Глава III
Изгнанник
(Повесть Никандрова)

Городской священник Иван, прочитав письмо от Ивана Ефремовича, дружески обнял г-на Кракалова. Восторги Никандровы были неописанны. Он вздыхал, улыбался, плакал, хохотал и, вешаясь поминутно на шею к Гаврило Симоновичу, думал: «Счастливый человек! ты ее видел; на тебе покоились иногда взоры ее; может быть, она прикасалась рукою своею к руке твоей!» Он целовал с нежностию руки растроганного старика.

Праздничные дары г-на Простакова еще больше склонили отца Ивана в пользу родственника его Кракалова; он хотел было отвести ему особую комнату, но оба друга решительно, в один голос, от того отказались. Они думали: Гаврило Симонович: «Мне надобно быть с ним неразлучно, того требовал г-н Простаков!» Никандр: «Ах, может быть, он хотя слово об ней скажет!»

Поутру следующего дня отец Иван вошел в комнату гостей своих.

— Терентий Пафнутьевич! — сказал он, оборотясь к князю,— я пришел пред вами извиниться. Хотя городок наш и невелик, однако ж к этой неделе съезжаются почти все окрестные дворяне. Итак, я, совсем не представляя, что вы, милостивый государь, ко мне пожалуете, вчера еще дал слово на всю неделю. Утро обыкновенно в церкви, обед у одного, ужин у другого; разве только в субботу не будет ли ко мне кто-либо на вечер. Право, очень совестно.

— Совсем не для чего, батюшка,— вскричал князь с приметным удовольствием.— Я приехал сюда не для масленой, а единственно провести несколько досужих дней с моим приятелем; и думаю, что он, несмотря на молодость,

158

согласится лучше проводить со мною время, чем где-либо.

— О! без всякого сомнения, — отвечал Никандр, — чего мне искать на вечерах у людей незнакомых?

Священник был рад такому ответу и, еще раз извинясь, вышел с улыбкою. После обеда остались они одни, и Никандр сидел у окна, а князь Гаврило Симонович ходил большими шагами,— оба задумавшись. Никандр смотрел томными глазами на князя, как бы умоляя его сказать что-нибудь: «Здорова ли она? не было ли когда разговора о нем?» — тщетно! Князь очень проникал в мысли молодого человека и ломал голову, как бы одним разом навсегда отдалить его от такого покушения, которое будет бесплодно. Они понимали мысли один другого и были недовольны, каждый больше сам собою, нежели товарищем.

Наконец князь остановился, выступил одною ногою вперед и, вынув руки из карманов, вскричал: «Так!» — подошел с улыбкою к окну, сел против Никандра и сказал ему с ласкою друга:

— Кажется, молодой человек, ты имеешь ко мне доверенность? Да и должен иметь, ибо я заслуживаю ее нежною к тебе любовию. Отчего же до сих пор не знаю я, кто ты и откуда?

— Потому,— отвечал Никандр пасмурно и со вздохом,— что я и сам о том ничего не знаю!

— По крайней мере,— возразил князь,— ты что-нибудь да знаешь; а иногда из самой малости доходят люди до великих открытий. Неужели с тобой ничего-таки не случилось?

— Были, конечно, некоторые приключения, да с кем их не бывает; но таких, из коих бы я мог что-либо заключить о себе,— нимало!

— Я очень любопытен слышать и те, какие с тобою случались. Чего не видит один глаз, то увидит другой: оттого у нас по два глаза и по два уха. Я прошу тебя...

— Если это вам угодно, я скажу все, что было.

— Пожалуй, пожалуй! — вскричал князь, и Никандр начал:

— Как я стал понимать себя несколько, то увидел, что живу с одною матерью, старухою древнею, в маленьком домике, также древнем, в губернском городе Орле. Она научила меня читать, а приходский дьячок — писать; и я в десять лет возраста был в обоих искусствах неплох.

159

Нередко приставал я к матери моей с вопросами, кто был мой отец, как его имя, как фамилия? «Это тебе не нужно»,— отвечала она обыкновенно; а что это нужно, то я понимал, слыша, как ребятишки моего возраста с важностию величали друг друга полными именами, прибавляя к фамилии словцо «господин», а я все слыл просто Никандр и печалился.

В один день, как я сидел с дьячком и писал, подъехала к домику нашему карета. Мы крайне удивились, а еще больше, когда вошел полустарый человек, как показалось нам, купец. Мать моя, по-видимому, была ему незнакома. Он отвел ее в особую комнату, пробыл там около четверти часа, наконец вышел с узлом в руке. Глаза матери моей были заплаканы. «Никандр,— сказала она,— поди сюда, — и отвела меня трепещущего в ту же комнату, где была с незнакомцем. — Ты от меня теперь уедешь, друг мой, — продолжала она, — прости!» С воплем, я уцепился за платье ее, крича: «Куда, матушка?» — «Милое дитя,— отвечала старуха,— ты не мой сын; с этим человеком ты прислан был ко мне на воспитание; теперь он берет тебя назад. Прости!»

Восхитительная мысль озарила сердце князя Гаврилы Симоновича, и он вдруг, сообразя все обстоятельства, время и самое имя, устремив пламенеющие взоры на молодого друга, спросил трепещущим голосом:

— Больше ничего она не сказала?

— Ах!— отвечал Никандр,— я бы не хотел лучше знать дальнейшего объяснения! Она, под обещанием всегдашнего молчания, открыла мне, что ей удалось некогда у человека, привозившего ей деньги, а мне белье, выведать, что я побочный сын какого-то знатного господина, который объявить обо мне не смеет, а уморить с голоду не хочет; а потому воспитывает тайно, под одним именем Никандра.

Князь Гаврило Симонович опустил руки; глаза его невольно обратились в пол; он вздохнул и сказал протяжно: «Жаль! Продолжай...» И Никандр продолжал:

— Вошел прежний незнакомец, взял меня за руку, посадил в карету и отвез в известный вам пансион. Скоро привык я и к новому моему жилищу и пробыл там около четырех лет весьма покойно и весело. Главный надзиратель наш, господин Делавень, был вместе и муж мадамы и наш учитель; он и подлинно знал некоторые приятные искусства в довольном степени, а особливо в живописи, и

160

я мною успел от его приохочивания. Мне исполнилось уже пятнадцать лет, как появились у нас девицы Простаковы. Я увидел их, и сам не знаю отчего при первом взгляде на старшую десятилетнюю Елизавету сердце мое забилось неизвестным для меня до тех пор биением. Ах! один взор милой малютки очаровал меня. С каждым днем умножалась моя к ней привязанность, и я старался не пропустить ни одной свободной минуты, чтобы не быть вместе с нею. Прилежность моя удвоилась. Я хотел показать Лизе, что не нестоящий человек ищет сердца ее. О! тогда и в ум мне не входило подумать о той страшной разности, какая находится между безродным, безыменным человеком и дочерью достаточного дворянина.

Казалось, Лиза понимала взоры мои, отгадывала причину необычайного румянца на щеках, когда я прикасался к руке ее в танцевальных уроках. Я осмеливался пожимать ручки ее, мне тем же отвечали. Будучи легче ветра, танцуя с нею, был самый дурной танцор, когда за болезнию или по другим причинам не было там Лизы, а если и была, но не участвовала в танце.

Началась ревность. Иногда я с намерением занимался другими девицами, особенно теми, кои были лучше ее лицом, богатее, блистательнее. Молодая любовница моя рвалась от досады, платила мне тем же; но я с тайною радостию усматривал в ней то уныние, ту принужденность, которая есть обыкновенный признак печального состояния сердца. Это — кто б подумал? — это произвело между нами переписку. В первый раз, идучи из классов в зимний вечер, осмелился я всунуть ей в руку маленькое письмецо. Она взглянула на меня тем кротким, тем проницающим взором, который говорит: «Я знала, что ты меня обманывал своею холодностию. Ах! и я тебя обманывала моим притворным равнодушием!»

Так переписка наша продолжалась несколько лет. Я взрос, и мне исполнилось девятнадцать лет, как Елизавета была пятнадцати. Тогда произошло то печальное приключение, которое, конечно, вам известно и за которое ведено мне оставить место, столько для меня прелестное! О! как рад был я, что имения моего не рассматривали и мне достались все ее письма. Теперь читаю я их непрерывно, сравнивая Лизу-малютку с Елизаветою-девицею. Так, почтеннейший друг мой: в настоящем положении чтение писем тех составляет единственное благо дней моих. Ни одна смертная не наполнит собою моего сердца;

161

я решился провести жизнь в одиночестве и надеюсь находить между горестнейшими минутами и довольно сносные. В самых затруднительных обстоятельствах, когда горесть и даже бедствие тяготило душу мою и делало жизнь ненавистною, я раскладывал письма моей Елизаветы; моей, ибо она отдала мне сердце свое, и получал облегчение, утешение, сладость душевную.

Вы кажетесь недовольны, великодушнейший друг мой; но успокойтесь. Я уверяю вас святейшим уверением, пусть Елизавета отдает руку другому, пусть с восторгом страсти падет в объятия счастливого смертного, пусть народит ему детей, столько же прекрасных, как и сама она,— я всегда буду любить ее, как теперь. Не то люблю я, что составляет чувственную Елизавету; нет, я люблю в ней предмет великий, единственный для меня в мире, и буду любить тогда, когда она будет материю многих детей от другого, с равным пламенем; ибо любовь моя не есть любовь только чувственная.

Князь Гаврило Симонович пылал неудовольствием. «Как можно, думал он,— в такие лета так много полагаться на свой ум, особливо на свои чувства! Право, он будет несчастнее, чем я, истоптавши огород свой!»

— Молодой друг мой,— сказал он, взяв Никандра за руку,— чтоб находить удовольствие, и удовольствие постоянное, в таких чувствах, надобно совершенно быть уверену, что предмет любви твоей будет тому соответствовать.

— О! надобно быть мною, чтоб понимать сердце ее! — вскричал Никандр.

— Худо, очень худо,— сказал князь.— Отец ее, добрый, честный, чувствительный старик, не заслужил такой неблагодарности!

— Неблагодарности? — возразил Никандр. — Да покарает небо сердце неблагодарное! Не клялся ли я ему, что никогда не буду искать случая видеть ее? Даже если б она предлагала мне руку без воли его: никогда не соглашусь растерзать сердце отца чадолюбивого и старца благодетельного! Я лягу во гроб и, испуская последнее дыхание от тоски, скорби и мучения, скажу к судии верховному: «Так, я любил Елизавету, любил святейшею любовию и никогда не думал быть обольстителем!»

Последнее слово немного заставило князя Гаврилу Симоновича задуматься. Черти, вытаскивающие раскаленными клещами язык обольстителя, так живо изображенные

162

на картине у фалалеевского старосты Памфила Парамоновича, ясно представились его воображению. «Молодой человек,— продолжал он размышлять,— так судит! О Иван Ефремович, любезный друг мой! если и дочери твоей сердце в таком же состоянии, как сего юноши, много слез будет стоить тебе пансионное воспитание в губернском городе!»

Сим кончился вечер. Утро встретили они спокойнее, но не довольнее. Никандр по крайней мере рад был тому, что нашел случай излить на словах душу свою, и хотел продолжать; но князь Гаврило Симонович, которому совсем не хотелось сего, спросил его:

— Ну, милый друг, что ж случилось с тобою по выходе из пансиона?

Никандр был несколько смешан таким вызовом, ибо все мысли его и красноречие напряжены были думать и говорить о Елизавете; но князь Гаврило Симонович совсем не к тому расположен был. А молодой человек, в утешение себе, видя, что нельзя уже говорить об одной своей любезной, решился при всяком удобном случае напоминать об ней и тем сколько-нибудь облегчать свое сердце.

Он повиновался долгу и продолжал.


В. Т. Нарежный. Собрание сочинений в 2 томах. М.: «Художественная литература», 1983. — Том первый. Российский Жилблаз.
© Электронная публикация — РВБ, 2002—2024. Версия 2.0 от 30 июля 2020 г.