Ф. И. Глинка

Федор Николаевич Глинка был поэтом, драматургом, прозаиком. В течение долгого времени Глинка и как писатель и как общественный деятель замалчивался дворянско-буржуазной наукой. О нем если и вспоминали дореволюционные историки, то лишь в общих обзорах русской поэзии. Причем характеризовали его как эпигона Жуковского, мистика и филантропа. Такому одностороннему и неверному взгляду частично способствовало позднейшее творчество поэта, когда религиозно-мистические настроения стали у него главенствующими. Но главной и решающей причиной было стремление старой науки замолчать явления вольнолюбивой поэзии. Мы не можем забыть, что Глинка в молодости, в 20-е годы, близко стоял к Пушкину и Рылееву, что он был видным поэтом и общественным деятелем декабристского направления. В лице Глинки декабристы имели отличного организа­тора передового литературного движения, опытного руководителя Вольного общества любителей российской словесности — этого своеобразного филиала Союза Благоденствия, а потом и Северного общества — декабристских организаций того времени. Роль Глинки в формировании декабристской идеологии и литературы была заметна и плодотворна. В истории русской поэзии он занимает самостоятельное место. Глинка шел своим путем, разрабатывал свои поэтические приемы, в значительной мере архаические, которые были вне господствовавших литературных традиций. Но в его обширном, пестром и неравноценном наследии есть опыты гражданской поэзии, достойные высокой оценки. Его военно-патриотические песни, стихи 1812 года, знаменитая «Тройка» («Вот мчится тройка удалая...») и столь же знаменитый «Узник» («Не слышно шума городского...»), стихотворение «Москва» («Город чудный, город древний...»), наконец некоторые его элегические псалмы и фрагменты из поэмы «Карелия», в свое время

5

сочувственно встреченные А С. Пушкиным, заслуживают включения в самую строгую по отбору антологию русской поэзии. Для советского читателя представляет интерес особенно раннее творчество Глинки, без которого нельзя представить историю декабристской поэзии.

1

Федор Николаевич Глинка родился в 1786 году в имении Сутоках Смоленской губернии. Он получил воспитание в 1-м кадетском корпусе, откуда в 1803 году был выпущен прапорщиком в Апшеронский полк. Назначенный в 1805 году адъютантом гр. Милорадовича, Глинка принял непосредственное участие в войне 1805—1806 годов и сражался под Аустерлицем. После завершения военной кампании он по болезни ушел в отставку и поселился в смоленской деревне, отдавшись полностью литературе. В 1808 году в Москве вышли в свет его «Письма русского офицера о Польше, австрийских владениях и Венгрии с подробным описанием похода россиян противу французов в 1805 и 1806 гг.». В 1810—1811 годах он совершил краеведческое путешествие по Смоленской и Тверской губерниям, плавал по Волге и побывал в Киеве. «Письма русского офицера» дополнились «Замечаниями, мыслями и рассуждениями во время поездки в некоторые отечественные губернии».

Тогда же, в годы первой войны с Наполеоном, Глинка пробует свои силы в области патриотической поэзии. Показательно название самого первого стихотворения Глинки, напечатанного в 1807 году в Смоленске,— «Глас патриота». И все остальные стихотворения, появившиеся в «Русском вестнике» в ближайшие годы, представляют собой патриотические гимны и оды с явным соблюдением принципов архаического стиля. Вот отрывок одного из самых ранних стихотворений: «Строфы из оды на победы под Пультуском и Прейсиш- Эйлау», появившегося в 1808 году в «Русском вестнике» (ч. 2):

И мне ль, певцу безвестну в мире,
Сынов бессмертья воспевать?
На слабой и нестройной лире —
Не мне хвалы им соплетать.
Их имена для всех священны,
В сердцах потомков впечатленны,
Столетья могут пережить;
Поля побед для них — трофеем,
Вселенна цела — мавзолеем
Должна для сих героев быть!

6

Подобных примеров можно привести довольно много. Глинка воспользовался приемами высокой риторической поэзии для выражения патриотических чувств и «геройского шума». Минуя современные литературные течения, в частности увлечение легкой поэзией, он обратился к традициям русской поэзии XVIII столетия. Путь, избранный Глинкой в молодости, не мог привести его в «Арзамас». Глинка более тяготел к «Беседе любителей российской словесности». Однако было бы крайне несправедливо поставить знак равенства между поэтической практикой Глинки и «шишковистов». Своеобразие Глинки состоит в его преднамеренной ориентации на поэзию большого государственного и патриотического содержания. В этом отношении он вполне заслуженно может считаться подражателем и продолжателем поэзии Ломоносова и Державина. За Ломоносовым Глинка следовал по существу, широко используя поэтическую композицию ломоносовской оды, ее декламационно-ораторскую окраску, риторическую приподнятость и вопрошания, тематику, гражданский пафос и национальную героику ломоносовской поэзии. Достаточно, например, указать, что Глинка одновременно с «Гласом патриота» и подобными патриотическими гимнами в 1808 году выступал с отрывками из поэмы «Смерть Петра Великого» и с переводом 8-й главы «Книги Иова», т. е. прямым образом продолжал тематику Ломоносова. «Не радости собор сей жизни услажденье, дни скорбны петь хочу — России сокрушенье», — таков зачин глинковской поэмы, как бы продолжающей незаконченную героическую поэму Ломоносова о Петре I.

Еще Великий Петр, Россию прославляя
И быстрой молнией по всем краям летая,
Там грады воздвигал, а тамо на морях
Сквозь бури он летал на новых кораблях,
Или в пылающих огнях гремящих боев
Творил, образовал для стран родных героев,
Душой, как чад, любя род верных россиян.

Стихотворений, напоминающих каноническую оду, с ясным соблюдением принципов архаического стиля, особенно много поместил Глинка в «Русском вестнике», издателем и редактором которого был его брат С. Н. Глинка, а также в «Трудах Вольного общества любителей российской словесности» (1818—1823). Такой архаической одой является «Гимн величию и всемогуществу божию».

Есть бог — пространством невместимый,
Кому вся вечность — тесный круг:
Повсюду сущий, никем не зримый
И всё животворящий дух!
Чей взор — моря благотворений!
Чья жадна мысль — есть ряд творений!
Кто весь — любовь и вечный свет!
Чья длань — объемлет бесконечность!
Речет: «Не быть мирам» — и нет!

И по началу этого гимна нетрудно убедиться, что не только форма религиозно-философской оды, но и мысль о боге как о некой субстанции полностью совпадает с державинской одой «Бог». Тяжеловесные и явно подражательные оды, написанные не в кадетском корпусе и не в годы юношеских увлечений (Глинке в 1808 году было 22 года), уживались с дружескими посланиями, камерными элегиями и разной альбомной «мелочью», т. е. жанрами, которые особенно культивировали в поэзии карамзинисты. И значительно позже, в 20—30-е годы, Федор Глинка в своем творчестве легко объединяет противоположные поэтические традиции. Его поэзия пестра и неоднородна. Но в этом пестром наследии главный и наиболее самобытный раздел образуют все же стихи витийственные и громкие, написанные в духе и стиле Ломоносова и Державина. Значительно позже, в 40-е годы, Глинка в письме к А. А. Краевскому писал о своей поэзии: «Поэзия моя, если можно так назвать мои псалмы, возгласы и тому подобное, не по нынешнему веку: она жестка и темна, не посыпана тем сахаром, который льстит современному вкусу». С этим нельзя не согласиться.

Глинка не скрывал своей приверженности к традициям XVIII века и участвовал в литературной полемике с карамзинистами. В 1811 году в «Русском вестнике» он опубликовал свои «Замечания о языке славянском и русском, или светском наречии». Не присоединившись ни к тем, ни к другим, ни к шишковистам, ни к карамзинистам, автор «Замечаний» восторженно отзывался о «наречии славянском», находя в нем много поэтической прелести, самобытности и энергии: «Какое изобилие! Какие возвышенные и какие величественные красоты в наречии славянском. И притом какое искусное и правильное сочетание слов, без чего и лучшие мысли теряют свою красоту... Славянское наречие особенно отличается силою, краткостью, выразительностью. Силу и краткость и выразительность — постараемся сохранить в русском языке». *


* «Русский вестник», 1811, № 7, стр. 75.

8

«Замечания о языке славянском и русском, или светском наречии» Федора Глинки во многом предвосхищают выступление Катенина в «Сыне отечества» и Кюхельбекера в «Мнемозине». Катенин в 1822 году призывал следовать по пути Ломоносова: «Должны ли мы сбиваться с пути, им (Ломоносовым. — В. Б.) так счастливо проложенного?» — спрашивал Катенин. «Знаю, — говорил он, — все насмешки новой школы над славянофилами, варягороссами и пр., но охотно спрошу у самих насмешников: каким же языком нам писать эпопею, трагедию или даже важную благородную прозу? Легкий слог, как говорят, хорош без славянских слов; пусть так, но в легком слоге не вся словесность заключается: он даже не может занять в ней первого места; в нем не существенное достоинство, а роскошь и щегольство языка». *

Русский классицизм (Ломоносов, Державин), затем молодая классика — Крылов и Грибоедов — это наиболее близкая стихия в русской поэзии Катенину и Глинке. Классицизм был дорог будущим поэтам-декабристам своей приверженностью к поэзии общественно-значительной, своим публицистическим пафосом. Отсюда понятно их общее тяготение к поэзии архаической, отличающейся обилием славянизмов и гражданской витийственностыо. Классицизм был во многом противоположен нарождавшейся тогда интимно-бытовой поэзии, оторвавшейся от больших общественных проблем, чрезмерно преувеличивавшей мир личных переживаний. По языку эта интимная поэзия тяготела к бытовой лексике дворянского круга, она чуждалась просторечия, народного языка. Будущие поэты-декабристы ценили в поэзии XVIII столетия темы высокого звучания, ее политический и государственный пафос, ее общий размах.

Внутри самой декабристской поэзии следует различать отдельные оттенки и направления. Совершенно очевидно, что Рылеев, Александр Одоевский, Александр Бестужев и частично Кюхельбекер придерживались иных позиций, нежели Катенин и Глинка. Сложность и противоречивость эстетической позиции последних состоит в том, что в борьбе за народность и романтизм они опирались не столько на новейший романтизм и французский классицизм, сколько на традиции русской поэзии XVIII века (Ломоносов, Державин, Радищев, частично Княжнин). В 1826 году, оглядываясь на пройденный путь, Глинка в письме к В. В. Измайлову очень хорошо сказал о себе: «Я не классик и не романтик, а что-то сам не знаю, как назвать». Романтическая теория привлекала декабристов живым интересом к проблемам народности, с романтизмом были связаны поиски национально-самобытных форм поэзии и борьба за национальное содержание литературы. Романтики


* «Сын отечества», 1822, № 13, стр. 252.

9

помогали решать проблему самобытности и проблему особой вольнолюбивой эстетики. Классики помогали поэтам-декабристам создавать новую гражданскую поэзию, поэзию высокую и витийственную. Среди поэтов-декабристов Глинка был больше классиком, чем романтиком.

2

Опираясь на идеи эпохи просвещения. Катенин и Глинка, каждый по-своему, пытаются создать историческую трагедию «гражданского состава». Катенинская трагедия «Андромаха» была начата в 1809 году, когда поэту было всего семнадцать лет. Закончил свою трагедию Ка­тенин в 1818 году, а увидела свет она лишь в 1827 году. В 1808 году Федор Глинка закончил свою трагедию «Вельзен, или Освобожденная Голландия».

Начальствующий над голландскими войсками, главный герой трагедии Вельзен, наделен всеми качествами гражданина. Вельзен — вождь восстания, простой и сильный человек, верный сын своего отечества. Мужественно и непоколебимо ведет себя голландский князь Инслар, он призывает к решительной борьбе против чужеземного ига и тирании. Его обращение к воинам и ответ Эрика и есть тот идейный стержень трагедии, который в дальнейшем движет развитие всего сюжета.

Не только Вельзен и Инслар, но и Годмила, жена Вельзена, участ­вует в общей борьбе за священные права народа, помогает разить тирана. Она, гордая и независимая, смело высказывает свою ненависть к похитителям свободы нидерландского народа.

От ига жестокого деспота Флорана стонет весь народ. Флоран достиг престола путем преступлений и жертв:

...Флоран, взойдя на здешний трон,
Скрепляя смертию кровавое правленье,
Цветущие страны привел в опустошенье...

Совершенно по-другому выглядит страна, когда царствует справедливый монарх, избранный самим народом. Вельзен, овеянный славой побед над тиранией, как истинный патриот, заботящийся прежде всего о благе своего народа, а не о собственном благополучии, предлагает передать престол законному наследнику покойного Альфреда — его сыну Эдгарду, «подданных другу и благодетелю». Обращаем внимание на следующий диалог: «Все: Законного царя признать наш общий долг. Один из народа: Мы глас сей повторяем. Отца отечества на царство избираем!» Концепция о незаконных царях,

10

скрепивших «смертию кровавое правленье», и о царях «законных», освободивших соотечественников от «оков и рабства», в годы царствования Александра I, когда память об убийстве Павла ставленниками первого была слишком свежа, в политическом отношении являлась болеее чем двусмысленной. Через несколько лет подобная двусмысленность встретится в пушкинской оде «Вольность». Характерно, что из всех республиканских трагедий 10—20-х годов трагедия Глинки наиболее оптимистическая. Вожди войск и сами воины ждут с минуты на минуту, когда появится Вельзен, чтобы вместе с ним и под его руководством или за «отечество с восторгом умереть», или «тысячью смертей тирана поразить». Борьба свободных духом голландцев кончается полным торжеством гражданской добродетели, низвержением тирании; в трагедии Глинки отсутствует мотив пострадавших «заговорщиков», предчувствие гибели.

Хотя эта трагедия посвящена Нидерландам, отдельные ее детали свидетельствуют о том. что борьба свободолюбивых сынов с тираном воспринимается поэтом значительно шире. Местный элемент в трагедии носит чисто условный характер. Хотя, как указывают ремарки, действие происходит в древнем Амстердаме, но трагедия Глинки не имеет никакого отношения к Голландии. В ней есть абстрактный образ некоей страны, борющейся со столь же отвлеченным тираном. И все имена героев придуманы самим Глинкой, их нет в летописи нидерландских событий XVI века. Флоран то и дело именуется царем. Нидерландский сюжет сближается с русской действительностью.

Свободу — или смерть!..
Страна, лишенная законов и свободы,
Не царство — но тюрьма: в ней пленники народы...

Подобная тирада могла относиться ко всякой стране, лишенной законов и свободы, а к России в особенности. В опечатках к тексту трагедии Глинка вынужден был несколько разрядить специальный подбор слов: свобода, закон, царство, тюрьма. Он несколько ослабил свой намек на Россию, дав слово «царство» за опечатку и предложив читать: «темница скорбная — в ней пленники народы». Однако во всех остальных стихах, посвященных тирану, слово «царь» остается:

Кто смеет рассуждать, коль царь велит карать!
Рабам ли о делах монарха рассуждать...

Изображение действия трагедии в Голландии было аллегорично, и Глинка, видимо, имел в виду прежде всего Россию.

11

Дальнейшее творчество Глинки-прозаика и Глинки-поэта связано с всемирно-историческим событием эпохи — Отечественной войной 1812 года. К началу Отечественной войны 1812 года Глинка жил в родном имении Сутоки Смоленской губернии. С приближением неприятеля к Смоленску он снова вступил в ряды русской армии, сра­жался на полях Бородина; наступая с армией, дошел до Тарутина, где встретился с генералом Милорадовичем и по его предложению вступил в прежний Апшеронский полк. Вместе с армией, преследовавшей отступающих французов, Глинка проделал весь заграничный поход 1813—1814 годов. На поле боя и во время отдыха офицер-писатель продолжал вести дневник, куда заносил свои мысли и наблюдения. В результате возникли новые «Письма русского офицера». В первом издании, 1808 года, книга эта касалась только 1805—1806 годов, теперь в нее вошли также и воспоминания об Отечественном воине, о Бородинском сражении и последующем заграничном походе русской армии. Таким образом, «Письма» заключали весь военный опыт автора, и опыт этот был немал — он охватывал всю историю борьбы России с Наполеоном. «Письма русского офицера» упрочили за Глинкой литературную известность. Эта книга осталась как заметное явление в истории русской патриотической литературы.

В гимнах и песнях Глинки война 1812 года изображается как народная война — народ является главной движущей силой великого исторического события. «Русский царь» и «трон» оттеснены в песнях Глинки на второй план; по условиям времени о них не мог не сказать поэт, но главное для него — «верные сыны», их подвиг, их борьба за свободу. Вот почему он смог выразить в своих песнях народный патриотический энтузиазм. Рассчитанные и на песенное исполнение («старался приспособить к любым песням народным», — признается поэт в одном из своих примечаний) и особенно на декламационное произношение, военно-патриотические песни писались торжественным слогом, в известной степени предвосхищали высокий гражданский стиль декабристской поэзии.

«Военная песнь», созданная во время приближения неприятеля к Смоленску, является одной из лучших патриотических песен Глинки. Показательны ее словарь и стилистические приемы. Это пламенная речь поэта-воина, стихотворение мужественное, в котором нет растерянности, хотя поэт и знает, как вероломен и силен враг. Первые строчки стихотворения, построенные на аллитерации звука «р», как бы создают впечатление трубного звука, делают стихотворение по-военному громким:

12

Раздался звук трубы военной,
Гремит сквозь бурю бранный гром;
Народ, развратом воспоенный,
Грозит нам рабством и ярмом.

Повторяющиеся несколько раз глаголы «гремит», «грозит», «текут», «идут» подчеркивают нарастающую., надвигающуюся опасность.

Текут толпы, корыстью гладны,
Ревут, как звери плотоядны,
Алкая пить в России кровь,
Идут, сердца их жесткий камень,
В руках вращают меч и пламень
На гибель весей и градов!

С таким врагом необходима самая решительная борьба, сплочение всех национальных сил. Чтобы придать своей песне характер политического воззвания, патриотического призыва, Глинка обращается к торжественным церковнославянизмам, которые делают стих еще более упругим и возвышенным. Основной мотив этой «песни» выражен в следующей строфе:

Теперь ли нам дремать в покое,
России верные сыны?!
Пойдем, сомкнемся в ратном строе,
Пойдем и в ужасах войны
Друзьям, отечеству, народу
Отыщем славу и свободу,
Иль все падем в родных полях!
Что лучше: жизнь — где узы плена,
Иль смерть — где росские знамена?
В героях быть или в рабах?

Поэт указывает, что нужно делать:

К оружью, дети тишины!
Теперь, сейчас же мы, о други!
Скуем в мечи серпы и плуги:
На бой теперь — иль никогда!
Замедлим час — и будет поздно!
Уж близко, близко время грозно:
Для всех равно близка беда!

13

Для военно-патриотических песен и гимнов Глинки характерны обостренное чувство политической свободы, презрение к рабству и позорному ярму, ненависть к поработителям. Нет для человека большего позора, чем влачить ярмо иноземного рабства. Эта мысль находит свое дальнейшее развитие и воплощение в «думах» Рылеева. Стилистические приемы военно-патриотических стихотворений, в частности риторические восклицания, рассчитанные на пробуждение патриотических чувств, возвышенно-декламационный стих, ярко выраженная гражданская фразеология — все это предвещает декабристскую поэзию. Глинка использует фразеологию, уже бытовавшую в среде передовых офицеров — будущих декабристов: «верные сыны», «друзья», «отечество», «народ», «слава», «свобода», «узы плена», «рабы», «тиран», «герой» и т. д. Вся эта группа слов образует в стихотворениях поэтов-декабристов целые лексические ряды. Ясно, что сами по себе лексика и фразеология, взятые изолированно, вне связи с социально­политическими идеями того или иного автора, еще мало о чем говорят. Трудно назвать хотя бы одно патриотическое стихотворение 1812 года, чтобы не обнаружить слов «отечество», «свобода» и «тиран». Даже сентиментальный князь Шаликов в «стихах светлейшему князю М. И. Голенищеву-Кутузову-Смоленскому», появившихся в 1812 году в «Сыне отечества», призывает

...спасать царей, спасать народы.
И, первое из лучших благ,
Дар возвращать златой свободы.

О преддекабристских стилистических признаках военно-патриотической поэзии 1812 года следует говорить с большими ограничениями. Только в творчестве наиболее передовых поэтов патриотическая фразеология постепенно приобретает новые функции, новое смысловое значение. «Тираны», «рабы», «свобода» переосмысляются, они становятся символом борьбы с крепостничеством и абсолютизмом.

4

Ранние опыты Глинки (трагедия «Вельзен» и цикл военно-исторических песен) следует рассматривать как в отношении их генетической основы, так и в перспективе декабристского романтизма. В 1816 году Федор Глинка был принят М. Н. Новиковым, двоюродным племянником известного просветителя XVIII века Н. И. Новикова, в первую декабристскую революционную организацию Союза Спасения, или Общество истинных и верных сынов отечества. М. В. Нечкина, реставрировавшая

14

по первоисточникам содержание устава Союза Спасения, замечает, что введение к уставу «содержало, по-видимому, объясне­ние общей цели общества — «подвизаться на пользу общую всеми силами» во имя блага России, как то и надлежит истинным и верным сынам отечества». * Главную цель общества составляла борьба с крепостничеством и абсолютизмом.

В лице Глинки и Катенина Союз Спасения имел своих поэтов. Полагаем, что выступления Глинки в Вольном обществе словесности, наук и художеств 11 октября 1817 года с «Опытами двух трагических явлений» было продиктовано его принадлежностью к тайному обществу и выражало те самые идеи, за которые решили бороться истинные и верные сыны отечества. В 1818 году «Опыты двух трагических явлений» появились в «Сыне отечества» с довольно любопытным примечанием автора: «Вместо имен действующих лиц поставлены здесь нумера, ибо отрывок сей (два явления) не принадлежит ни к какому целому, а написан только для опыта, чтобы узнать, могут ли стихи такой меры заменить александрийские и монотонию рифмы, которая едва ли свойственна языку страстей». В этом примечании, главное назначение которого — усыпить бдительность цензуры, выразилось еще и то обстоятельство, что Глинка страстно искал новой формы для гражданско-ораторской поэзии, стремясь преодолеть монотонность стиха, придать стиху мужественную интонационную окраску. «Опыты» написаны в характерной для Глинки манере ораторского обращения к слушателям, это подчеркивается и в кратком изложении содержания, предпосланном стихотворению: «Один из верных сынов покоренного тираном отечества увещевал сограждан своих в тиши ночи к поднятию оружия против насильственной власти». Тот, кто знал военно-патриотические песни Глинки, где выражена вся любовь к отчизне и тоска по ней, тот не мог не почувствовать, что в «Опытах» раздается гневный голос возвратившегося с чужбины воина, увидевшего родину в рабстве и нищете, что поэт изображал в своем стихотворении положение России после войны с Наполеоном. Образ некой страны, находившейся «под пеплом, в оковах, под тяжким ярмом», и эти «верные сыны отечества» (члены Союза Спасения называли себя «истинными и верными сынами отечества»), не узнавшие своей отчизны, своих «священных полей», и этот «железный престол» тирана, и, наконец, обращение к соотечественникам с призывом поднять оружие «против насильственной власти» —


* М. В. Нечкина. Движение декабристов, т. 1. М., 1955. стр. 163.

15

все это прекрасно воссоздает обстановку аракчеевской России, в которой зарождался и развивался декабризм:

На трупах, на поле пожженных им стран,
На выях согбенных под гнетом рабов
Тиран наш воздвиг сей железный престол;
Но слышен уж ропот, тирана клянут...

Подобные речи произносили на заседаниях Союза Спасения верные сыны отечества, предлагая себя в цареубийцы, в частности Якушкин и Лунин. Это политическое красноречие прямым образом отразилось в ранних опытах декабристской поэзии. В том же 1818 году в «Сыне отечества» Катенин выступил с переводом монолога римского республиканца Цинны из одноименной трагедии Корнеля. Цинна обращается к друзьям с призывом восстать против тирана:

— Друзья! — сказал я им, — настал нам день блаженный
Наш замысл довершить, великий и священный,
К спасенью Рима бог нас силою облек,
И счастью всех претит единый человек...
...........................................
Воздвигнем вольности низверженный олтарь
И Рима истыми прославимся сынами,
Ярем его сломив отважными руками.
Искать ли случая? но завтра он готов:
Он в Капитолии чтит жертвами богов,
И сам падет, от нас на жертву принесенный...

Действительно, этот монолог, опубликованный в качестве отдельного стихотворения вскоре после того, как в Союзе Спасения обсуждался вопрос о цареубийстве, «был вполне актуальным и совершенно конкретным произведением русской политической поэзии 20-х годов, конкретным вплоть до деталей: как известно, декабрист И. Д. Якушкин вызвался убить Александра I во время богослужения в Успенском соборе». * Знаменательно, что в 1817 году в квартире Н. И. Тургенева Пушкин читал свою оду «Вольность», полную тираноборческого пафоса и вполне злободневных ассоциаций.

Почти одновременно с «Опытами двух трагических явлений» Глинка в «Сыне отечества» (1818) напечатал «Отрывок из Фарсалии». Снова поэт предупреждает, что он не преследует никаких политических


* В. Н. Орлов. Глава о П. А. Катенине в «Истории русской литературы». М.—Л., 1953, т. VI, стр. 55.

16

целей: «Мне желательно только знать, может ли предлагаемый здесь размер быть не единственным, но и одним из размеров, способных для трагедий». На деле и это стихотворение наполнено декабристскими идеями, само обращение к теме борьбы республиканца Катона-младшего с Цезарем доказывает, что стихотворение писалось с пропагандистскими целями. Под предлогом демонстрации «одного из размеров, способных для трагедии», читателям предлагали стихи, передававшие эмоционально насыщенную патетическую речь гражданина:

Итак, мы решились: нам кесарь не царь!
Бежим, но со славой! Не смерти боюсь,
К свободе, как к другу, от рабства бежим!

По своей политической направленности эти стихи тоже имеют прямое отношение к первым опытам декабристской поэзии. Три десятка строк из монолога Катона вмещают в себе такие слова и выражения, которые войдут в арсенал декабристской поэтической речи: «рабство», «свобода», «сыны», «отчизна», «родной край», «стонут народы», «цепями звуча», «позорный сей плен», «свободных римлян», «тяжелый ярем», «рабы» и т. д. За античным сюжетом здесь скрывались реальные замыслы и настроения участников Союза Спасения, увидевших свой «родной край» в цепях и рабстве. Впоследствии Рылеев в своих гражданских стихотворениях использует античные имена и костюмы для выражения тех же декабристских настроений. В «Отрывках из Фарсалии» можно уловить некоторую связь с «Исповедью Наливайки» Рылеева, которая была написана гораздо позднее. Гражданский герой в стихотворении Глинки выражает непоколебимую решимость идти до конца по избранному пути, несмотря на то, что этот путь опасен и труден. В действительности Глинка не перевел отрывок из «Фарсалии», а написал декабристскую речь — клятву верности. В этом стихотворении заключены основные правила личного поведения общественного борца, своеобразная «памятка», которой гражданин должен придерживаться в своей жизни, в своих поступках и действиях:

Будь честен и правду люби всей душой,
Страшись преступленья, но бед не страшись!
С правдивой душой будь тверд, как гранит,
Под громом, при гневе кипящих людей!

Таким должно быть поведение истинного гражданина, обрекающего себя на борьбу с крепостничеством и самодержавием. Поэтические речи призывали к мужеству, они были направлены против слабых н малодушных.

«Опыты двух трагических явлений» и «Отрывки из Фарсалий» — незавершенные опыты республиканской декабристской трагедии на античном материале. В дальнейшем поэты-декабристы не откажутся от замысла создать свою республиканскую трагедию. Об этом свидетельствуют «Аргивяне» Кюхельбекера, черновые фрагменты Пушкина из трагедии о Вадиме Новгородском, сохранившиеся отрывки рылеевской трагедии о Богдане Хмельницком.

5

В 1818 году в Петербурге вместо распущенного Союза Спасения было организовано новое общество под названием Союза Благоденствия (1818—1821). Продолжая политическую программу прежнего Союза (борьба против абсолютизма за конституционную монархию), Союз Благоденствия значительно изменил тактику и организационные формы деятельности. Если в Союзе Спасения состояло не более 30 человек, то в Союзе Благоденствия было в семь раз больше (около 200 человек). Союз Благоденствия имел законоположение — «Зеленую книгу» (известна часть первая), где была сформулирована задача общества, его открытая цель. В «Зеленой книге» подробно говорилось об обязанностях членов и их практическом участии на поприще просвещения, благотворения, человеколюбия и правосудия. В этом программном документе огромное значение придавалось подготовке общественного мнения, пропагандистской работе.

Федор Глинка — активнейший член Союза Благоденствия с 1818 года. В его квартире в январе 1820 года состоялось совещание Коренной управы Союза, на котором присутствовало не менее 14 человек. Доклад на этом совещании о выгодах и невыгодах как монархического, так и республиканского правлений сделал Пестель. В прениях первым выступил Глинка в защиту конституционной монархий, предлагая на престол жену Александра I — Елизавету Алексеевну. Все остальные участники совещания высказались за учреждение республики. В заключение, как об этом свидетельствует Пестель в своем показании, единогласно было принято республиканское правление. Глинка также голосовал за республику. В пору расцвета Союза Благоденствия Глинка выражал идеалы определенной группы петербургских декабристов, понимавших Союз как своеобразный штаб просвещения, как организацию мирного сотрудничества. В туманной дали Глинке и его идейным союзникам рисовались более крутые меры, но к ним следовало готовиться: изучать политические науки, развивать «художества»,

17

вербовать новых членов, влиять на правительственные сферы, бороться с неправосудием, казнокрадством, жестокостью помещиков. Именнов этой просветительской пропаганде состояла главная задача Глинки как члена Коренной думы. В свете законоположения тайного общества («Зеленая книга») биография Глинки, его общественная деятельность становятся значительными и многие его увлечения не кажутся странными. По словам Михайловского-Данилевского, он был «истинным другом человечества», настоящим «энтузиастом ко всему доброму». Яков Толстой называл Глинку «витязем добра и чести». А. С. Пушкин увековечил его именем Аристида и «великодушного гражданина». Идеализация именно Аристида, а не Катона очень показательна для эпохи Союза Благоденствия. Тогда «энтузиазм ко всему доброму» понимался вполне социально, и «Зеленая книга» имела успех среди современников. Сострадание к человечеству и защита невинно притесненных настолько увлекли Глинку, что он становится вдохновителем и непосредственным участником почти всех мероприятий Союза Благоденствия по отрасли человеколюбия, правосудия и благоденствия. Сразу же после ознакомления с «Зеленой книгой» Глинка принялся за практическое осуществление основных требований тайного общества. Тогда же им были составлены правила, которых он решил придерживаться в своей деятельности руководителя Коренной думы. Глинка считал своей обязанностью: Порицать: 1) Аракчеева и Долгорукова; 2) военные поселения; 3) рабство и палки; 4) личность вельмож; 5) слепую доверенность к правителям канцелярии (Геттун и Анненский); 6) жестокость и неосмотрительность уголовной палаты; 7) крайнюю небрежность полиции при первоначальных следствиях. Желать: открытых судов и вольной цензуры. Хвалить: ланкастерские школы и заведения для бедных у Плавильщикова. * Напомним, что во время следствия декабристы неоднократно возвращались к обсуждению тех же вопросов и единодушно порицали военные поселения и тяжелую жизнь солдат, судопроизводство и уголовные палаты. По выражению Якубовича в письме к Николаю I, «не правосудие, а лихоимство заседает в судилищах, где не защищается жизнь, честь и состояние граждан, но продают за золото или другие выгоды пристрастные решения». Каховский в письме к генералу Левашову еще более резко отзывался о состоянии законодательства в присутственных местах: «Сильные и сутяги торжествуют, бедность и невинность страдают». Между Союзом Благоденствия и Северным


* «Русская старина», 1904, март, стр. 512.

19

обществом существовала преемственность. В формировании взглядов многих декабристов большую роль сыграла их деятельность в ранних тайных обществах, когда они столкнулись с действительностью аракчеевской России. Поэтому особенно важно знать практическую деятельность отдельных управ и филиалов Союза Благоденствия.

Не отрицая своего участия в Союзе Благоденствия, Глинка во время следствия в апреле 1826 года пытался убедить, что в этом тайном обществе только и «упражнялись в практической благотворительности, делая сборы для бедных, определяя сирот в училище, а безместным приискивая пристанище». Однако под давлением улик он вынужден был несколько подробней рассказать о так называемом благотворительстве.

Вот его рассказ:

«В прежде бывшем обществе, преимущественно в отделениях, упражнявшихся в науках, благотворении, правосудии и улучшении нравственности, существовал обычай стараться обнаруживать действительно дознанное зло и возвышать добро, подавая руку помощи и заступления по закону угнетенной невинности и простодушной правоте, уловленной теми, о коих в настольном указе (в зерцале) сказано, что они «подбирают законы, как карты, и подкапывают фортецию правды». Сие обыкновение порицать зло и помогать добру казалось тогда невинным, ибо люди (за 7 лет пред сим) были моложе, и чувственность их была раздражительнее, а чувство правды было более пылко и более порывисто. Желание отклонить какое-либо местное злоупотребление и приобрести умение помочь беспомощному, отстоять на суду сироту и объяснить, доводя до начальства, существо дела, — вот побуждения, заставлявшие членов с любовью заниматься сухим и скучным изучением законов». В продолжении своего рассказа Глинка привел несколько примеров «злоупотреблений», выявленных членами Измайловской управы:

«а) Некто Михайло Васильев, крепостной человек помещика Е. ... был посажен, находясь в здравом разуме, в дом сумасшедших, где и сидел несколько месяцев (до 4-х месяцев). О сем проведал как-то Н. Годейни, рассказав мне сие, с большим желанием советовался, как бы избавить сего несчастного. О сем снесенность была с другими, и положили так, чтобы одни взялись через знакомых постыдить деликатно помещика и сказать, что дело уже известно, что о сем говорят уже в городе, а потому — не лучше ли ему вынуть своего человека и помиловать его.

Другие (кажется, о сем просили Перовского) обещали довести до сведения в. к. Николая Павловича; а я взялся рассказать о сем

20

гр. Милорадовичу. * Через несколько времени помещик не смягчился, а е. и. в. Николай Павлович изволил отдать однажды во дворце Милорадовичу кусочек бумаги с именем: «Михайло Васильев». И, видно, при том что-то Милорадовичу сказал, потому что он, приехав домой, начал шуметь и говорить: «Вот что у нас делается!» и хотел было, увидя меня, рассказать, но я дал ему знать, что про это уже знаю, и пояснил дело. И так тотчас послали в дом сумасшедших, вынули оттуда человека, призвали медицинский факультет и нашли, что он здоров и совсем не сумасшедший! — Таким образом, кажется, для пользы общей и правительства многие взяточники обличены, люди бескорыстные восхвалены, многие невинно утесненные получили защиту; многие выпущены из тюрем и, между прочим, целая толпа сидевших по оговору воровского атамана Розетти; иные, уже высеченные, (по пересмотрению дела) прощены и от ссылки избавлены; духовный купец Саветьев уже с дороги в Иркутск возвращен и водворен благополучно в семейство; а другой, костромской мещанин, высеченный, лишенный доброго имени и сосланный в крепостную работу, когда успели сделать, чтобы дело о нем было пересмотрено, разумеется по высочайшему повелению, московским сенатом, был (сей мещанин) найден невинным и освобожден от крепостной работы и возвращен восвояси, и отдано ему честное имя. Для показания за образец, каким образом совершали в совокупности какое-либо доброе предприятие, я укажу на одно из собраний нашего отделения: в квартире Кошкуля собрались однажды Кавелин, Миркович, Годейн, я, Кошкуль, Башуцкий, еще не помню кто. Толковали о том, как помочь целому бедному семейству, кажется чиновника Баранова (Кавелин вернее о сем знает, ибо, кажется, он о помощи и предлагал). Дело состояло в том, что сей чиновник сидел шесть лет на гауптвахте под судом, а когда кончился суд, то признан невинным. Но в протечении сего времени сие семейство лишилось всего и не имело ни угла, ни хлеба куска. А потому они и взялись довести до начальства (не помню, в каком начальстве был сей чиновник) о пострадании сего человека; Кошкуль вызвался выпросить денег у гр. Потоцкого, я взялся составить записку, а некоторые положили стараться в городе о помещении двух малюток сего бедняка и хотели послать доктора к больной их матери. Успех сего был таков, что когда свиделись не то у меня, не то у Годейна, то оказалось, что чиновник получил от своего начальства некую награду за пострадание; Кошкуль привез от Потоцкого


* Глинка пытался привлечь петербургского генерал-губернатора гр. Милорадовича, с которым он был связан многолетней дружбой, к осуществлению практических мероприятий Союза Благоденствия на поприще правосудия.

21

(граф Александр) 200 рублей денег, да из общественных положили столько же (200 рублей); матери помог доктор; а детей разместили по добрым людям... Так и совершилось круговое благополучие сего, семейства».

Достаточно было рассказать этот эпизод из благотворительной деятельности Союза Благоденствия, как генерал-адъютант Голенищев-Кутузов, занявший пост военного генерал-губернатора Петербурга, прикрикнул на Глинку: «А кто вам дал право?» — «и прочее», как добавляет Глинка. С. Н. Чернов, использовавший в своей заметке «К истории Союза Благоденствия» это показание Глинки, справедливо заметил, что «совершенно напрасно Глинка старался уверить своих следователей в полноте своей и своего «прежде бывшего общества» политической благонамеренности... Голенищев-Кутузов и его товарищи хорошо понимали, что «тихая» сила бывает разной, но всегда ведет к одной и той же цели — к подкопу фортеции власти». *

Глинка, как человек предусмотрительный и осторожный, в своих показаниях ограничился внешней фабулой, он поведал следователям далеко не все, и к тому же в форме, совершенно нейтральной, исключив из своего повествования политические мотивы и скрыв от Следственной комиссии подлинный смысл борьбы с общественными пороками. Между тем С. Н. Черновым в свое время были опубликованы из архива Н. Ф. Дубровина ценнейшие бумаги Глинки-декабриста, которые служат прекрасным комментарием к следственным показаниям. Четыре истории были рассказаны Глинкой в кругу своих единомышленников, одну из них он повторил в значительно сокращенной редакции в своем следственном показании.

Вот эти истории:

1. «По просьбе известного сутяги Михайлова, вопреки всем зако­нам и совести, третий департамент регистрата посадил в тюрьму чест­ного мещанина Юшкова, жену его и 70-летнего отца. Военный губернатор, узнав о сем, приказал старика и жену Юшковых освободить. Но милость сия пришла уже поздно: старик Юшков, не могший перенести незаслуженного бесчестия, помер, сын его находится в тюрьме и поныне. Магистрат же, вопреки нескольким приказаниям военного губернатора, остается и доселе за вопиющее неправосудие свое ненаказанным по милости покровительствующего ему Геттуна».

2. Глинка рассказывает об унтер-офицерской жене Ромашовой, по несчастью нанявшейся в услуги «к двум сестрам-девицам, имевшим наружность знатных господ, но в самом деле во всем смысле развратным». Снова он раскрывает очередную драму беззащитного человека.


* «Каторга и ссылка», 1926, № 2, стр, 129—132.

22

Заподозрив Ромашову в краже вещей, старшая сестра, находившаяся в связи с квартальным офицером, подала заявление в съезжий дом. Без вины виноватая Ромашова была «брошена в тюрьму (при управе), ужасную по зловонию и нечистоте». «Оттоле она перешла все узаконенные мытарства и через надворный суд в уголовную палату. Нигде не читали ей допроса, никуда налицо не приводили, но, судя ее заглаза, приговорили к наказанию плетьми и ссылке в Сибирь. По объявлении сего ужасного приговора и наказав плетьми, повергли опять невинную в ужасное заточение при губернском правлении». Ромашова была очередной жертвой полупьяных письмоводителей. «Письмоводители, — замечает Глинка, — почти всегда полупьяные, но с полным расположением к грабежу, производят допросы наедине и пишут что хотят».

3. «Отставной полковник Эссипов, любимец в доме кн. Лопухина, вверил управление подмосковной своей деревни крепостному своему человеку, который, оправдывая в полной мере доверенность господина, в продолжение 16 лет утвердил доход с деревни улучшением сахарного завода. Такое примерное усердие к пользам господина было началом несчастия верного слуги. Господин Эссипов, заключая, что управитель его, умножая доход, верно, и сам нажился, решил вымучить все, что у него ни сыщется. По сему поводу крепостной человек Эссипова претерпел следующие мучения: а) в московской деревне он был неоднократно сечен и бит, сидел на цепи, ходил закованный в железную рогатку, и, наконец, присланный от господина 15-летний мальчик привязал его к дереву и сек по лицу и по груди, пока он весь облился кровью и потерял память. За сим б) в Туле брат Эссипова посадил его в дом сумасшедших, где он просидел 4 недели, в) По прибытии в С.-Петербург был он вновь бит, сечен и закован господином, г) Господин отдал его на монетный двор в крепость; там просидел он два месяца, как в аде. Комендант, удостоверясь в невинности сего человека, отослал его к господину, д) И тогда господин начал тиранить его побоями, и сечением».

Однако на этом мучения крепостного человека не кончились. Посаженный в крепость, крепостной Эссипова однажды вырвал из стены заклеп и побежал к великому князю Николаю Павловичу, но и великий князь «приказал посадить его на Аничкову гауптвахту, отколе обер-полицмейстер Горголи, по сношению с господином, велел посадить его в дом умалишенных, где сей несчастный и просидел пять месяцев».

В дело с крепостным помещика Эссипова вмешался военный губернатор, но «господин Эссипов, балуясь, говорил: «Вот до чего дожили, уже и крепостного человека не дают наказать, как господину угодно!»

4. Иной оборот приняло дело об отставном солдате Крюкове:

23

«Пьяный писарь снял с Крюкова допрос и так же, как и Ромашовой, не прочитал оного, скрепил как хотел и пустил в ход. Между тем мещанин и француз (виновники похищения. — В. Б.) признались добровольно во всем, подтверждая, что Крюков не только участником в воровстве не был, но даже и о том, что было у них в узле, вовсе не ведал. Ничто не помогло! И Крюков, переходя от одного присутственного места в другое, нигде не вопрошаемый, приговорен наконец к наказанию плетьми и ссылке в Сибирь, а мещанин и француз отданы в рекруты. Крюков также был высечен и готовился уже к ссылке, как донесено о нем графу, который приказал, как и прежде, сделать следствие. Но бедному Крюкову не посчастливилось: исследователи его, люди бездушные (особенно Наумов), из раболепного угождения Геттуну (правитель канцелярии генерал-губернатора. — В. Б.) согласились с кривым решением уголовной палаты; губительная сторона, истоща нее происки и усилия, одержала верх, и Крюкова велено сослать в Сибирь». *

Служба на поприще человеколюбия и правосудия увлекала не только Глинку. Известно, что Рылеев, практически осуществляя свою гуманность, сменил офицерское звание на скромную должность судьи в уголовном департаменте.

С общественным неблагоустройством и тяжелой жизнью трудового народа Глинка познакомился прежде всего как чиновник особых поручений при петербургском генерал-губернаторе Милорадовиче, наблюдавший за присутственными местами и тюрьмами. Свое служебное положение, близость к Милорадовичу он стремился использовать для реального осуществления законоположения «Зеленой книги». С одной стороны, Глинка всемерно добивался участия Милорадовича в благотворительных делах, за которыми стояло тайное общество, с другой — собранный по службе материал о злоупотреблениях и взяточничестве «сильных лиц», о нищете и бесправии простого народа представлялся им на рассмотрение Союза Благоденствия.

Глинка в Петербурге, а В. Ф. Раевский в Кишиневе собирали и систематизировали сведения о внутреннем состоянии России, и каждый делал свои выводы. В сравнении с большими революционными замыслами Раевского филантропическая деятельность Глинки кажется слишком незначительной, но эта умеренность — отличительная черта не только Глинки, но и некоторых кругов петербургского Союза Благоденствия. Опыт борьбы с общественными пороками «рыцаря» Союза Благоденствия может служить примером не столько успехов, сколько поражений и разочарований. Несомненно, что благотворительная деятельность


* «Каторга и ссылка», 1926, № 2, стр. 127—128.

24

Глинки имела определенную политическую окраску, она была продиктована законоположением тайного общества, где этические вопросы занимали видное место, она была пропагандистской и одновременно обличительной деятельностью. Глинка пунктуально и самоотверженно выполнял программу общественного благоденствия, старался возбудить сострадание к человечеству и «страждущей личности». Однако нельзя не согласиться, что попытка практического осуществления правосудия, человеколюбия и благоденствия на посту чиновника особых поручений при петербургском военном генерал-губернаторе была по меньшей мере наивной, она напоминала сражение Дон-Кихота с ветряными мельницами. Ничего, кроме личной трагедии и неприятностей по службе, Глинка не вынес из этой борьбы, хотя, по отзывам современников, он служил благоденствию с исключительным рвением и знанием дела.

6

Исследователь Союза Благоденствия С. Н. Чернов должен был признать, что среди членов тайных обществ 10—20-х годов Глинка, может быть, «был одною из самых любопытных и значительных фигур». * Нам кажется, что Глинка имеет право на такую оценку с двух точек зрения: и как несомненно талантливый писатель, поэт и публицист, и как видный общественный деятель той поры. В том и в другом случае он особенно зарекомендовал себя в годы деятельности Союза Благоденствия. Глинка был руководителем многих тайных мероприятий Союза Благоденствия, проводимых через систему «вольных обществ»: Вольное общество учреждения училищ по методе взаимного обучения и Вольное общество любителей российской словесности. Возглавляя Вольное общество любителей российской словесности, этот литературный филиал Союза Благоденствия, Глинка в своей поэтической практике пытался дать образцы такой поэзии, которая бы отвечала основным требованиям «Зеленой книги». Он проявил особый интерес к поэзии нравоучительной и «духовной», возлагая огромные надежды на пропаганду нравственных понятий и идеалов. И в жизни и в поэзии Глинка шел своим путем. На позиции поэта-гражданина он держался далеко не столь уверенно, как Рылеев и Кюхельбекер. Он стремился к поэзии дидактической и к поэзии интимной, более ограниченной — личной. Оглядываясь на свой пройденный путь, Глинка признавался в стихотворении «Два я»:


* С. Н. Чернов. К истории Союза Благоденствия. «Каторга и ссылка», 1926, № 2, стр. 120.

25

Два я боролися во мне:
Один рвался в мятеж тревоги,
Другому сладко в тишине
Сидеть в тиши дороги
С самим собой, в себе самом.

С дидактическими целями Глинка составил особый род нравственной фантасмагории и облек в поэтическое иносказание «сокровенные ощущения» и «высшие истины», предполагая, что нравственный долг должен вызвать эффект сострадания к «страждующим». Моральная целесообразность искусства, по мнению Глинки, состоит в разрешении конфликта между человеческими страстями и нравственным долгом. Этим определяется основная идея «Опытов аллегорий или иносказательных описаний в стихах и в прозе», вышедших одновременно с «Опытами священной поэзии» (СПб., 1826).

Глинку интересовала сама возможность подчинить жанры элегической и одической поэзии задачам нравоучительным. В его ранних элегиях противопоставление роскоши и бедности, простых хижин и богатых дворцов, жизни духа и греховности быта было вполне устойчивым. Глинку постоянно волновал вопрос о «светской суете» и счастье человеческом. Придав элегии своеобразный вид нравственной аллегории, Глинка постепенно очистил ее от мягких сентиментальных тонов и безмятежного эпикурейства.

Глинка был настроен совсем не идиллически, часто у него проскальзывает едкая сатира, и дидактическая аллегория и иносказание у него звучат далеко не элегически, они гораздо ближе стилю классицизма с его рационализмом и метафизическим мышлением. Даже глинковская «хижина» по тому содержанию, какое Глинка вкладывал в нее, явно тяготеет к мотивам Руссо. В результате сама антитеза «дворцов» и «хижин» в поэзии Глинки имела более серьезное значение, нежели восхваление природы и поэтического анахоретства.

Из всех жанров глинковской дидактической поэзии наибольшее отношение к поэзии декабристов имеет его элегический псалом. Глинка любил «растянутый» псалом, поэзию жесткую и архаическую, которая во многом противоречила современным вкусам и взглядам. С помощью церковнославянской книжной лексики, славянизмов и библеизмов Глинка создает торжественную поэтическую речь. Особенно часто он обращается к образам и мотивам псалмов. Его «духовная» поэзия прежде всего поэзия псалмодическая. К переложению псалмов постоянно обращались русские поэты XVIII столетия. Если для представителей риторической школы классицизма псалмы были едины с религиозной точки зрения, то у Ломоносова и Державина

26

они часто превращались в произведения общественного характера, в своеобразные поэтические памфлеты. Современники имели основание в державинской оде «Властителям и судиям» видеть намеки на современность и на события тогдашней общественной жизни. «Державина, а до него Ломоносова и Сумарокова, — пишет Г. П. Макогоненко, — несомненно привлекала поэтичность псалмов. Но Державин почувствовал возможность с помощью библейских мотивов выразить и сформулировать свои гражданские идеалы. Из первого опыта Державина было ясно, что библейские мотивы и библейская лексика давали в руки поэту новое и грозное оружие. В державинской оде Радищев нашел и обличительный тон, и яркую, эмоционально окрашенную речь гражданина, и смелость поэта, судившего монаха от имени бога». *

В начале XIX века русская «библия» становится достоянием второстепенных поэтов, отрицательно настроенных в отношении новаторов поэзии, в частности гр. Хвостова и Шатрова. Таким образом, на этой архаической жанровой «площадке» в 10—20-х годах сталкивались самые противоречивые идеи, это же мы наблюдаем в разных редакциях русского «катехизиса» («Катехизис» Каразина и «Катехизис» Муравьева-Апостола).

Выступление Глинки с элегическими псалмами свидетельствует о его тяготении к поэзии архаической, отличающейся обилием славянизмов и запутанностью синтаксиса. Глинка, вслед за Ломоносовым и Державиным, придавал огромное значение строфическому распределению синтаксических целых, интонационному значению «вопрошаний» и «восклицаний». Он называл свои псалмы «голосистыми» и тем самым подчеркивал свою установку на громкость и торжественность. Глинка считал, что церковнославянский и старорусский языки являются более благоприятной речевой стихией для высокой поэзии, нежели язык карамзинистов, рассчитанный на стабильные темы дворянского салона. К тому же не следует забывать, что декабристы религию почитали «не в наружных только признаках, но в самых делах», что они использовали «священное писание» в целях политической агитации. Шероховатость стиля, частые инверсии, усложненность словаря и синтаксиса, «словотворчество», новизна оборотов и изобретение более свободных форм стиха — все это результат разведки в область высокого искусства, зовущего к «добру и правде». Есть еще одна сторона в элегических псалмах Глинки, которая также целиком и полностью принадлежит декабристской эстетике: вопрос идет о поэте-пророке. Глинка


* Г. П. Макагоненко. Радищев и его время. М., 1956, стр. 386—387.

27

выступал не как утешитель или пассивный мечтатель, а именно как проповедник и агитатор. Его элегический псалом, полный энергии и мужества, богатый вопросительными и восклицательными интонациями, следует понимать в связи с общей борьбой декабристов за высокую поэзию. Его «Опыты священной поэзии» (СПб., 1826), восходящие и тематически и конструктивно то к величавым песням ветхозаветных пророков, то к русской поэзии XVIII века (Ломоносов и Державин — прежде всего), теснейшим образом связаны с политической поэзией декабристов эпохи Союза Благоденствия. Переложение псалмов и использование библейских сюжетов Глинка считал столь же важным делом, как и восстановление образов античной истории и изучение летописей. Менялась декорация, менялись костюмы и маски, но метод толкования оставался у него прежним. На наш взгляд, «Православный катехизис» Сергея Муравьева-Апостола и «священная поэзия» Федора Глинки имеют нечто общее. В одном случае мы имеем дело с декабристским воззванием, в другом — с декабристской иносказательной поэзией. В основе их лежит декабристское осмысление библейских тем и мотивов, использование образов пророка, который, как известно, выступал в Библии обличителем преступления и зла, носителем идей справедливости. Достаточно, например, сослаться на «Плач пленных иудеев», появившийся в «Полярной звезде» на 1823 год:

...Немей, орган наш голосистый,
Как занемел наш в рабстве дух!
Не опозорим песни чистой:
Не ей ласкать злодеев слух!

Увы, неволи дни суровы
Органам жизни не дают:
Рабы, влачащие оковы,
Высоких песней не поют!

Стиль этого элегического псалма, его словарь, ритм и синтаксис полностью соответствовали агитационному тону декабристской поэзии, высокой гражданской патетике. Рационалистическая ясность и вместе с тем риторическая возвышенность, отсутствие украшающих эпитетов и сравнений, специально подобранные славянизмы (влекомы, органы, гласят, воспойте) и, наконец, контрастирующие образы («Не опозорим песни чистой: не ей ласкать злодеев слух») — таковы основные стили­стические принципы этого элегического псалма, который превращался в гражданскую оду. Самый образ бичующего пророка был, несомненно, близок гражданской поэзии декабристов, и тоска по воле выражала одно из основных чувств молодого поколения 20-х годов. Традиционно

28

библейские образы здесь необыкновенно смело используются для выражения гражданских идей и текущих политических вопросов.

«Плач пленных иудеев» — не единственный пример из «духовных» стихотворений Глинки. Стихотворение «Праведный муж» («Блаженство праведного...») пояснено ссылкой: «Псалом I». Из псалма I приводится соответствующая строка: «Блажен муж, иже не и де на совет нечестивых, и на пути грешных не ста». В псалме следует продолжение: «.., и на седалищи у губителей не седе. Но в законе господни воля его, и в законе его получится день и нощь. И будет яко древо, насажденное при исходящих вод, еже плод свой даст во время свое, и лист его не опадет, и вся, елика аще творит, успеет».

В стихотворении Глинки «блажен муж» превращен в гражданина, хотя и «небесного»:

Но он в полях стоит один,
Сей дуб корнистый, величавый:
Таков небесный гражданин!
И процветет он в долгой жизни,
Как древо при истоках вод;
Он будет памятен отчизне,
Благословит его народ.

В некоторых псалмах Глинки слышится ропот не только против земных царей и князей, но против бога, который медлит в своем суде. Иногда этот ропот переходит в прямой упрек:

Господь как будто почивал,
А на земле грехи кипели,
Оковы и мечи звенели,
И сильный слабого терзал.

Стремление Глинки превратить бога в активного участника политической борьбы придавало элегическим псалмам форму своеобразного обращения, агитационного монолога, в котором поэт убеждал своего небесного слушателя спуститься на землю, «восстать» и «двинуться»:

Восстань же, двигнись, бог великий!
Возьми оружие и щит,
Смути их в радости их дикой!
Пускай грозой твоей вскипит
И океан и свод небесный.

Героическая патетика и возвышенные монологи Глинки, в соответствии с практикой декабристских поэтов, опирались на библейскую

29

символику и величие книжно-славянской речи. Сохраняя у своих псалмов и од церковнославянский колорит, Глинка широко привлекал просторечие. «Оковы и мечи гремели», «Сильный слабого терзал», «Не стало дел ни прав священных», «Молчал обиженный закон» — фразеология более декабристская, нежели библейская. В этом же псалме («Горе и Благодать») архаика словаря (востекал, человеков, глад), старинные элементы морфологии («Сокрылась кроткая любовь и человеков род лукавый») объединяются с элементами просторечия, «высокое» с «низким» («Господь как будто почивал, а на земле грехи кипели»).

Это взаимопроникновение разговорной лексики и книжно-славянской речи определило своеобразие стилистики многих глинковских псалмов.

Иногда Глинка слишком запросто толковал библейские сюжеты: «высокое» становилось низким, а небесное слишком земным и даже обыкновенным. Псалмы Глинки пестрят такими выражениями: «бог пошлет своих жнецов», «господь как будто почивал», «разоблачитесь, небеса» и т. п. Прозаизмы часто врываются совершенно неожиданно. Образ бога снижается до такой степени, что псалом становится, по выражению Пушкина, «ухарским», и, как высказался однажды баснописец И. А. Крылов в разговоре с М. П. Погодиным: «Глинка с богом запанибрата, он бога в кумовья к себе позовет». Для Глинки, например, ничего не стоит сказать: «Я умираю от тоски! Ко мне, мой боже, притеки!» Некоторые псалмы звучат почти пародийно. Образ «великого бога» в них настолько снижен, что псалом принимает характер личной беседы. В стихотворении «Воззвание» Глинка в таких выражениях обращается к богу:

Куда ты, господи? Постой!
Внемли! Уж силы ослабели.Как
мать к младенчьей колыбели,
Склони ко мне свой лик святой.

В «Псалме 94-м» поэт в житейски простых и даже несколько грубоватых сравнениях рисует картину создания мира:

Господь на царство в небе стал!
Облекшись пышной лепотою,
И силы он перепоясал;
И мощною своей рукою
Повел вселенную свою,
Как рыбарь легкую ладью.

30

Признавая большие литературные и общественные заслуги Глинки, в частности высоко оценивая его элегические псалмы за глубину мыслей и смелость образов, Пушкин нередко в письмах к друзьям и эпиграммах наделял Глинку насмешливыми прозвищами: «псалмопевец», «Фита Кутейкин», «Ижица в поэтах» и т. д. Это далеко не случайно. Как известно, Пушкин использовал библейский язык, признавал стилистическую ценность «библеизмов», но, будучи великим просветителем и атеистом, он глубоко верил в силу человеческого разума и выступал убежденным противником религии и церкви. Глинка, в отличие от Пушкина, был и оставался человеком глубоко верующим, его элегические псалмы с элементами «ухарства» не укладывались в рамки его мировоззрения, его религиозно-дидактических стремлений. И здесь сказывается основное противоречие двух тенденций — вольнолюбивой и религиозной. Это объясняется тем, что общественные идеалы Глинки не были основаны на реальном анализе исторической действительности, на изучении ее реальных тенденций. Отсюда потребность Глинки опереться на религию и ее нравственные догмы. Глинка старался вложить в религиозные понятия вполне земной смысл, сроднить их с земными делами декабристского заговора, приблизить таким образом декабристские идеалы к сознанию народа, изложить их языком, понятным солдату и крестьянину. Пушкин учитывал это противоречие в творчестве Глинки. Иронически относясь к излишнему пиэтизму и дидактизму его поэзии и особенно прозы, пародируя его манеру писать то слишком вяло, то слишком жеманно, Пушкин тем не менее прекрасно понимал, что Глинка был вполне оригинальным поэтом, что религиозно-дидактический элемент не заслонял в его псалмах свободолюбивых идей. Отсюда понятно, почему, упрекая Глинку за религиозные и дидактические увлечения, Пушкин в известном послании к нему в 1822 году называет его «великодушным гражданином»: «Но голос твой мне был отрадой, великодушный гражданин».

7

В годы деятельности Северного общества (1822—1825) постановка чисто этических проблем означала отступление от принципов революционного романтизма, снижение идейного содержания декабристской поэзии. Свои лучшие опыты декабристской прозы и поэзии Глинка создал в ранний период творчества (1816—1821). Он шел своим путем, но путь его брал свое начало в Союзе Спасения и в Союзе Благоденствия, когда еще не было в литературе ни Рылеева, ни Бестужева-Марлинского. Начиная с 1821 года Глинка выступал на собраниях Вольного общества любителей российской словесности по преимуществу

30

с чтением своих элегических псалмов и нравоучительных аллегорий. Часто Глинка и Рылеев выступали вместе: первый читал свон «духовные» стихотворения, а второй — «думы» и отрывки из поэмы «Войнаровский». И тот и другой поэт вещали «высокие истины», но каждый из них по-своему понимал проблему гражданской поэзии. Политическая умеренность Глинки не могла не отразиться на его поэзии. Поэзия Глинки не равноценна по своим художественным и идейным достоинствам: пестрота и неоднородность являются ее отличительной чертой. Глинке одинаково дороги Державин и Жуковский. Державин дорог как гражданский поэт XVIII столетия, автор сатирической оды «Властителям и судиям», кстати явившей образец поэтического использования псалмов для выражения гражданских идеалов; Жуковский дорог как «русский Шиллер», соединивший дидактику классицизма с чувствительностью сентиментализма. В одах, военно­патриотических гимнах и элегических псалмах Глинка следует за Ломоносовым и Державиным, а в аллегориях и иносказательных описаниях он как бы идет по стопам Жуковского. Являясь выражением не подъема, а спада вольнолюбивых настроений самого Глинки, его иносказательная поэзия воспринимается как принципиальная уступка элегическому романтизму.

Для нас «Опыты священной поэзии» и «Опыты аллегорий или иносказательные описания в стихах и в прозе» значительны в том смысле, что в них как бы содержится тот сложный и противоречивый путь, который прошел Федор Глинка. Не следует забывать, что выход в свет того и другого сборника совпал с появлением двух книг Рылеева: «Думы» и «Войнаровский». Сборники Глинки готовились к печати в Петербурге, а книги Рылеева — в Москве. Таким образом, 1825 год в декабристской поэзии был ознаменован выходом в свет четырех отдельных книжек, две из них принадлежали Глинке, и две — Рылееву. Это был итог и в более широком смысле.

Сборники Глинки и Рылеева — два самостоятельных направления в декабристской поэзии. Глинка до самого 14 декабря донес идейное наследство Союза Благоденствия; Рылеев создал декабристскую революционную поэзию в духе основных идей Северного общества.

Декабристы в своих показаниях восстановили реальный портрет Глинки, этого своеобразного политического и литературного деятеля эпохи Союза Благоденствия. Отвечая на вопросы Следственного комитета, кн. Оболенский свидетельствовал, что во время разговоров, касающихся тактики и планов тайного общества, Глинка всегда говорил: «Господа, я человек сему делу чуждый и благодарю вас за доверенность вашу: мой совет и мнение может быть только, что на любви единой зиждется благо общее, а не на брани». Но далее кн. Оболенский

32

продолжал: «Мы в полковнике Глинке видели всегда такого человека, перед кем мы говорили свободно о действиях нашего общества». Глинка находил общий язык с Рылеевым и Александром Бестужевым, когда разговор касался необходимости порицать произвол помещиков и рабство народа, хвалить человеколюбие и правосудие, развивать нравственное воздействие на общество. Но когда встал вопрос об активной борьбе с окружающей действительностью, о вооруженном восстании и провозглашении в России республики, то здесь между бывшим лидером правого крыла Союза Благоденствия и руководителями Северного общества неизбежно возникали противоречия и разногласия, обозначались разные идейные позиции. В очень надуманных показаниях Глинки, объясняющих все связи с декабристами 1824—1825 годов случайными встречами, имеется одно признание, которому нельзя отказать в искренности. Об Александре Бестужеве Глинка отзывался: «Александр Бестужев, человек с головой романтической... Я ходил задумавшись, а он — рыцарским шагом, и, встретясь, говорил мне: «Воевать! воевать!» Я всегда отвечал: «Полно рыцарствовать! живите смирнее!» И впоследствии всегда почти прослышивалось, что где-нибудь была дуэль и он был секундантом или участником. Впрочем, я ссылаюсь на всех наших литераторов, что на их вечеринках и на собраниях я и на людях бывал один; сидел себе в стороне и думал о своем. Часто шутя они говорили мне: «Вы все живете на небесах, спуститесь на землю!» Это не похвальба, а их фраза. Перессорившихся литераторов старался склонить к любви и миру — и вот все, что я делал. Вообще я шел совсем другой дорогою».

12 или 13 декабря 1825 года Глинка пришел к Рылееву в тот самый момент, когда руководители Северного общества обсуждали план восстания. При появлении Глинки участники совещания прервали разговор, но Рылеев сказал: «Будем, господа, продолжать, при Федоре Николаевиче, кажется, можно». Александр Бестужев свидетельствует, что на его слова: «Ну, вот приспевает время» — Глинка ответил: «Смотрите вы, не делайте никаких насилий». В этих словах весь Глинка накануне декабрьского восстания, с его тактикой постепенного действия. В год напряженной подготовки к восстанию особенно отчетливо обнаружилась разница между конституционным монархистом, бывшим крупнейшим деятелем Союза Благоденствия, и смелыми республиканцами из Северного общества. Для дворянских революционеров Рылеева и Бестужева Глинка был человеком слишком «миролюбивых правил», а для Глинки Рылеев и Бестужев были слишком «буйными сообщниками», представителями крайнего романтизма.

Глинка фактически не являлся членом Северного общества и не участвовал в декабрьском восстании 1825 года, однако ему пришлось

33

отвечать за дружбу с Рылеевым, за прежнюю деятельность в Союзе Благоденствия и в его многочисленных филиалах. Он был привлечен по делу декабристов и заключен в Петропавловскую крепость, затем сослан в Олонецкую губернию.

Стихотворения и поэмы Глинки, написанные в Петропавловской крепости и в годы ссылки (1826—1831), представляют немалый общественный и литературный интерес. Во многих тюремных стихотворениях Глинки намечены основные мотивы поэзии декабристской скорби, кратковременно озаряемой светом надежды на помилование «небесного царя». В основе большинства стихотворений лежит противопоставление воли и неволи, свободы и участи узника. Узник приглашает в собеседники ветер, солнце, мотылька и, наконец, самого бога. Незримая из окна темницы, но осязаемая природа предстает воображению поэта в своей величавой торжественности: на деревьях набухают почки, поют птицы, цветут луга («Весна»). И все это не реальный пейзаж, а только воспоминание о нем. Главное — в изображении личной трагедии, в излиянии личных чувств узника. Только в стихотворении «Луна» таинственный незнакомец назван своим именем: «А бедный узник за решеткой мечтал о боге в чудесах...» В каземате Петропавловской крепости сложился первый вариант знаменитой тюремной песни «Узник», ставшей со временем исключительно популярной. Образ «несчастного узника», безмолвие ночное, луна, кивер часового содержатся в ряде тюремных стихотворений. Строка «И на штыке у часового» встречается в стихотворении «Повсеместный свет»:

На трубке в желтом янтаре
И на штыке у часового,
Повсюду свет луны сияет.

В «Узнике» Глинка перефразирует эти строки и соберет вместе все световые и красочные обозначения, сольет их в новый художественный образ:

На невских башнях тишина,
И на штыке у часового
Горит двурогая луна.

В Петропавловской крепости Глинка продолжал свои опыты «священной» поэзии. Религиозно-философская лирика, в основе которой лежит идея о боге как мыслящей и всевидящей субстанции, снова дополнилась аллюзией на конкретную обстановку и обстоятельства, на личную судьбу поэта. В ней варьируется мотив грехопадения: «Омой с меня мой прах греховный». Но, как и всегда, за иррациональной

34

оболочкой «духовной» поэзии скрывается злободневная тенденций автора. Даже самые космические стихотворения не обходятся без веры в земное «всемогущество», без стремления превратить бога в участника современных событий. Элегический псалом продолжает отражать думы и мысли поэта, и прежде всего сложные переживания узника в обстановке следствия и суда. В ночь после битвы поэт-узник просит библейского бога вмешаться в судьбу тех, кого «облекли беды и сети». Призыв «восстать» на защиту «плачущих людей» выражен настолько сильно, что некоторые псалмы приобретают форму агитационного монолога («Из псалма 43-го», «Призвание» и др.).

8

В годы олонецкой ссылки происходят новые изменения в «священной» поэзии Глинки.

Элегические псалмы ссыльного поэта — не прежние «голосистые» псалмы с их высоким и пышным метафорическим стилем. «Духовная» поэзия приобретает своеобразный характер медитативной поэзии, порой она звучит как исповедь ссыльного «переселенца», как искренний вопль поэта, тоскующего в стране угрюмой и суровой. Голос ссыльного поэта все реже и реже возвышается до высокого песнопения ветхозаветных пророков, а вместо обычного обращения к библейскому богу с призывом «восстать» и «покарать» мы видим в элегических псалмах этих лет излияние личной грусти, жалобу на свою судьбу, изображение олонецкой ссылки. Библейские образы в некоторых псалмах вовсе вытеснены элементами субъективной лирики поэта. Даже «Гимн богу» (из псалма 141-го) звучит как жалоба на свою судьбу. «Гимн богу» — вовсе не гимн, а плач поэта, его грустная исповедь:

Я одинок и чужд в чужой мне стороне:
Ни мыслить, ни мечтать, ни чувствовать не смею!..
Душа как будто замерла;
Она измучена и страхом и бедами;
И жизнь моя — стезя, которая легла
На крутизнах, между стремнин и льдами...

Элегические псалмы олонецкого ссыльного лишний раз свидетельствуют, что для Глинки «духовная» поэзия всегда служила надежным средством для иносказаний, что за «горними селениями» очень часто скрывалась «страна изгнания и ссылки», а за библейскими сюжетами стояли вполне современные и даже злободневные темы. Вместе с тем

35

они характеризуют упадочное настроение Глинки, его полную растерянность.

Ив Библии и псалмов ссыльный поэт выбирает тексты, созвучные его настроению. Это прежде всего сюжеты о поражении пророков, об изменчивой судьбе «обетованной» земли, о тяжести плена в Гесионгаверской пустыне. Вместо энергичного псалмопевца Давида, выступающего защитником добра и правды, приходит медитативный Иезекииль, рассказывающий о тоске по родине и о судьбе плененного народа. Глинка не касается тех речей пророка, в которых содержатся страстные обличения «нечестивцев», он всецело занят мечтой о возвращении в родные края.

Особенно по душе поэту оказалась «Книга Иова» — эта «грустнейшая и величественная песнь человечества в местах земной ссылки». В свободном переложении Глинки Иов становится двойником олонецкого ссыльного. Скорбь Иова, непонятная для «счастливцев мира», была по-своему разгадана и понята поэтом: «Века исчезли, расстояния не стало», — признается сам Глинка в предисловии к свободному подражанию «Книге Иова». На самом деле полемика Иова с «злоначальником» изложена так, что как будто спорит и защищается подсудимый Глинка в Следственном комитете. В следственных показаниях Глинка постоянно говорил об изветах и клевете, о Григории Перетце, пытавшемся уличить бывшего активного деятеля Союза Благоденствия в запирательстве. Глинка требовал «доставить случай перед очами комиссии посмотреть в очи тех или тому, кто решился обвинять меня по злобе или заблуждению». «Кто же не был жертвой клеветы?» — спрашивал он. В переложении «Книги Иова» мы находим продолжение этой полемики с «подспудными доносителями».

А вы с оружьем острых слов
На безоружного напали
И, сети ставя сироте,
Подкоп под дом его ведете!
Хотите ль сердце смять мое
И, запугав, засыпать мразом
Последний жар моей души?..

Имеется еще одно доказательство, что вражда между «сатаной» и Иовом имеет непосредственное отношение к пережитому Глинкой в годы суда и ссылки. В поэме «сатана» называется «злоначальником» и «ловителем».

Ловитель — он в свои тенета
Беспечных смертных уловлял,

36

И после — пред престолом света —
Их с громким смехом обличал...

«Ловители» — так называлось «духовное» стихотворение Глинки, появившееся в 1826 году в «Московском телеграфе» и полностью перешедшее в поэму «Карелия». В этом стихотворении, написанном под непосредственным впечатлением декабрьских событий, мы видим ступенчатое нарастание драматизма: темная ночь и страна, которая «во власть им (т. е. ловителям. — В. Б.) отдана», сменяются картиной пребывания «странника» в краю чужом, где его, «как птицу, стерегут».

Стихотворение «Ловители» окончательно проливает свет на несколько загадочный образ «ловителя» в «Иове». В «глухую ночь» пришли «ловители» с «арканом и ножом» и стали ковать «кандалы».

Глухая ночь была темна!
Теней и ужасов полна!
Не смела выглянуть луна!
Как гроб, молчала глубина!
У них в руках была страна!
Она во власть им отдана...
И вот с арканом и ножом,
В краю, мне, страннику, чужом,
Ползя изгибистым ужом,
Мне путь широкий залегли,
Меня, как птицу, стерегли...
Сердца их злобою тряслись,
Глаза отвагою зажглись;
Уж сети цепкие плелись...
Страна полна о мне хулы,
Куют при кликах кандалы
И ставят с яствами столы,
Чтоб пировать промеж собой
Мою погибель, мой убой...

Если говорить о сюжете стихотворения «Ловители», то он совпадает с поэмою об Иове и «злоначальнике-ловителе». Грустная повесть об Иове то и дело перекликается с медитациями олонецкого ссыльного, и очень часто грань между библейским эпосом и лирикой стирается, объективное сливается с субъективным, и наоборот. Из лирического дневника прямым образом переходят в поэму отдельные строки, и поэма вбирает в себя стилистические и фонетические особенности медитативного стиля глинковской лирики.

В «Иове» еще одна тема чрезвычайно близка лирике ссыльного.

37

Иов просит библейского бога разобраться в его делах и «помиловать страдальца»:

Зачем сражать меня стрелами —
Негодовать, как на врага?
Что б не помиловать страдальца,
Не снять бы всех его грехов —
Из жалости к сей бедной жизни!..
Ведь, может, завтра же придут,
Меня поищут... и напрасно!
Страдальца больше не найдут!..

Тот же самый мотив содержится в стихотворении «Глас», написанном в связи с годовщиной пребывания в ссылке. Интересно отметить, что из 50-го псалма, положенного в основу «Гласа», Глинка полностью отбрасывает мотив о согрешении («Окропи меня исопом, и я буду чист») и оставляет лишь просьбу вернуть свободу («Дай мне услышать радость и веселие, и раздадутся кости, тобою сокрушенные»); напоминая о «годах скорби», о «тяжелых воспаленных снах» и об «осужденной земле», поэт выражает надежду на «радостную весть», т. е. на помилование:

Повеет сладкое прощенье
Над осужденною землей,
И потечет благословенье
На широту земных полей.

Восторг и радость мимолетны для олонецкого ссыльного, а устойчивым настроением его лирической поэзии является безысходная грусть. Даже в пейзажную лирику и фольклорные стихотворения врывается голос грустного переселенца. В Петрозаводске Глинка сложил «Олонецкую песню», появившуюся в 1830 году среди других его романсов и стихотворений в альманахе «Царское село». Библейская символика в этой песне уступила место фольклорной стилизации, но метод двуплановой игры слов и сюжета остался неприкосновенным. «Олонецкая песня» представляет собой не что иное, как письмо ссыльного поэта к петербургским друзьям. «Унылый птах», «пришибленный невзгодою», «один-одним, сироточка» напоминает друзьям о себе, говорит, что он был когда-то их «спутником и братом». Поэт просит «сжалиться над горестным» и снести его «на родину к родным, друзьям, в природный край». Возможно, что «Олонецкая песня» была задумана как своеобразное поэтическое обращение, рассчитанное на внимание литературной общественности.

38

Над озером, Габозером,
Сидит, грустит унылый птах.
Не здешний он: из дальних стран!
Пришиблен он невзгодою,
Привязан он хворобою!
Сидит, грустит залетный птах!..
И взговорил несчастный птах:
«Судьба моя, судьбинушка!
Другим ты мать, мне мачеха!
Сама ль велишь терпеть напасть,
Терпеть напасть, изныть, пропасть
Мне, бедному, мне, горькому,
В чужой стране, нерадостной!»

Лирика ссыльного Глинки индифферентна, она лишена общественно-политического содержания, поисков будущего, веры в завтрашний день. Это зачастую — лирика скорбная и ушедшая в себя, в мир переживаний грустного «переселенца». Она бывает слишком субъективна, слишком замкнута в лирическое «я», в мир внутренних переживаний одинокого ссыльного. Нередко Глинка целиком поглощен личной трагедией, и весь остальной мир в ней забыт. Но есть среди стихов изгнания и такие, где личная скорбь приобретает мужество выражения и где поэт поднимается над бедной и однообразной поэзией личной скорби. Это он делает путем обращения к широкому и свободному описательному жанру, который всегда ему удавался.

Художественно-этнографический элемент карельских стихотворений непосредственно сказывается на фонетике. Какие-нибудь «коймы» и «соймы» (в стихотворении «Вздох»), будучи почти однородны по своему фонетическому составу, оформляют звуковую сторону, придают стиху местную лексическую окраску и делают его по-особому осязаемым. Это лирика вообще, лирика индивидуальных, переживаний, но она всецело опирается на местные, локальные образы. Как звучание этих стихов имеет местную окраску, так имеет ее и все внутреннее их лирическое содержание. «...И молния горит над повенецкими лесами», — местную деталь Глинка поднимает до значения грозно возвышенного явления вообще, а «повенецкие леса» проникнуты почти державинским полногласием, они звучат торжественно и видятся торжественно, как символ и образ не местной только природы, но величия природы вообще. Поэтическое обобщение проникнуто у Глинки местным этнографическим содержанием,

39

и обратно: местное способно у Глинки к бесконечному поэтическому расширению.

Пейзажная лирика открывала путь к большим описательным поэмам — «Дева карельских лесов» (1828) и «Карелия» (1830).

В основу «Девы карельских лесов» положен рассказ одного из петрозаводских старожилов о лесных жителях, мирно коротающих свои дни среди карельских озер. Поэт с глубоким сочувствием относится к лесному жителю и его дочери (деве карельских лесов), которых «преследует закон возмездия». Испорченным нравам и застывшим чувствам светского общества, которое, при всем его внешнем великолепии, превращало людей в праздных тунеядцев, в карельской поэме противопоставляются «сыны природы», руссоистский культ простой личности и ее естественное движение чувств. Лесной житель и его дочь являются выражением некой возвышенной справедливости и добра; сила их состоит в отсутствии рефлексии, в искренности и естественности переживаний. В этой руссоистской тенденции состоит прямая связь «Девы карельских лесов» с ранней элегической поэзией Глинки.

В сюжетно-фабульном построении своей поэмы Глинка сохранил некоторые приемы романтических поэм, традиционные особенности этого жанра. «Дева карельских лесов» начинается с вводной картины, изображающей суровую, величественную природу Карелии (в духе предромантической поэзии, связанной с влиянием песен Оссиана); появление действующих лиц обозначается вводными вопросами («Отколь: с дороги ль? из тюрьмы? кто знает?»); сохраняется «местный колорит»; в основе сюжета — эпизод сближения чужестранца с туземной девушкой; наконец, поэма строится с обычной для романтических поэм фрагментностью, легко вынимаемыми отрывками, вполне законченными по теме. Задачи широкого эпического повествования и этнографической живописи, о которых говорит Глинка во вступлении к поэме, постепенно уступают место более ограниченным, личным темам, задачам изображения меланхолической тоски девы карельских лесов, ее чувств к беглецу из высшего света и нравоучительным аллегориям лесного жителя. Социальная биография лесного жителя остается недостаточно проясненной. Возможно, что эта фигура навеяна историей приписных крестьян. В Петрозаводске находился горный Александровский завод, основанный на труде приписных крестьян. Крестьяне часто бежали в глухие олонецкие леса и там скрывались от преследования закона. Когда Александр I в 1819 году посетил Александровский завод, ему доложили, что в бегах находятся 18 приписных крестьян.

Бесспорно, что Глинка в карельских поэмах учел опыт «финляндской

40

повести» Баратынского. Традиционную сюжетную схему (любовный роман гусара с финской девушкой) Баратынский заполнил новым содержанием. Он отказался от лирической манеры повествования, от изображения исключительной судьбы героя и внешних экзотических описаний. А. С. Пушкин отметил «Эду» как произведение, «замечательное своей простотой, прелестью рассказа, живостью красок и очерком характеров». Глинка не добился реалистического изображения человеческих чувств (особенно в «Деве карельских лесов»), но сама установка на народный быт и местную этнографию, наконец переход от лирического тона к фабульному повествованию соответствовали литературно-эстетическим принципам Пушкина и Баратынского. Глинку могла вдохновить и северная тема Баратынского и вся та красота, которую старается передать «Эда». С внешней стороны «Дева карельских лесов» имеет отдаленное сходство с «Цыганами» Пушкина и «Эдой» Баратынского, но в целом поэма Глинки не является литературным спутником этих вполне оригинальных произведений. Из сопоставления «Девы карельских лесов» с «Цыганами» и «Эдой» становится очевидным ее сентиментально-романтический характер: обилие эффектов, установка на некую декоративность, подчас нечто искусственное и театральное. Герои поэмы Глинки живут жизнью поэта, являются носителями его чувств и настроений, они больше напоминают отшельников из светского общества, нежели беглых крестьян, обреченных на томительную жизнь и суровую борьбу за существование. И все же Глинка как автор повести в стихах о «простых людях», написанной, на первый взгляд, в обычном сентиментально-пасторальном тоне, не является эпигоном того элегического романтизма, представителями которого были Козлов и Подолинский. «Дева карельских лесов» по своему фабульному замыслу находится в кругу тех ранних романтических поэм, в частности «Кавказского пленника» Пушкина, которые, сохранив в композиционном построении и в обрисовке характера черты байронических поэм, вместе с тем были связаны поэтической идеологией декабристско-пушкинской поры. Самое главное отличие «Девы карельских лесов», а вслед за ней и «описательного стихотворения» «Карелия» от явно подражательных романтических поэм состоит в сближении традиционного сюжета (встреча беглеца из высшего света с туземной де­вушкой) с «повестью несчастных», т. е. с повестью о ссыльных декабристах.

Вся дальнейшая фабула свидетельствует о том, что сюжетный замысел повести в стихах должен был окончательно сблизиться с судьбой ссыльного декабриста. С этой целью в «Деву карельских лесов» вводится образ незнакомца, своеобразного «карельского пленника».

41

Появление таинственного незнакомца в Карелии, среди озер и скал, мало мотивировано. Одно ясно: «несчастный человек» пришел на Север не по своей воле. На протяжении всей фабулы так и не раскрывается реальная биография этого человека, поэт многое не досказывает, оставляя читателям право догадаться: «кто ты?» И все-таки автор «Девы карельских лесов» не смог полностью скрыть биографию своего героя, совсем затушевать знакомого незнакомца. Между строк, не рассказывая подробно о прежней жизни «доброго гостя», Глинка сообщает, что он «с Европою знаком», «развлекал досуги чтением», и «вот, увлекшись раз движением, он иностранным языком с отцом (лесным жителем.— В. Б.) заговорил». Все это дает основание предполагать, что «карельский пленник» родствен тем людям, которые, побывав в Европе и «увлекшись движением», после 14 декабря 1825 года оказались в опале, в числе отверженных ссыльных. Что это именно так, свидетельствует ответная песня незнакомца, составляющий один из центральных мотивов поэмы. «Добрый гость» на вопрос девы карельских лесов: «Кто ты? Зверей гонитель иль гонимый?» ответил популярным декабристским романсом «Не слышно шуму городского...», который долгое время приписывался Рылееву. Незнакомец и был тем узником, о котором говорилось в этой песне. Таким образом, знаменитый «Узник» («Не слышно шуму городского») первоначально входил в «Деву карельских лесов»; позже он был несколько переработан и попал без упоминания автора в альманах «Венера». Несомненно, что Глинка собирался показать в «Деве карельских лесов» ссыльного декабриста, который после неудавшегося декабрьского восстания был заброшен в глухую Олонию. Сюжет был заманчив и в то же время почти неосуществим. Автор не решился назвать героя по имени; «несчастный человек» оказался настолько загримирован, что конкретное содержание образа стерлось. Только в заключительной части поэмы сквозь условно-романтический сюжет снова просвечивается важная политическая тема. Таинственный незнакомец говорит лесным жителям:

«Ужель война? Ужели к нам
Опять француз пришел с бедою?
Француз далек: тут ближе швед!
Кто б ни был! — В путь!
Увижусь с братом:
Он при царе! — Мне дела нет!
Скажу: хочу служить солдатом!
Солдатом заслужить вину...»

Так думали и другие декабристы, томившиеся на каторге и в ссылке. Напомним хотя бы Александра Бестужева. По высочайшему повелению

42

он был переведен из Сибири в Кавказский отдельный корпус, где и погиб от пули горцев. Николай I посылал декабристов на явную смерть. Глинка думал несколько иначе. Он надеялся, что Николай I издаст манифест, дарующий ссыльным свободу. Не случайно герой «Девы карельских лесов», пройдя солдатскую службу, снова возвращается к лесным жителям, но уже с хартией в руках.

Бежит и машет он рукою,
В другой — он хартию несет...
«Молитесь, милые! .. Свобода!
Скорей из сих несчастных мест!
Друзья! читайте... Манифест!..»

Конечно, это была утопия. Но Глинка искренне желал, чтобы Николай I обратил внимание на ссыльных декабристов и издал манифест об их свободе. Подобное же пожелание высказывал Пушкин в «Стансах». Ясно, что повесть в стихах о ссыльном декабристе не могла в свое время появиться в печати. Глинка оставил поэму незаконченной, в первой редакции. Но и в том незаконченном виде, в котором она была нами опубликована в Петрозаводске в 1939 году, через 110 лет после ее создания, «Дева карельских лесов» представляет большой историко-литературный интерес.

Вторая карельская поэма вышла в свет в 1830 году при содействии Пушкина.

Содержание «Карелии» несколько необычно. Все сочинение подразделено на четыре части с прологом, составляющим описание Карелии, и коротеньким эпилогом. В первой части рассказывается о любви грека к турчанке Лейле; во второй части молодой отшельник, лишившийся Лейлы, убитой собственным отцом, оставляет Грецию, посещает Италию и попадает в Карелию, где ведет беседу с заонежской заточницей Марфой Ивановной Романовой; в третьей части является новое лицо — Маша, дочь крестьянина Никанора, которая рассказывает четыре сказки о богатыре Заонеге, и, наконец, в четвертой части снова появляется монах-отшельник, который произносит духовные речи.

Каждый из названных эпизодов имеет самостоятельный интерес, и существуют они независимо друг от друга. Глинка первоначально мечтал создать большую стихотворную вещь на историческом материале, в которой собирался показать отношение олонецких крестьян к годуновщине, потом отказался от широкого исторического плана. Замысел не был полностью реализован, и историческая действительность не нашла в поэме широкого освещения. Заонежская заточница

43

Марфа Ивановна Романова, сосланная Борисом Годуновым в 1601 году в Толвуйский погост, почти не действует: она только слушает монаха-отшельника, а сама «есть не что иное, как поэтический призрак». В введении к поэме, чувствуя незавершенность этого образа, Глинка предупреждал читателя, что заонежская заточница мало действует и разговаривает потому, что, «по важности ее сана, ей нельзя было дать разговора о предметах неважных: о важном же, собственно до нее касающемся, ей говорить было не с кем».

Одновременно Глинка указывал, что «из хода повествования видно, что она (заонежская заточница. — В. Б.) есть средоточие всего действия: к ней приходят, ее стараются занять повествованием, к ней относятся и мысли и действия всех и каждого. Итак, она есть, без сомнения, первое лицо в рассказе, и если не всегда действующее, то всегда владычествующее над действиями других».

Идейный замысел поэмы «Карелия» может быть понят только при учете отношения Глинки к социальной жизни конца XVI века.

Не развит в поэме и образ крестьянина Никанора, принявшего непосредственное участие в судьбе заонежской заточницы. В одном из черновых набросков Глинка поясняет свой замысел. Отправляясь с тайным посланием в Москву, Никанор обращается к Марфе Ивановне с такими словами: «Я пойду через глухую Карелу. Там много есть добрых. Они знают про честь. Они готовы на все отважиться. Нам годуновщина наскучила. По одному знаку Выгозеры прискачут на конях с топорками и с пиками. Кареляки селеньями придут с пищалями. В одну ночь не станет ни стрельцов, ни терема. Тебя мы увезем далеко, далеко за леса, за болота, на поморье далекое. Годуновщина только до Олонца, а леса — наши владения. Никто не знает наших темных лесов. Ты будешь у нас Карелицею».

Местные крестьяне, согласно историческим документам, действительно оказали большое внимание заонежской заточнице. С риском для собственного благополучия местный священник Ермолай Герасимов и его сын Исаак, крестьяне Глездуновы, Татурины и Сидоровы разузнали место изгнания инока Филарета, передавали письма из Толвуи в далекий Антониев-Сийский монастырь, получали оттуда письма и привозили их инокине Марфе. Насколько важно было для Марфы Ивановны получение этих сведений, лучше всего говорят слова грамоты, данной царем Михаилом Романовым: «пожаловали есмя» за то, что «и про отца нашего здоровье проведывали и матери нашей великой государыне Марфе Ивановне обвещали».

Олонецкие крестьяне в поэме Глинки отзываются о Борисе Годунове как о «самоохотном царе» и «чернокнижнике».

44

Вернее, это мнение Карамзина, некритически воспринятое художественной литературой и публицистикой 20-х годов. Карамзин считал годуновщину «великим злом», при котором «господа не смели глядеть на рабов своих, ни ближние искренне говорить между собою». Закрепленный «Историей» Карамзина образ «царя-Ирода» интересовал Глинку не столько как историческое лицо, сколько как более общий пример «плохого» монарха. Важно, что Глинка считал Бориса Годунова царем вне закона, а в годуновщине видел антинародное движение. Не случайно крестьянин Никанор предлагал объявить Марфу Ивановну Романову своей «Карелицей», т. е. царицею, избранной самим народом. Здесь несомненно сказалась умеренно­декабристская точка зрения на царя как на народного избранника, власть которого ограничена законом и мнением народа. Отсюда становится понятным противопоставление «самоохотного» царя Бориса царю Михаилу Романову, который был избран Земским Собором.

Рассказ о крестьянине, спасающем заонежскую заточницу, мать Михаила Федоровича Романова, к которому декабристы относились как к «всенародно избранному» царю, была важна для Глинки, так как давала возможность включить в галерею художественных типов еще одного выходца из народа, рядового карельского крестьянина, выполняющего долг перед родиной, защищающего не просто боярыню Марфу Ивановну, а мать «народного избранника». Напомним, что еще Рылеев в известной думе «Иван Сусанин» возвеличил костромского крестьянина, спасающего боярина Михаила Федоровича от польских захватчиков. Рылеева занимал не столько самый факт самоотверженной смерти «за царя», сколько смерть с именем родины на устах.

Не следует забывать, что в 1613 году, когда сын заонежской заточницы Михаил Федорович Романов был избран на русский престол, Олонецкая губерния подвергалась немецко-литовскому нападению. Вражеские отряды жгли деревни, разоряли монастыри, насиловали женщин, убивали беззащитных людей. Всюду чужестранцы, как об этом гласят исторические документы, «землю пустошили, города воевали, церкви божии оскверняли, людей мучили всякими муками и насмерть побивали, и по лесам разгоняли, всякий живот грабили, дворы и деревни жгли, и скот выбивали, и все до конца разоряли». Царь Михаил для защиты древнейших русских селений от немцев-литовцев послал в Заонежье специальные воинские отряды, и в 1614 году силами русского ополчения с помощью карельских крестьян полчища неприятелей были разбиты. Немалую роль в этой непосредственной связи с центром Московского государства сыграли и те взаимоотношения, которые установились между заонежскими крестьянами

45

и инокиней Марфой Ивановной Романовой, которая в 1612 году стала «великой государыней».

Исторический сюжет в поэме «Карелия» не получил должного развития. Описательные картины и духовные речи монаха-отшельника постепенно оттеснили тему о социальных потрясениях начала XVII века. Исторический сюжет фактически распался. Это объясняется еще и тем, что история слишком откровенно перекликалась с современностью. Тема о смутном времени напоминала междуцарствие 1825 года, а рассуждения о «самоохотных» и законных царях давали повод для аналогии между «законным» Константином и «самоохотным» Николаем. Конституционный монархист Глинка, предлагавший в 1820 году на престол императрицу Елизавету Алексеевну, не был сторонником социальных потрясений, так же как он не был поклонником тех царей, которые запрещали «искренне говорить между собою». Борис Годунов в карельской Поэме вовсе не исторический характер, а просто подставная фигура, удачно подсказанная «Историей» Карамзина. Борис Годунов в сознании Глинки столь же одиозен, как и Николай I.

Заонежская заточница, прощаясь с Никанором, говорит:

Он пал, самоохотный царь!
Зови царей своих законных!
Вдовеет храм твой и алтарь!..
Мы кровь уймем, утишим стоны:
Как любим русских мы людей —
Бог видит! .. Мы не мстим!..
Любовью сзовем мы верных и друзей;
И до кончины наших дней
За кровь не воздадим мы кровью...
Как жажду видеть я Москву,
Читать любовь там в каждом взоре,
И приклонить свою главу
К святым мощам, в святом соборе!

В этой концовке прочитана политическая мораль, выражен идейный смысл исторического сюжета поэмы: «кровь унять», «утишить стоны», «любить русских людей», «не мстить», «за кровь не воздавать кровью». Глинка хорошо усвоил мысль Монтескье, что «милость есть отличное качество государей»; в поэме «Карелия» он не отказался от идеи о «милостивом» и «добродетельном» монархе на троне. Отсюда становится понятен смысл тех «милостивых» грамот царя Михаила

46

Федоровича, пожалованных в 1613 году олонецким крестьянам, на которые Глинка ссылается в тексте поэмы и в примечаниях к ней. По преданию, толвуяне были вызваны в Москву и награждены именными жалованными грамотами на угодья и льготы; крестьяне объявлялись свободными от тяглой подати, ограждались от обид под страхом царской опалы на тех, «кто учнет делать через царские жалованные грамоты и крестьян изобидит». Заонежские крестьяне были награждены за то, что «непоколебимым своим умом и твердостью разума служили и прямили и доброхотствовали о всем, про отца царева здоровье проведывали и матери царевой обвенчали и в таких великих скорбех и в напрасном заточении во всем спомогали». Глинка считал «милостивые грамоты», данные на защиту крестьян от разорения и ограбления, документом первостепенной общественной важности.

Когда ссыльный поэт непосредственно столкнулся с природой Карелии и с жизнью карельского народа, в его поэзии появились смелые краски и энергичные образы. Карельские поэмы своеобразны в том отношении, что психологический материал в них гораздо бледнее описательного, который отличается исключительным драматизмом и лиричностью. В поэме «Карелия» сохраняется религиозно-космическое настроение поэта, есть в ней также глухие намеки на судьбу политического ссыльного («ночь», «кандалы» и «клики»), но главное содержание карельской поэмы состоит все же не в «духовных» речах монаха-отшельника, а в тех описательных картинах, которые были положительно отмечены Пушкиным. Карелия — это некое человеческое богатство в будущем, и этот клад — «рудяные постели» — ждет рабочей руки, которая взялась бы за него должным образом.

Глинка отнюдь не желает, чтобы Карелия в его поэме была представлена дикой северной пустыней, захолустьем, хотя он и говорит: «Дика Карелия, дика!» В этой связи получает особый дополнительный смысл — мы бы сказали стилистический смысл — и один из важнейших мотивов фабулы: фигуру отшельника Глинка вводит с тем, чтобы сдружить образ Карелии с великой русской культурой, устранить чуждость между ними, указать на большую внутреннюю близость между этими национально-историческими силами, не снимающую нисколько своеобразия каждой из них. В поэме «Карелия» Глинка, ссыльный поэт-декабрист, приложил все свои силы к тому, чтобы воссоздать образ и красоту Карелии, малоизвестного тогда края. У него был один предшественник на этом поприще: знаменитую оду Державина «Водопад» мы имеем основание рассматривать как начало в русской литературе карельской темы,

47

вызванной интересом поэта к сурово-красивому н многообещающему краю Русского государства.

Пейзаж в поэме «Карелия» слит с человеческой практикой; природа, цивилизация, хозяйство образуют в поэтическом сознании Глинки единство.

В Кареле рано над лесами
Сребро и бисеры блестят,
И с желтым златом, полосами,
Оттенки алые горят,
И тихо озера лежат
На рудяных своих постелях.

В примечании к этим стихам говорится: «Ложе или дно здешних озер состоит почти всегда из железной руды, которую добывают оттуда особыми черпалами». Так пышный поэтический образ основывается у Глинки на вполне реалистических сведениях производственной практики человека.

Фонетическая окраска стиха у Глинки тоже густая, как у Державина, он любит цельность звука, осязаемость его.

И от озер студеным веет...
И жизнь молчит, и по горам
Бедна карельская береза;
И в самом мае по утрам
Блистает серебро мороза...

Любопытно, что словами описания говорится о бедности — «бедна карельская береза», а вся оркестровка строк на раскатистое «р» придает пейзажу красоту и величие. То же самое:

Лишь изредка отрывки пашен
Висят на тощих ребрах скал...

«Бедные» подробности в описании пейзажа для Глинки только частности. Он привык в мире и в природе видеть энергию и непочатое богатство, — державинское видение богатства всюду его преследует, и стиховой стиль Глинки организован как бы навстречу этой мощи и этим бесценным дарам, которые может предложить поэзии природа, бедная и скудная только по первому впечатлению.

Но живописна ваша осень,
Страны Карелии пустой:
С своей палитры, дивной кистью,

48

Неизъяснимой пестротой
Она златит, малюет листья:
Янтарь, и яхонт, и рубин
Горят на сих древесных купах,
И кудри алые рябин
Висят на мраморных уступах.
И вот, меж каменных громад
Порой я слышу шорох стад,
Бродящих лесовой тропою,
И под рогатой головою
Привески звонкие бренчат.

Вот стихи, где излюбленная Глинкой торжественная фонетика вступает в полное согласие с тем, что дает зрительный, мыслимый образ: пышность цвета осеннего пейзажа сливается воедино с трубными звуками этих стихов, и звук и образы возвышаются до предельной своей — державинской — красоты и интенсивности. В этой красоте — тоже по-державински — все и пышно и просто, здесь и такое словечко, как «малюет», рядом со «златом», и здесь рябина дается как образ неслыханного красочного богатства, и «привески звонкие» звучат («бренчат») необыкновенно сильно.

В поэме «Карелия» Глинка еще более усиливает фольклорную окраску сюжета и стиля, к чему повод дает введенная в поэму карельская девушка Маша, прекрасная сказительница. Предания и сказки Маши исходят не из книжного источника, а из живой устной традиции. Поэтический инвентарь их исключительно сложен. Типично сказочные мотивы и образы переплетаются с мотивами и образами былинного эпоса. Народное слово составляет существо поэтического стиля Глинки, поэтому стиль этот так легко и естественно и в дальнейшем срастается с любыми фольклорными заимствованиями. Народные выражения, слова и обороты, пословицы и поговорки Глинка использует в переосмысленном и переплавленном виде. Приведем несколько примеров художественного претворения.

Груба лесных карелов пища,
Их хлеб с сосновою корой.

Эта характеристика образа жизни тогдашнего карела, по-видимому, явилась в результате творческого переосмысления народной поговорки: «Карел кору ел».

Как в поговорке, так и у Глинки «кора» и «карелы» связаны друг с другом звуковыми отражениями. В стихах Глинки как бы

49

прокатывается из строки в строку: лесных карелов, хлеб... корой. В поэме «Карелия» Глинка использует местное слово «шелойник». означающее юго-западный ветер:

И мертво всё... пока шелойник
В Онегу, с свистом сквозь леса,
И нагло к челнам, как разбойник,
И рвет на соймах паруса.

Здесь важно не только введение в поэтический текст такого слова, как «шелойник», которое придает стиху своеобразную лексическую окраску, но и стиховое сопоставление «шелойника» с разбойником. Оно тоже взято из народной пословицы: «Ветер-шелойник — на Онеге разбойник». В понимании народа «шелойник» не просто ветер, а злой ветер, который причиняет много беды рыбакам, рвет на соймах паруса и т. п. Народную пословицу, народное сравнение, выраженное в поговорке, Глинка сначала разлагает, «шелойник» и «разбойник» у него сначала отделены друг от друга, но потом эти слова и образы снова воссоединяются в качестве рифм, звуковые соответствия стиха помогают этим терминам найти друг друга. Так, например, рифмы, звуковой строй стихотворения, чередования его словесных рядов имеют у Глинки в качестве своей подосновы народную поговорку, а поговорка превращается в музыкальную тему.

Выражение Глинки — «туман постелется холстом, и рыба к берегу хвостом» — становится понятным, если учесть, что онежские рыбаки «узнают полночь по тому, когда рыба становится к берегу хвостом, а в Онегу головой, ибо с вечера бывает обратно». Художественный образ Глинки в данном случае вырос из народной загадки: «Туман холстом, а рыба хвостом». Выражение Глинки — «Для глаз ударистые краски» — становится ясным, если учесть, что олонецкие мастеровые под словом «ударистый» имеют в виду узор и раскраску. Они говорят: «Такой-то узор надобно сделать посогласнее, а такой-то — поударистее».

С явным сочувствием поэт-декабрист изображает северное крестьянство, характеризуя его трудолюбивым, и с восхищением говорит в примечаниях к поэме, что «у карельцев язык благозвучен». От природы одаренным человеком был крестьянин Никанор («Наш Никанор был тверд душою, с холодной, умной головою и сократическим челом»), его дочь Маша «умом и разумом блистала» «Жители Олонецкой губернии, — замечает Глинка, — издавно охотливы к грамотности», они «отличаются особенным, холодным, рассудительным

50

умом, и сократическое чело (как его видим на бюстах Сократа) часто встречается под шапкой крестьянина — есть признак здравого, светлого ума».

Одна из главных заслуг Глинки как автора «северных поэм» состоит в введении в литературу художественных картин из жизни трудолюбивого карельского народа. Исторический и современный материал Карелии Глинка превратил в поэтический материал, а жизнь и быт северного крестьянина сделал вполне равноправной темой художественного изображения, столь же ценной в эстетическом отношении, как и темы из жизни и быта русского дворянства.

Показательно, что к описательной части поэмы, к стиху ее притягивалось внимание всех современных критиков, писавших о «Карелии». Это не случайно. Описания затмевали для них остальное содержание поэмы. На первом месте следует, разумеется, поставить отзыв Пушкина. Пушкин говорит о языке Глинки, о его стихе, и затем — особая форма критики — предлагает несколько выписок из поэмы: выписано все, что Пушкин считал лучшим.

Пушкин имел полное основание говорить о самобытности дарования Глинки и оригинальности его поэмы. Считая наиболее удачными описательные картины, посвященные изображению величественной природы Карелии, Пушкин в своей рецензии процитировал следующие отрывки: «В страну сию пришел, я летом», «Дика Карелия, дика!», «Край этот мне казался дик», «Сии места я осмотрел...». «Здесь поздно настает весна...», «По Суне плыли наши челны.. «Кивач... Кивач!.. Ответствуй, ты ли?» и «В тех горах живут селениями духи...».

Отзыв Пушкина знаменателен тем, что в нем не упомянуты религиозно-сентиментальные и дидактические элементы в поэме, тем самым Пушкин отверг их. Но зато едва ли хоть один действительно сильный эпизод поэмы укрылся от его внимания.

В лице ссыльного поэта-декабриста Карелия нашла своего внимательного и вдумчивого художника, этнографа и фольклориста. Ши­роко привлекая в своих поэмах фольклорные мотивы и образы, Глинка в Карелии познакомился с карело-финскими эпическими песнями и дал первые переводы некоторых рун знаменитой «Калевалы».

9

Литературная биография Глинки начинается с первого десятилетия XIX века, а кончается при Толстом и Чехове. Он пережил не только своих современников, но и многих «шестидесятников» и доживал свою жизнь едва ли не как единственный представитель пушкинского

51

периода в литературе. Писал Глинка свыше семидесяти лет, но самыми интересными и значительными годами в его творчестве были годы Отечественной войны с Наполеоном, годы исповедания декабристских идеалов. Именно творчество этого периода определяет место Глинки в общей истории русской литературы, именно стихи поэта-патриота, поэта-декабриста имеют право на внимание потомства.

Отбыв ссылку, Глинка соединил свою судьбу с представителями «официальной народности» — Погодиным и Шевыревым. Вместе с ними он отрицал «век безверия» и прославлял патриархальные нравы предков. За громкими фразами об умиляющей гармонии небесных образов в его поздних стихотворениях скрывалась воинствующая реакция, бесплодная проповедь «непротивления злу», растерянность и непонимание нового общественного движения. Высоко оценив «Очерки Бородинского сражения» (1839), Белинский с присущей ему принципиальностью обрушился на морализм глинковской поэзии и вынес суровый, но справедливый приговор: «Мы всегда говорили и теперь скажем, что истинный поэт всегда нравствен, а пошлые нравоучители вовсе не поэты». Для Белинского было ясно, что Глинка в растянутом стихотворении «Москва благотворительная» подпевает Шевыреву, который тогда возглавлял поход против революционно настроенного молодого поколения.

В 1848 году П. А. Плетнев замечал в письме к Я. К. Гроту по поводу приезда Ф. Н. Глинки с женой А. П. Голенищевой-Кутузовой в Петербург: «Чета уже ветхая»; а Глинка после этого прожил еще 32 года. Жил он в Москве по соседству с Сухаревой башней, на Садовой улице. По понедельникам у него собирались друзья и знакомые — известный Раич, поэт И. И. Дмитриев, переводчик Б. М. Миллер, академик Завьялов и др. Рассказывая о своих литературных знакомствах, А. И. Шуберт, между прочим, вспоминает Глинку и его жену: «Ф. Н. Глинка, маленький, сухонький старичок, очень скромный, неразговорчивый; зато супруга его, Авдотья Павловна, была очень авторитетна, говорила громко, азартно, ругала Герцена». Вспоминая глинковское общество стариков, остроумный Раич сказал однажды:

Мы живем на Серединке,
Как отшельники,
Ходим только к Глинке
В понедельники.

Глинка продолжал писать, особенно много стихотворений он написал в годы русско-турецкой войны. Широкую популярность приобрело

52

его стихотворение «Ура! На трех ударим разом!..» Этот ура- патриотический гимн был переведен на французский, английский, немецкий, польский, молдавский, сербский, китайский и маньчжурский языки. Даже в своих религиозных стихотворениях Глинка в 1854 году говорил языком поэта-воина. В стихотворении «Христос воскрес» он в один образ объединил «святые дни» и «ядра каленые»:

В святые дни ядром каленым
Мы похристосуемся с ним!

После появления ряда подобных стихотворений в «Северной пчеле» Глинка редко выступал в печати. Все его творчество ограничивалось дружескими посланиями. Одно из последних печатных произведений Глинки — большая мистическая поэма «Таинственная капля», изданная в 1861 году в Берлине, а через десять лет (1871) перепечатанная в Москве в издании М. П. Погодина. В этой поэме, основанной на одной из древнехристианских легенд и написанной под сильнейшим влиянием Мильтона и Клопштока, «греховностям» всего земного противопоставлялась святость небесного. Поэма отражала мистическое настроение поэта и в то же время была своеобразным реваншем «шестидесятникам» за их «нигилизм» и материализм. В письме к Я. П. Полонскому Глинка ворчал на «новых людей», которые «с новыми мыслями, воззрениями, порядками и т. п., как будто спустясь с луны, засели на землю».

Последние восемнадцать лет своей жизни Глинка совсем отошел от литературы. Одно из его последних стихотворений, «Мальчик в лаптях и нагольном тулупе», посвящено Ломоносову. Слабое, без всяких проблесков прежнего таланта, это стихотворение, тем не менее, лишний раз свидетельствует о том влиянии, которое имел Ломоносов на «жесткую» поэзию Глинки.

Старческое творчество Ф. Глинки лишено историко-литературного интереса. Но среди множества утомительных религиозно-нравственных стихотворений есть и такие, в которых все же сохранилась любовь к кипучей вольнолюбивой молодости, к Пушкину и декабристам, к народной России. Его стихи об Отечественной войне 1812 года, написанные в 1839 году, воспоминания о Семеновском полку, патриотический гимн «Москва» свидетельствуют, что Глинка сберег некоторое мужество, сберег декабристскую любовь к родной стране и веру в ее великое будущее.

Эволюция Глинки к славянофильству, его непонимание передового общественного движения 40—50-х годов есть результат не только его личной ограниченности и умеренности его прежних идеалов,

53

но и свидетельство сложности самого декабризма как общественно­литературного движения.

В молодости живой энергичный общественный деятель и достаточно интересный поэт, под старость мистик и филантроп, Глинка и сам понимал, что все его заслуги были в прошлом. После 14 декабря 1825 года он если и существовал как писатель, то для немногих, а постепенно и совсем сошел со сцены. «Поэт в себе» — так называется одно из стихотворений Глинки, сохранившихся в бумагах поэта.

Без малого сто лет (с 1786 по 1880) прожил Федор Глинка. Он скончался 11 февраля 1880 года в Твери. Его похоронили с воинскими почестями, как участника Отечественной войны 1812 года, награжденного золотым оружием.

В. Базанов


В. Базанов. Ф. Н. Глинка // // Глинка Ф.Н. Избранные произведения. Л., 1957 (Библиотека поэта; Большая серия; Второе издание). С. 5—54.
© Электронная публикация — РВБ, 2021. Версия 1.0 от 3 февраля 2021 г.