстати, о Лукулле: навряд ли, однако ж, в нынешнее строго классическое время его пустили бы баловаться по Тестовым и Лопашовым. Вероятнее всего, его засадили бы в Катковский лицей изучать латинскую грамматику, ибо хотя он и римлянин (был), а все-таки проэкзаменовать его по части склонений — не лишнее. Припомните, читатель, как экзаменовал «Русский вестник» профессора римского права, Никиту Крылова, по поводу «Ordo equestris»1 и «Ordo equester»2. Припомните, как агитировал он учащуюся молодежь, назойливо доказывая, что поучающий ее профессор аза в глаза не смыслит! Не помню, вышел ли из этой агитации какой-нибудь бунт, но ежели и не было бунта, то, очевидно, не по недостатку усилий со стороны «Русского вестника», а только потому, что бог спас. Во всяком случае, Никита Крылов вынужден был умолкнуть... сам Никита Крылов!! Что ж после этого значит какой-нибудь Лукулл, о степени грамотности которого даже сведений не имеется! В ликей его, в ликей! пусть лучше над глаголами корпит, чем московскими поросятами желудок себе набивать! Конечно, он был римский вельможа; но мало ли мы


1 Конный строй.

2 Конский порядок.

92

знаем вельмож, которые писывали «штоп», вместо «чтоб», «абвахта», вместо — «гауптвахта»!»

— Знаете ли что! — сказал я, — на вашем бы месте я всю эту тираду выключил.

— Что так?

— Да так; не знаю и сам, а внутреннее чувство мне подсказывает... Ликей... «Русский вестник»... Катков... и эта странная агитация по поводу «Ordo equestris»... Есть, знаете, предметы, которых лучше не касаться... Оставьте!

— А ведь он, братец, прав! — поддержал меня Алексей Степаныч.

— Ну, нет, господа! — взволновался Молчалин 2-й, — уж этим я вам не поступлюсь! «Московские ведомости»! да знаете ли вы, что он на меня чуть не каждый день донос в своей паскудной газете строчит!

— Ну, а вы старайтесь делами своими отвечать! Вот, мол, мои дела — пусть всякий судит! Скрытного нет у меня ничего.

— Хорошо вам говорить: «делами»! дела тоже — делам рознь!

— Ах, не говорите этого! Ведь, в сущности, тут и дел никаких нет, а есть только так называемая полемика! Он говорит:, а вы говорите: Ordo equester — вот и все. Ну, и продолжайте эту полемику, оживляйте столбцы, употребляйте как можно больше аттической соли, ссылайтесь на Цицерона, на лексиконы, одним словом, устраивайте обстановку... Но за живое... понимаете, за живое-то не задевайте!

— Прав, братец, он! — вновь поддержал меня Алексей Степаныч.

— Нет, воля ваша, а этого господина я щадить не намерен! Помилуйте! он чуть не в глаза мне каждый день плюет!

— А вы оставьте! Вот, мол, мои дела — и кончен бал! На вашем бы месте, знаете ли, как бы я поступил? Я просто бы игнорировал — да-с. Так бы и устроил, чтоб кругом его пустое пространство образовалось. Ну, и пусть плюет на пусто, коли есть охота плевать!

— Прав он! прав, прав, прав!

Молчалин 2-й подумал с минуту, потом порывистым движением взялся за карандаш и перечеркнул инкриминированное место крест-накрест.

— Ну-с, довольны ли вы? — обратился он ко мне иронически. — Дальше-с.

«Впрочем, в том, что москвичи побеждают нас по части Кадудж и обжорства, — ничего удивительного нет. Москва есть по преимуществу город широких русских натур, которые,

93

как известно, любят не столько наслаждаться, сколько разбрасывать божье добро зря, под стол. Нам пишут, например, что одна из таких широких натур, усмотрев в ресторане «Славянского базара» сажалки с плавающими в них стерлядями, вдруг изъявила желание выкупаться в одной из этих сажалок и за удовлетворение этого несколько дурацкого желания заплатила довольно крупную сумму. Уж эти мне широкие русские натуры! Платит человек громадные деньги за удовольствие пугать в сажалках стерлядей, а нет того, чтоб плодотворным образом эти деньги употребить! Вот хоть бы, например, на усовершенствование русского мореходства в Черном море? Ах, господа безобразники, господа безобразники! пора бы, кажется, подумать вам о том, что ведь Черное-то море с самого севастопольского погрома и до сих пор все продолжает сиротеть!..»

— Прекрасно! — воскликнул Алексей Степаныч, — но я бы весь конец, начиная со слов: «вот хоть бы, например» — выкинул! Не наше, брат, дело об этом судить.

— А в особенности подстрекать каких-то безобразников! — прибавил я.

— Позвольте, господа! дело — совсем не в безобразниках, а в том, чтоб послать кому следует косвенный укол, — объяснил Молчалин 2-й, — сегодня укол, завтра укол, — ан, смотришь, газета-то и с репутацией!

— Да, но все-таки уколы должны иметь в основании своем известную степень достоверности, — возразил я, — но этого-то именно качества в настоящем случае и недостает. Ибо что же мы, в самом деле, знаем о Черном море? Вы пишете: сиротеет Черное море! — а может быть, оно и не «сиротеет»! Может быть, там и невесть что затевается!

— Гм... да... Впрочем, ведь оно и действительно... Сиротеет ли Черное море или не сиротеет — нам-то что за печаль?

— Какая же тут печаль!

— Разумеется, никакой печали нет!

— Ведь мне, собственно говоря, подписчик нужен!

— Вот-вот-вот! Следовательно...

Молчалин 2-й, махнув рукой, похерил, что следует, и продолжал:

— «У нас в Петербурге, конечно, нет безобразников, плавающих в рыбных сажалках, но взамен того мы имеем действительных статских кокодесов, которые по вечерам наполняют наши кафешантаны и в них, по-видимому, воспитывают себя для дальнейших подвигов по административной части. Это — совсем особенный сорт людей, находящихся в большой дружбе с татарами петербургских ресторанов и в большой вражде

94

с русской литературой. Везде, где метет пол или аллею шлейф паскудной кокотки, везде, будьте в том уверены, встретите вы и трущегося около нее действительного статского кокодеса».

— Стой! это что же такое? кого же он под действительными-то статскими кокодесами разумеет? — изумился Алексей Степаныч.

— Вероятно, это — наши молодые действительные статские советники, — скромно объяснил я, — названные так ради игры слов. Молоды они, — ну и трутся в свободное от занятий время.

— Ну, брат, это нельзя! Помилуй! государственный чин — и такое вдруг поругание! — возмутился Алексей Степаныч.

— Я полагал бы, вместо «действительных статских кокодесов», употребить выражение «нигилисты», — предложил я.

— То есть действительные статские нигилисты?

— Нет, просто «нигилисты», потому что ежели сказать «действительные статские нигилисты», то ведь и это, пожалуй, за намек примут.

— Но как же согласить: с одной стороны «нигилисты», а с другой — «воспитывают себя для дальнейших подвигов по административной части»?

— И эти слова можно изменить. Например, сказать: «воспитывают себя для подвигов постыдного пропагандистского искусства».

— Прекрасно! Исправляй и читай дальше!

— «Вы можете узнать действительного статского кокодеса по следующим характеристическим признакам: он молод, но уже слегка расслаблен; лицо у него испитое, и потому он позволяет себе подрумяниваться; усы проведены в нитку; борода тщательно выбрита; походка переваливающаяся, свидетельствующая о бурно проведенном в казенном заведении детстве; разговора ни о чем вести не может, кроме как о милой безделице и ее свойствах; но на этой почве остроумен, находчив и неистощим. Некоторые из этих господчиков должны значительные суммы не только содержателям петербургских ресторанов, но и служащим в них касимовским князьям. Нам рассказывали такой случай (за достоверность которого, впрочем, не ручаемся), что на днях целая стая действительных статских кокодесов забралась ночью к одной известной кокотке, послала к Борелю за ужином и вином и, насладившись вполне лукулловским пиршеством, исчезла, предоставив «погибшему, но милому созданию» уплатить по счету».

— А ну-ка братец, прикинь, как оно будет, ежели вместо действительных-то статских кокодесов поставить нигилистов? — спохватился Алексей Степаныч.

95

Молчалин 2-й вновь пробежал глазами по корректуре, пошептал про себя и воскликнул:

— Нет! не годится!

— То-то и мне показалось, что не ко двору нигилистам эти кокотки, — сказал Алексей Степаныч, — насчет чего другого, а уж насчет кокоток... кажется, этого греха за ними не водится?

— Как же тут быть? Офицеров, что ли...

— И ни-ни! И не думай! — испугался Алексей Степаныч.

Начали совещаться, чем бы заменить нигилистов, и долгое время не могли прийти ни к какому результату. Наконец меня осенила счастливая мысль.

— Послушайте! — сказал я, — да об чем же мы говорим! Поставьте «адвокаты» — будет и правдоподобно, и без риску!

— Ах, бог ты мой! А мы-то разговариваем! Ну, батюшка, исполать вам! Представьте себе: ведь я уж давно догадался, что есть тут какая-то неловкость, и все время, покуда корректуру правил, — все думал: чем бы этих нигилистов заменить? И что ж! всякие должности так и вертятся на языке: и нотариусы, и мировые судьи, и гласные городской думы, и даже члены трактирной депутации, и, наконец, офицеры, а самого-то главного, самого-то подходящего звания — так ведь и не пришло на ум! Адвокаты! Ну, они! они и есть! Теперь у нас все как по маслу пойдет!

— «Рассказывают еще другой случай: один действительный статский кокодес (то есть адвокат) явился вечером в демидрон, держа на руке какое-то шерстяное одеяние, которое все приняли за плед. По обыкновению, он уселся в обществе «этих дам» и в продолжение некоторого времени вел себя довольно прилично. Но потом вдруг развернул предполагаемый плед — и что же оказалось? — что у него, вместо пледа, очутились в руках штаны, которые он будто бы второпях захватил (о, милая, наивная находчивость в объяснениях!). Можно себе представить восторг этих дам при виде столь знакомой им принадлежности мужского туалета! Хохот и взвизгивания не умолкали в продолжение целого часа, и — что любопытнее всего — в довершение спектакля милейший petitcrevé — по требованию погибших, но милых созданий, имел обязательность пройти по всем аллеям ликующего демидрона, держа на плечах этот новоизобретенный плед. Скандальная хроника ничего не говорит о том, делали ли во время этого оригинального шествия дежурные городовые под козырек».


1 щеголь.

96

— А ведь это, кажется — истинное происшествие рассказано? — прервал я.

— Чего «кажется»! С нашим и было! — объяснил Алексей Степаныч, — на другой день, при докладе, сам мне расеказывал! Представьте, говорит, какое недоразумение вчера со мной вышло! А я себе молчу да думаю: рассказывай «недоразумение»! чай, нарочно всю штуку проделал, чтоб своей Альфонсинке удовольствие доставить!

— Но ловко ли, в таком случае, будет предавать это происшествие гласности? — усомнился Молчалин 2-й.

— Небось! Не обидится! Еще лестно будет, как на всю-то Россию репутацию любезного молодого человека приобретет! Вот если бы ты напечатал, что он «Историю Государства Российского» сочинил — ну, тогда не знаю: может быть, и обиделся бы. Да и то по неведению. Подозрительны они нонче, мой друг! Ведь другой с самой школьной скамьи книги-то в глаза не видал, да и напуган к тому, — ну и думает, что все — прокламации!

— «Таким образом, обещание мое исполнено: «мысль» найдена, и притом не простая «мысль», но сопровождаемая анекдотами вполне современного характера. По-настоящему, следовало бы на этом и остановиться, но я с ужасом замечаю, что все до сих пор мною написанное займет отнюдь не больше шести газетных столбцов, тогда как я во что бы то ни стало должен написать таковых двенадцать. Двенадцать столбцов убористой печати — это жестоко! Тяжело положение почтовой лошади, обязанной пробегать от сорока до пятидесяти верст в сутки, но в пользу ее все-таки существует смягчающее обстоятельство: она не имеет надобности выдумывать этой ежедневной порции в сорок — пятьдесят верст. Эти версты даны ей независимо от ее выбора; она — на то лошадь, то есть существо несвободное и неразумное, чтоб по первому требованию бежать куда глаза глядят. Напротив того, фельетонист по природе своей предполагается одаренным свободою выбора и не рожденным для ремесла почтовой лошади. Но в том-то и дело, что природа — сама по себе, а условия жизни — сами по себе. Эти последние большею частью так горько складываются, что человек собственным умом доходит до убеждения, что он — не человек, а лошадь. И, раз придя к этому убеждению, он свободно избирает себе ремесло фельетониста, то есть обязывается раз или два в неделю (смотря по требованиям аппетита) пробегать, в виду читателя, известное число верст. Но и этого еще мало: он обязывается населить эти версты призраками своей фантазии, и не такими, какие ему по душе, а такими, которые по душе другим и притом

97

благовременны. И когда он вздумает пожаловаться читателям на безнадежность этой карьеры, ему говорят: сам виноват! сам выбрал себе ремесло — ну, и скачи, куда глаза глядят!

Итак, вперед. Оседлаю я коня быстролетного, запрягу я его в саночки-самокаточки и поведу к нему такую речь: конь мой, конь ретивой! сослужи ты мне службу верную, понеси меня через долы, через горы, через поля и луга, понеси за моря-окианы, за синюю даль, в один миг облети степи-поля неохватные, леса-долины неоглядные! Пусть прольется передо мной море бездонное, немереное, море горького русского гореваньица, море бесконечно льющихся русских слез! Одним словом, помоги мне написать фельетон, в котором было бы ровно двенадцать столбцов и который одинаково понравился бы и читателям, и цензурному ведомству.

Но стоит мой конь как вкопанный; стоит ретивой — не шелохнется, стоит — не бежит, ушми прядет, копытами землю роет. Га! или зачуял ты зверя лютого, зверя лютого-ненасытного?»

Молчалин 2-й прочитал эти строки скандуя и с большим чувством. Я тоже, признаться, был тронут.

— Это — подражание «Слову о полку Игореве», — сказал он, — и я должен сознаться, что мой фельетонист имеет на этот счет особенное какое-то чутье.

Но Алексей Степаныч самым добродушным образом расхолодил наши восторги.

— То-то вот и есть! — сказал он, — нас, чиновников, пустозвонами зовут; говорят, якобы мы из пустого в порожнее переливаем, а попробуй я, например, в докладе сряду и оседлать коня, и запрячь его в саночки-самокаточки, — ведь директор-то, поди, в отставку велит мне подать!

— Чудак ты, братец! ведь это уж размер старинных русских песен таков! — попробовал выгородить своего сотрудника Молчалин 2-й.

— Все же, мой друг! Конечно, не всякое лыко в строку, а все-таки поостеречись не мешает. Ну, да ведь нецензурного тут нет — стало быть, продолжай! Посмотрим, какого еще там зверя лютого конь твоего фельетониста зачуял? Господи! и коня-то никакого у него нет, на извозчике, чай, как и мы, грешные, ездит — а тоже: конь мой, конь ретивой!.. Проказники вы, господа литераторы!

— «Ах, зачуял ты того зверя ненасытного, что сосет-грызет нашу нужду народную, горьким горем по земле русской порскает, над мужицкою беднотой посмеиваючись, мужицкими слезьми упиваючись! В деревню тот зверь зайдет — огнем-полымем деревня загорается; в поле заглянет — засыхают

98

злаки добрые; в стадо прибежит — падают-мрут бедные коровушки!»

Молчалин 2-й не выдержал и заплакал.

— Ты чего, спрошу тебя, рюмишь? — обратился к нему Алексей Степаныч.

— Так, братец! взгрустнулось! невеселую ведь картину представляет наша бедная Русь православная!

Он закручинился, склонил голову набок и как-то нелепо запел:

Тихие долины,
Плоские равнины,
Барские руины,
Гнусные картины!..

— Вона! вон что загородил! — засмеялся Алексей Степаныч, — то-то сейчас видно, что давно ты предостережениев не получал. Небось мужичка жалко стало! Сидишь ты здесь в тепле да в холе, а вот запели перед тобой Лазаря — ты и раскис! Уж не думаешь ли ты, что фельетониста твоего похвалят за причитание-то?

— Что ж? кажется, тут ничего такого...

— Знаете ли что? — перебил я, — коли сказать по правде, так я и сам думаю, что эта тирада не совсем удобна для опубликования. Слишком уж горько; краски густы; светотеней нет... Поэтому я вот что придумал: похеримте-ка «зверя лютого» да и заменим его «светлым ангелом»!

— Вот это дельно! — воскликнул Алексей Степаныч.

— Помилуйте! да каким же образом? — смутился Молчалин 2-й.

— Очень просто. В предыдущей тираде, вместо: «Га! или зачуял ты зверя лютого, зверя лютого-ненасытного?» — скажем: «или зачуял ты ангела светлого, ангела светлого-богоданного?»

— Ну, а дальше?

— И дальше тем же порядком: «Ах, зачуял ты того ангела светлого, нашу нужду народную крылом своим осеняющего, утешеньицем по земле русской тихо летающего, в беленькую рубашечку русского мужичка одевающего! Уж как тот ли светлый ангел на пожар прилетит — вырастают кругом его трубы пожарные, со бочками, со баграми, со крючьями! Уж как тот ли светлый ангел про бескормицу услышит — вырастают кругом его закромы полные, выдают из них хлеб члены земских управушек! Уж как тот ли светлый ангел на коровий падеж взглянет-поглядит — вырастают кругом его врачи ветеринарные!»

— Ведь, в сущности, это все одно, — прибавил я, — и

99

пожары, и бескормица, и падежи — все ведь остается; только закон о светотенях соблюден.

— Верно! — поддерживал меня и Алексей Степаныч, — ну, брат, нечего кобениться! Исправляй да и читай дальше!

На этот раз Молчалин 2-й взялся за карандаш с видимым усилием: ясно было, что ему жаль первоначальной редакции. Тем не менее он исправил и продолжал:

— «Нет, кроме шуток, известия из губерний очень непривлекательны: пожар в Моршанске, пожар в Брянске, пожар в Пултуске. Это — крупные, отдавшие в жертву пламени десятки миллионов рублей. А сколько погибло в пламени безвестных Загибаловок, Заманиловок, Таракановок, Клоповок, в которых живет население, настолько беззащитное против угроз стихий, что если бы мы не знали, что эти люди все-таки ходят в рубищах, а не нагишом, и едят хлеб из ржаных отрубей пополам с древесной корой, а не божией росой насыщаются (и Христос их знает, как они ухитряются устроить это!), то имели бы полное право сказать: зачем искать золотого века позади нас? Он здесь, он у нас перед глазами, — вот в этих самых Клоповках, Таракановках, где люди с таким блаженным равнодушием относятся и к жилищам, и к одежде, и к питанию. Жилища и одежды истреблены пожарами, а пища... Но стоит только прочитать газетные корреспонденции, чтоб сказать себе, что отныне вся наша надежда на пресловутое: «бог подаст!»

— Не уйти ли нам за добро-ума отсюда? — безжалостно обратился ко мне Алексей Степаныч, — видно, здесь чем дальше в лес, тем больше дров.

Молчалин 2-й сидел понурив голову, словно чувствовал себя кругом виноватым.

— Извините, господа, — сказал он, — я и сам уж вижу, что только по-пустому задерживаю вас...

— Нет, эдак нельзя! — вступился я с горячностью, — уж если мы взялись помогать, так уходить не следует; надо выполнить нашу задачу до конца! Послушайте, господин редактор! Теперь вы сами видите, что издавать русскую газету несколько труднее, нежели вы предполагали, сгорая в кадетском корпусе страстью к правописанию. Тем не менее ваше дело далеко еще не безнадежно. Я думаю, что даже сейчас вами прочитанное — и то может быть оставлено в первобытном виде... да, оставлено в первобытном виде — я утверждаю это!.. но с одним непременным условием...

Молчалин 2-й почтительно воззрился на меня.

— А именно: зачерните конец от слов: «но стоит только прочитать газетные корреспонденции» и до слов; «бог подаст»

100

включительно, а вместо них прикажите набрать следующее: «А всему виною наша славянская распущенность, наша непростительная и легкомысленная неряшливость, наше чересчур развязное отношение к своим собственным интересам. Спросите у любого русского мужичка: есть ли у него в деревне приличный пожарный обоз? — ведь он рот разинет от удивления, словно бы вы говорили с ним на тарабарском языке! А вопрос об ирригации полей? а вопрос о прививании скоту чумы? О, земство, русское земство! Что сделало ты в течение целого десятилетия! Увы! все тяготы самоуправления по-прежнему продолжают тяжелым бременем лежать на начальстве! Оно одно простирает нам руку помощи, оно одно не остается равнодушным зрителем постигающих нас бедствий! Оно же, разумеется, явилось благодетельным посредником и в данных случаях. По крайней мере, мы из достоверных источников можем сообщить, что все надлежащие по сему предмету распоряжения уже сделаны».

— Ну, тезка, как? — обратился Молчалин 2-й к Алексею Степанычу.

— Не знаю, братец! признаться, у меня уж и голова кругом пошла! Вот он посвежее — стало быть, ему и книги в руки.

Молчалин 2-й покорно взял в руки карандаш и принялся за корректуру.

— Ну-с, дальше, — сказал он, — продолжение все той же материи. «В южных губерниях засуха истребила...» «В Пензенской губернии необыкновенного вида червь...» «В Ярославской губернии, вследствие продолжительных холодов...» «Из Починков (Нижегородской губернии) пишут, что на скоте появилась какая-то особенная болезнь, которую никто не может определить...» «В Кирилловском уезде (Новгородской губернии) сибирская язва, по-видимому, обещает акклиматизироваться навсегда...» «В Изюме (Харьковской губернии), в подгородной слободе, не осталось ни одной овцы... Сначала некоторое время чихают, потом начинают чесаться, потом паршивеют и наконец...» И так далее, и так далее. Так уж, с вашего позволения, я все это оставлю в неприкосновенности да в конце и присовокуплю: соответствующие по сему предмету распоряжения сделаны?

— Да, непременно, непременно присовокупите. Да вот еще, чтоб уж совсем оттенить, я и еще одну штучку придумал. Пропечатавши все, что вы сейчас прочитали, возьмите да и хватите в заключение: «Не следует, мол, однако, забывать, что это — только одна сторона медали, которая отнюдь не должна подавать нам повода отчаиваться насчет будущего; ибо

101

ежели есть местности, посещенные бескормицей, пожарами и скотскими падежами, то ведь есть и другие местности, в которых не было ни пожаров, ни неурожаев, ни скотских эпидемий. Конечно, будущее и относительно этих других местностей — в руце божией, но все-таки покамест существование их не подлежит сомнению. Вот об чем слишком охотно забывают наши господа радикалы и об чем мы считаем своим долгом во всеуслышание напомнить им».

— Вот это прекрасно! Браво, друг мой, браво! — воскликнул Алексей Степаныч, — кажется, и всего три-четыре строки, а каков, с божьею помощью, оборот!

Молчалин 2-й вздохнул, словно гора свалилась у него с плеч. Похвала Алексея Степаныча до того ободрила его, что он, так сказать, уж не правил корректуру, но весело шалил по ней карандашом.

— Да, прекрасно, прекрасно, прекрасно! — продолжал между тем Алексей Степаныч, — а вот вы, оглашенные либералы, сидите да пыжитесь; там пожар, там голод, там эпидемия, а вот мы взяли да и поправили: сколько, мол, таких мест есть, в которых нет ни пожаров, ни эпидемий, ни голода! Ведь и читателю-то лестнее слышать, что у него везде, куда ни оглянись, — везде тишь да гладь да божья благодать! Ну-тко ты, либерал прожженный! Много ли до конца-то еще осталось?

— Сейчас. Дальше пойдет уж заключение: штандарт скачет, андроны едут, дважды два — стеариновая свечка и прочее. Словом сказать, все двенадцать столбцов в исправности налицо. Это уже я сам.

— А больше ничего нет?

— Есть корреспонденции, да те, кажется, и так пустить можно.

— Ой ли?

— Да вот, например: «Норовчат. Мы думали, что безобразия нашего земства уже в прошлом году достигли своего апогея, но оказывается, что в нынешнем году оно решилось превзойти самого себя...»

— С богом! Спускай на машину! И читать дальше не нужно!

— А вот и еще: «Краснослободск. Давно уже было замечено нами, что наши суды присяжных далеко не удовлетворяют своему назначению...»

— С богом!

— Пожалуй, есть и еще: «Пенза. Хотя и пишут об нас похвалы в газетах, что мы якобы собственным движением приговоры об уничтожении кабаков составляем, но пьянство не только...»

102

— Стой! — прервал Алексей Степаныч, — вот тут-то и закорючка! Ты знаешь ли, кто эти «пишут»-то?

— Полагаю, что в газетах...

— То-то «полагаю»! а ты не полагай, а достоверно разузнай! Ни-ни! говорю тебе, и боже тебя сохрани! Брось, чтоб и духу у тебя этой корреспонденции не пахло!

— Зачем же бросать? — вступился я, — поставьте вместо Пензы Алапаевск — вот и все.

— И отлично. Ну, а теперь только выкройки из разных газет остались. Спасибо вам, господа! Ободрили вы меня! вот какое вам за это спасибо!

Молчалин 2-й встал и поклонился нам, коснувшись рукою до земли.

— Что ты! что ты! — сконфузился Алексей Степаныч, — мы и сами рады, что на что-нибудь пригодились. Только ты уж, брат, помни. Коли газета твоя «Чего изволите?» называется, так ты уж тово... так эту линию и веди!

 

Был уже час четвертый в исходе, когда мы вышли из редакции газеты «Чего изволите?». Я был значительно утомлен, но все-таки шел бодро и даже весело. Мне было лестно и радостно, что я, во-первых, успел оказать услугу человеку в затруднении, а во-вторых, и себя при этом сумел показать в выгодном свете. Какое-то внутреннее чувство нашептывало мне: способный ты! способный! способный! Я возобновлял в своей памяти все подробности этого утра, припоминал, какие пустяки заставляли иногда задумываться Молчалина 2-го, как я легко и сразу их разрешал, как он радовался моей находчивости, как весело при этом карандаш его попрыгивал по корректурным листам, как он однажды даже запел... При этих воспоминаниях я сам начинал семенить ногами по тротуару и напевать, а тайный голос все пуще и пуще твердил: способный! способный! способный!

И вдруг эти праздничные мечты изменились. В самом разгаре ликований польщенного самолюбия мой слух был внезапно поражен словами простого прохожего, который, идя нам навстречу, говорил:

— Преспособная, братец, бестия! Помани его только пальцем...

При этом возгласе я словно проснулся. Тоскливо мне сделалось, почти тошно. Какую, в самом деле, я роль сыграл в это паскудное утро? Я, человек солидный, почти старик — что такое я делал?! Мне даже показалось, что воздух наполняется

103

миазмами и что какой-то особенно отвратительный запах начинает специально преследовать меня. Долгое время я не мог разобрать, что это за запах, но наконец понял.

— А знаете ли что? — сказал я Алексею Степанычу, — ведь мне все кажется, словно я эти два-три часа в помойной яме просидел!

Но Алексей Степаныч с обычным своим добродушием поспешил разуверить меня.

— С непривычки это, мой друг! Такие ли помойные ямы бывают! Вот я бы тебе помойные ямы показал, так те уже полтораста лет чистят, да и еще, пожалуй, на полтораста же лет чистить осталось!


М.Е. Салтыков-Щедрин. В среде умеренности и аккуратности. Господа Молчалины. Глава IV // Салтыков-Щедрин М.Е. Собрание сочинений в 20 томах. М.: Художественная литература, 1971. Т. 12. С. 67—104.
© Электронная публикация — РВБ, 2008—2024. Версия 2.0 от 30 марта 2017 г.