Глава IX
Метафизик
(Продолжение повести Никандровой)

Вошед в покой, встречены были старухою в запачканном платье. «Что вам надобно, господа?» — спросила она. Я отвечал, что г-на Трис-мегалоса, к которому имею письмо. Она ввела в его кабинет. Там пребольшие шкапы

188

наполнены были пребольшими книгами и толстыми тетрадями. У окна стоял столик, накрытый черною клеенкою; на столе большой самовар, а у стола два пожилые господина с багряными лицами держали по большому стакану в руке. Они оба обратили на меня блистающие взоры, и я оробел, не зная, которому из них подать письмо. Один был высокого роста, с надменным видом; другой мал, коренаст и с головою едва ли меньше, как была у Ермила Федуловича, нос луковицею, с прешироки ноздрями.

— Чего ищеши зде, чадо?— спросил последний. Вдруг догадался я, что это сам Трис-мегалос, и с почтением подал письмо. Он прочел, улыбнулся, засунул в нос с горсть табаку, закинул голову назад, отчего она походила на дельфинову, и сказал:— Благо ти, чадо, аще тако хитр еси в науках, яко же вещает почтенный благоприятель мой! Ты пребудеши в дому моем аки Ное в ковчезе, и треволнения никогда же тя коснутся. Добре ли веси правописание?

Я отвечал со смирением:

— Мню, честнейший господине мой, яко добре вем; ни чим же менее великоученейших мужей.

Трис-мегалос поражен был ужасом. Он вскочил, выпялил глаза и осматривал меня с благоговением. Зато приятель его поднял такой жестокий смех, что стакан из рук его выпал. «Ну, нашла коса на камень!» Он продолжал хохотать.

Трис-мегалос сел и с видом увещания сказал другому:

— Что смеешися, о Горлание! Не есть ли во времена наши, егда погибло все изящное на земли, и нравы развратишася; не есть ли, глаголю, чудо, зрети юношу сего в толиком благомыслии, вещающего языком мудрейшим и доброгласнейшим? О Горлание, Горлание! Почто глумишися?

Обняв меня, сказал он:

— Воссяди, чадо, посреде нас и вкуси от пития сего, им же утешаемся.

— Не тако, о господине,— отвечал я,— юн бо есмь, и необыкох вкушати от пития, его же нарицают пуншем.

— Добре,— отвечал он,— обаче воссяди!

Таким образом, я сел; разговор сделался веселее; Горланиус довольно грубо насмехался над нами, слыша беспрестапно: аще, обаче, абие и проч.

Когда г-н Горланиус ушел по вечеру, то метафизик отвел мне горенку, похуже, правда, чем была у меня в доме

189

купца, но зато гораздо лучше, чем на чердаке у Ермила Федуловича. На другой день рассказал он мне о будущей моей должности, которая и подлинно состояла только в том, чтоб переписывать его речи; а как они были на обыкновенном русском языке, то мне это весьма легкою показалось работою. Более двух месяцев провел я в переписке; после полудня уходили с Трис-мегалосом в его садик, разговаривали дружески и с приятностью, и господин ученый сделал мне величайшее снисхождение, говоря со мною простым русским наречием, и позволил мне говорить таким же, прибавя, что пока хорошенько не выучусь славянскому, то не должно во зло употреблять языка того, так, как нечистыми руками прикасаться к святыне. Под вечер обыкновенно приходил к нам Горланиус или присылал звать к себе, куда с великою охотою ходил Трис-мегалос. Дом Горланиуса был подле нашего и сады смежны. Внутренние уборы и прочие вещи были вдесятеро богаче, чем у нас. Семейство Горлапиуса составляли: возрастная дочь Агафья, такая же племянница Анисья (обе, сколько можно было применить по первому взгляду, довольно нахальные девки), древний старик и пожилая безобразная баба Соломонида, которая, однако же, тем не меньше нравилась своему хозяину; а насмешники пропустили слух, что племянница Анисья была среднее пропорциональное число между Соломонидою и Горланием, которому приводилась роднее, чем племянницею. Теперь можно догадываться, какому порядку и благопристойности должно быть в доме филолога, ибо это было звание Горлания, который, ростом, ревом или рычанием заставляя трепетать других, сам нередко трепетал от визгу Соломониды, которую обыкновенно для краткости, или из особливой приязни, называл Соломоном. «Соломон! — кричал он при каждом нашем появлении в дом,— поставь самовар! Нет, Соломон, это сделает Агафья или Анисья: а ты, Соломон, поди к погребщику с этою записочкою».

Гостить в таком доме мне совсем не нравилось; однако бывал очень часто, ибо того требовал Трис-мегалос: я любил доброго старца и исполнял волю его. Доверенность его ко мне и дружба с каждым днем умножалась. Он читал свои речи прежде мне, чем в собрании; требовал мнения, а иногда и советов; а что всего больше делало чести для сердца человека многоученого, то и принимал их. Сердце его было мне открыто, кроме одного случая. Нередко он задумывался, сидел, ни на что не обращая внимания и даже

190

не слыша, если его спрашивали; потом вставал быстро, улыбался, хлопал руками и говорил: «Добре, добре! тако сотворю!»

Я почитал такие явления вдохновением метафизики, а иногда пунша.

Таким образом проведено лето, осень и часть зимы. Как вечера начались ранее, то и мы ранее отправлялись к Горланию. Там Горланий без отдыха пил; Трис-мегалос иногда отдыхал, подходил к Анисье, величал ее голубицею, краснейшею той, какая была в Ноевом ковчеге; иногда брал за руку, хохотал, раздувая ноздри, и опять отходил к стакану. Анисья вертелась, как бес, давала щелчки старику, отчего он нередко морщился и приходил в смущение, когда она толковала о его парике и очках, что все хотел скрыть он. Я обыкновенно садился у фортепиано, играл арии; Анисья прыгала посорочьи, а Агафья, на ту пору смирная, сидела подле меня и пела, как чижовка на примане. А вся эта картина была преизрядная.

В одно утро меня позвали в кабинет Трис-мегалоса. Вхожу и вижу, что он сидит с важностию и улыбается, глядя на толстую тетрадь и лист исписанной бумаги.

— Сядь, друг мой,— сказал он. Я сел, и он начал продолжать:— Теперь открою тебе дражайшую тайну сердца моего. Не думай, как многие из непросвещенных, что я полюбил только метафизику, язык славянский и пунш. Так, люблю и их, но не одних! Увы! в преклонной старости лет моих полюбил я паче меры и благообразную Анисию, племянницу велемудрого Горлания.

Он остановился и тяжко вздохнул.

— Почто смущается сердце ваше?— сказал я.— Муж толикой учености, как вы, сделает великую честь именитой девице, предложив ей сердце свое и руку.

— Каждодневно делаю сие,— сказал он,— но всуе: она гордее Навуходоносора, ....... .............................. .............................. Тьмократно увещевает ее Горланиус склониться на мои желания; но она, для отдаления сего вожделенного брака, дает мне задачи многотрудные. Например, однажды она сказала мне: «Доколе не кончите своего трактата, не войду я на брачное ложе ваше!» Увы! сын мой Никандр; много трудился я, но без пользы. Во-первых, по ее велению доказал я неоспоримо,

191

что душа наша во лбу между глазами. «Хорошо,— отвечала она; и на другий день в письме пишет:— Теперь хочу, чтоб доказано было, что душа наша в затылке». О злоумышления на честь метафизики! О святотатство, равняющееся отцеубийству! Но что делать: я покусился и на сие злодейство, ибо любовь к Анисье превозмогла любовь мою к метафизике: и вот ты видишь начертание на сто семидесяти листах с половиною, где ясно и неоспоримо доказано, что душа человеческая имеет пребывание свое в затылке, с тем, однако, что она властна прейти в чело. Таким образом, исправил я свое преступление, сколько мог. Ты, сын мой, приими на себя труд отнести к свирепой сие начертание.

Теперь выслушай писание, при коем понесешь ты рассуждение о душе в затылке.— Он взял лист, еще вздохнул и начал читать:

«Днесь посылаю начертание, в коем узриши, на коликое злодейство умыслих аз, окаянный, из единыя любви моея, доказав душе нашей быти в затылке, и аще поволиши, то и невозвратно. Возымей надо мною жалость и престани, избраннейшая дево, отлагати день брака нашего. Ты единая для мя стала днесь метафизика: воочию твою зрю онтологию; на челе пневматологию; а на затылке, увы! днесь психологию. Не буди свирепа, яко же свиния дубравная, или птицы, у коих поврежден затылок, а вместе с тем душа и разум».

Такое дурачество, и притом в такие лета, привело меня в жалость к доброму старику, почтенному Трис-мегалосу. Я выдумывал разные средства, как бы его вылечить. Говорил много и, кажется, основательно, но тщетно: он вздыхал, обращал глаза вверх, и казалось, что и подлинно скоро душа его переселится изо лба в затылок, и невозвратно. Я решился льстить его страсти, чтобы по крайней мере успокоить, если не навсегда, то хотя на время, а там ожидать, что он сделает. Я понес письмо и трактат. Анисья приняла их с хохотом, издевалась над стариком, честя его безумцем; а читая его письмо, едва не задохнулась от смеха.

Я краснел от стыда и досады за добродушного Трис-мегалоса. Анисья показалась мне так гадка, так распутна, что не только не заслуживала называться племянницею велемудрого Горлания, но ни последнего пастуха. «Завтре буду отвечать письменно»,— сказала она; и я вышел.

192

«О Трис-мегалос, Трис-мегалос! — говорил я, идучи улицею.— Как не рассудил ты, что со столькими любовьми управиться трудно человеку и не в твои лета? Шутка ли! любовь к метафизике, к славянскому языку, к пуншу и еще Анисье; и все сии любови, как вижу, страстные! О несчастный Трис-мегалос!»


В. Т. Нарежный. Собрание сочинений в 2 томах. М.: «Художественная литература», 1983. — Том первый. Российский Жилблаз.
© Электронная публикация — РВБ, 2002—2024. Версия 2.0 от 30 июля 2020 г.